Текст книги "Бенефис"
Автор книги: Евгения Палетте
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
– В самом деле? А все остальное?
– Остальное тоже нравится. Но интересует меньше, – улыбнулся Гайдин.
– Да прилепится жена к мужу своему, – донеслось внезапно из зала, и, подумав, что, должно быть, не плотно закрыта дверь, Мячикова с Гайдиным переглянулись.
– Вероятно, это касается и мужа тоже? – просто так спросила Лизавета Петровна.
Гайдин улыбнулся.
– Это – Библия, – сказал он. – И это скорее правило, чем Закон. А правила имеют исключения. Вот такая простая антитеза, – подвел черту Гайдин, снова обращаясь в слух.
– Мы должны добиваться горизонтального устройства профессиональных союзов, – опять донеслось из зала.
– Долго он говорит, – отозвался Гайдин. – Уже часа три.
– Сюда бы Серафиму, – вспомнила Лизавета Петровна, – Она бы все это творчески переработала.
– Вы думаете? – поднял Гайдин глаза на Мячикову. – Она должна быть у меня. Я приглашал ее с ее эрой Водолея, – улыбнулся он. – Но она как встретит меня, так сразу протяжно так говорит: «Михаил Амвросиевич, я же не могу стоять на этой вашей бочке. Не будет ни бочки, ни меня». Так уж я в последний раз говорю: «Хорошо. Я приглашаю вас к дискуссии за столом в овальном кабинете под звездным небом. Как самого почетного гостя». «Подумаю», говорит. Но пока согласия не дала.
– А тем, кто там говорит в этом зале, – кивнула Мячикова на слегка приоткрытую дверь, – Вы тоже даете кофе?
– Ну, если очень попросят. Вообще-то, конечно, тем, кого я приглашаю сам. Это как бы другая категория, – улыбнулся Михаил Амвросиевич. – А из тех, кто приходит без приглашения, получают только люди, которые говорят…
– Кстати, хотите еще кофе? – спросил он.
Мячикова кивнула. И Михаил Амвросиевич нажал серую кнопку рядом со стеклянной дверью.
– И тогда я сказал, обращаясь к богам, – послышалось снова из зала. – «Вы разрешили мне совершить путь на солнечной колеснице. Но я промчался на ней слишком низко и опалил землю. Потом я поднялся высоковысоко и опалил небесные жилища. Научите меня, как совершить средний путь. Кто-то говорил мне, что средний путь – самый безопасный». «Ты не можешь совершить средний путь, – ответили боги, – Не забывай, что ты – сын Феба. А сыну Солнца совершить средний путь не дано».
– Что это? – спросила Лизавета Петровна Гайдина, кивнув на дверь, откуда доносились стихи.
– Это что-то из Овидия. Кажется, «Метаморфозы», – отвечал Михаил Амвросиевич, продолжая прислушиваться.
– В прошлый раз он читал другие стихи, – продолжал он об ораторе. – Тогда его просто вынесли на руках. И я видел, как он был счастлив, – опять сказал Михаил Амвросиевич.
Через несколько минут, когда было покончено с кофе и Гайдин сделал несколько распоряжений тем, кто здесь еще оставался, они с Мячиковой вышли на улицу. Там было почти совсем темно. Безмолвно мерцала единственным фонарем, словно единственным глазом, библиотека. Теплый, но сильный ветер гнал вперед какие-то обрывки газет, прошлогодние листья, и еще что-то такое, от чего хотелось освободиться.
– У меня здесь, за углом, машина. Я подвезу вас, Лиза, – сказал Гайдин.
– Если позволите, я пройдусь. Спа-си-бо, – глядя на него, по слогам сказала она.
Гайдин развел в стороны руки, не сказав больше ни слова.
Уже с первого этажа зданий «скорой», с круглыми каменными ступенями, с длинными, почти вертикально рвущимися в небо перилами, куда они все-таки не долетали, было слышно оживление. И хотя все было как всегда – и стихийная летучка на втором, у доски объявлений, и затаившийся с внутренней стороны туалетной двери Винтовкин, выжидающий очередную жертву, и грохочущий звук ведер где-то поблизости, обнаруживающий, в конце концов, санитарку, и обсуждающий какие-нибудь подробности, и то и дело взрывающийся хохотом конференц-зал, – это оживление придавало всему происходящему какую-то непривычность и праздничность. И это заставляло взглянуть на мир совсем иными, чем еще вчера, глазами. «Бог не выдаст – свинья не съест» – думал кто-нибудь, видя как приветливо сегодня здоровался с ним тот, кто еще совсем недавно проходил мимо. Бывают же такие приятные дни, думал опять этот кто-то, с улыбкой отвечая на приветствие и даже напевая про себя какой-нибудь пустячок, направляясь на третий, туда, где был эпицентр оживления, едва ли не пробегая последние несколько метров. Зарплата! Но чем ближе подходил человек к заветному окошку, где ее, эту зарплату, должны были выдавать, тем дальше становился от него этот замечательный миг, которого он уже не чаял дождаться. Несмотря на то, что зарплату еще не выдавали, все прилегающее к кассе пространство было до отказа забито людьми. Они стояли, сидели на стульях, сидели на корточках. Некоторые, не выдержав напряжения замкнутого пространства, выходили из коридора на лестницу и там, усаживаясь на ступеньки по обеим сторонам лестничного пролета, оставив в центре только узкий проход, терпеливо ждали. Иногда кто-то проходил мимо, наверх. Осторожно ступая со ступеньки на ступеньку, стараясь не задеть тех, кто замер в бесконечном ожидании, этот кто-то медленно пробирался по коридору. Туда, где был Артур Артурыч и его «птица Феникс», сегодня идти никто не хотел, и, несмотря на то, что все стены и выпуклости в коридоре были заняты людьми, дверь, за которой стучала на своей машинке «птица Феникс», оставалась свободной. Здесь были люди, отработавшие сутки, двое или даже трое назад и теперь пришедшие из дома, чтобы получить зарплату, поскольку это надо было сделать в течение трех дней. Потом остававшиеся деньги опять куда-то исчезали. Были и такие, кто дежурил сегодня, сейчас, и, по разным поводам оказавшись на Центральной станции, заходили узнать как дела, втайне надеясь, что их пропустят. Стоять в очереди они не могли – в любой момент мог вызвать больной. Но каждый, выглядывая какого-нибудь знакомого или того, кто просто понимал, что, будучи на линии, стоять невозможно, надеялся, что пропустят. Свои ведь. Но ничего такого чудесного не происходило. Никто не только не пропускал, но делал вид, что незнаком. Денег было мало. Зарплата не вся. А когда она будет вся, никто не знает. Значит, кто получит – тот получит. Остальные – ждите.
Особенно трудно было стоять тем, кто был с суток, их было сразу видно по серым лицам и какому-то рассеянному, малоподвижному взгляду, обращенному внутрь самого себя. И никакие косметические приемы – ни пудра, ни массаж – не могли скрыть бледность и синеву под глазами – этот симптом бессонной ночи, когда щитовидная железа и гипофиз вынуждены были вырабатывать гормоны сверх всякой нормы, чтобы дать возможность преодолеть ночную психофизическую нагрузку. Лизавета Петровна была почти у кассы. Она давно посчитала – впереди двенадцать человек. Машина, на которой она работала, была восьмичасовая, и Мячиковой удалось занять очередь в половине восьмого. Но сейчас уже была половина одиннадцатого, а все, кто только что подходили, становились вперед. Один к одному, другой – к другому. А что скажешь? Все свои. И, может быть, нигде больше, чем в этой очереди, не проявлялись люди так полно и до конца. Нигде с такой скоростью не возникали симпатии и антипатии, не рвались привязанности и связи, не проявлялась жизнь еще с одной, неведомой до сих пор, стороны. Зарплата! Продолжая стоять, Мячикова видела, как тесно прижимались друг к другу люди. Казалось, они держались за впереди стоящего всеми своими выступами, всеми своими излишествами, стараясь заполнить все остающееся свободное пространство между собой и тем, кто стоял впереди. Держась за углы и стены, чтобы сохранить равновесие, они боялись шевельнуться, потому что, прорвавшийся в какую-нибудь гипотетическую щель, воздух мог на какое-то время разъединить тех, кто стоял друг за другом, и тогда во вдруг образовавшееся пространство может проникнуть кто-то третий, а с ним – кто-нибудь еще и оттеснить, оттеснить тебя назад. И ничего не скажешь – все свои. И тогда надо будет стоять в очереди еще дольше. И хотя пока денег еще не выдавали, и можно было где-нибудь посидеть, размять набрякшие от ночной работы ноги, никто не уходил. Назад не станешь. В какой-то момент на лестнице возникло оживление. Лизавета Петровна повернулась к двери и увидела кассиршу, пробирающуюся по узкому проходу, образованному стоящей толпой, по направлению к кабинету Главного.
– Приехала, – ворвалось в коридор и несколько сотен глаз обратились налево, и Мячикова увидела собранные в хвост светлые волосы, которые скрылись за дверью, где сидела «птица Феникс».
– Вон, вон. Пошла к Главному, – донеслось откуда-то справа, и расступившийся было люд снова равномерно распределился в коридорном пространстве. Выдохнув воздух вправо, потом влево, Мячикова снова стала ждать.
– Эй, вы, там! Не давите! – неожиданно сказал кто-то. Слегка повернув голову, Лизавета Петровна узнала Гарика. Он улыбался своей всегдашней улыбкой, которая, казалось, должна была располагать к нему.
– Надо вас уплотнить немного, – опять сказал Гарик, слегка хохотнув, и кое-кто засмеялся.
Надавив на тех, кто был впереди, так, что Мячикова оказалась совсем близко у кассы, а те, кто стоял впереди, были теперь от кассы далеко, Гарик опять хохотнул.
– Эй, вы, там! Не наглейте! – заверещали впереди, – Еще вся наша смена придет. Мы на всех занимали, – сказал кто-то.
И в ту же минуту очередь задвинулась обратно. Теперь Мячикова оказалась снова далеко от кассы. А Гарик где-то за спиной, опять весело засмеялся. Но поскольку гипотетическую брешь между пожилым, стоявшим за Мячиковой, фельдшером с Центральной станции и Гариком, стоявшим за ним, последний сделал вполне реальной, чтобы поставить кого-то из своих знакомых, дышать стало еще труднее. Лизавета Петровна стояла молча, стараясь ни о чем не думать. «Так легче, – время от времени проносилась мысль, – Ни о чем не думать». Теперь она так обрадовалась своему новому опыту, что прикрыла глаза. Через минуту стало жарко. Словно некие волны тепла и света подняли ее и понесли куда-то вместе с теми, кто стоял впереди, и к чьей спине она прижималась так, чтобы не образовалась брешь, чтобы туда не смог протиснуться кто-то третий. Они, эти волны, несли ее вместе с фельдшером, который стоял сзади, вместе с Гариком Муслимовским, стоящим за ним, они несли ее туда, где был обозначен выход из коридора – на лестницу и потом ниже, ниже – в пространство, солнышко и свободу. И люди, которые были и впереди, и справа, и сзади, и даже потолки и стены, казались ей каким-то большим кораблем, медленно вплывающим в новую, неизвестную жизнь, где все к чему она привыкла, что окружало ее, что вдохновляло ее жизнь, ее каждодневный труд, желания и соблазны, станет совсем не тем, чем было раньше. Лизавета Петровна не успела подумать об Эре Водолея. Где-то рядом пронзительно закричал ребенок.
– Нина, Нина, возьми ребенка, – услышала Лизавета Петровна голос Серафимы и открыла глаза, потому что в эту минуту всех их, стоявших друг за другом, что-то сдавило.
– У-у – у, – выдохнула очередь, слегка придвинувшись к кассе.
– Возьми ребенка, – опять крикнула Серафима.
– Мама! – кричал откуда-то снизу малыш.
Но в эту минуту пробирающаяся к выходу Серафима, которая в этой очереди никогда не стояла – за ней всегда охотились кассирши, чтобы она расписалась в получении зарплаты в самый последний день – подхватила плачущего ребенка на руки. Он стоял где-то внизу, между синими и черными джинсами и чьей-то хозяйственной сумкой, и в какой-то момент потерял мать. Бледная, как бумага, фельдшер детской бригады Нина, часто работавшая с Алиной Звягинцевой, с искаженным от ужаса и страха за ребенка лицом, крикнула:
– Серафима Гелевна, посадите его внизу, в диспетчерской. Я не могу выйти.
Серафима кивнула и, крепко прижимая ребенка к себе и переступая через сидящих на каждой ступени людей, вынесла мальчика на второй этаж. Другие женщины, имея на руках детей, поднимались наверх только до второго пролета. Дальше было страшно. А что кому скажешь – все свои. Продолжая стоять, не шевелясь и почувствовав себя немного бодрее после того, как она все-таки немного вздремнула, Лизавета Петровна почувствовала в груди какое-то беспокойство. «Давление» – подумала она, нащупывая в кармане таблетки, которые всегда носила с собой. Но чувствуя таблетки в кармане на ощупь, она никак не могла достать их оттуда рукой, чтобы проглотить. Так тесно рядом стояли люди. Тогда Мячикова попросила стоявшего рядом мальчика-практиканта, который был так мал ростом, что мог достать из кармана то, что ей было нужно. Поблагодарив практиканта одними глазами, Лизавета Петровна почувствовала, что очередь снова сдавило. И опять сжавшаяся толпа, пропустив теперь направляющуюся в кассу кассиршу, после того, как она выдала деньги тем, кому полагалось в первую очередь, расслабилась и распространилась снова, приняв прежние очертания.
– У-у-ух, – выдохнула толпа, заметно заволновавшись и уставившись всеми своими глазами в окно, которое вошедшая в кассу кассирша уже открывала изнутри так, что оставалась только одна решетка.
– На всех денег не хватит, – бойко прокомментировала кассирша, настороженно взглянув в окно.
– А когда? – безнадежно спросил кто-то.
– Счета арестовали. Все вопросы к Артур Артурычу, – отвечала она, поглядев на часы, где было уже двенадцать.
– В час закрою на обед, – опять сказала кассирша, стрельнув в толпу напряженным взглядом.
Истощенная ожиданием и безрадостной перспективой толпа глухо роптала. Наконец стали выдавать деньги. Оказалось, что у каждого из тех, кто стоял впереди, было еще по три-четыре доверенности на получение зарплаты для тех, кого в очереди не было. Так что шанс получить деньги сегодня уменьшались еще в три-четыре раза. А учитывая, что деньги не все – и вовсе равен нулю. Теперь Лизавета Петровна обдумывала – стоять или не стоять дальше. На мгновенье в двери, выходящей на лестницу, возник Козодоев. Молча, окинув взглядом и тех, кто был близко к кассе, и тех, кто был далеко, Козодоев посмотрел на Мячикову раз, потом другой. Но Мячикова скорее почувствовала, чем увидела это. Когда она взглянула в дверной проем еще раз, Козодоева там уже не было. И вдруг очередь заволновалась снова. Оказалось – не подписана ведомость на отпускников. И снова раздвинувшись, сдавив саму себя и поглотив кассиршу, толпа продвинула ее по узкому проходу к двери, за которой сидела «птица Феникс» и из которой, уже в пальто и с ключами, выходил Главный. Следом за ним, обремененный всегдашним «дипломатом» и еще какой-то поклажей, пробирался Винтовкин. На какое-то время шествие остановилось. И через несколько минут после подписания ведомости, толпа, снова сдавив себя, приняла кассиршу, чтобы вплюнуть ее обратно в кассу. На часах была половина первого, и, почти решив уходить, Лизавета Петровна стала думать, сколько еще она сможет прожить без зарплаты. Оставалось пятьдесят рублей. Это – чай, сахар, хлеб. Картошка в доме была. И, кажется, немного растительного масла. Дня два они с Алексеем на этом продержатся, думала она, намереваясь выходить из очереди. Но тут Гарик Муслимовский решил еще раз очередь продвинуть. Дождавшись, когда из нее выбрались двое получивших зарплату, Гарик неожиданно и сильно так надавил на людскую массу, что впередистоящие, от внезапности, ничего не успели предпринять, и она, Мячикова, подавшись вперед, оказалась прямо перед кассой.
– У – ух, – исторгла толпа.
– Мячикова, – сказала Лизавета Петровна в окошко, ухватившись рукой за решетку, после чего оторвать её оттуда было уже невозможно.
Так она получила зарплату. Правда, впереди кто-то недовольно что-то говорил. Но недолго. И в самом деле – свои. «Бывают же приятные дни», – думала Лизавета Петровна, шагая трясущимися ногами по ступенькам вниз, стараясь не наступить на кого-нибудь, кто расположился там. «Бывают же приятные дни», – опять подумала она, уже выходя из здания и ловя налету оторвавшийся от плаща пояс. Зарплата.
– Ну, тебя ждать! – сказал Пух, впуская Лизавету Петровну в квартиру, улыбаясь и слегка качнув головой.
– Ты же сам сказал «в пять», – отозвалась Мячикова, заметив еще с порога слегка сморщенный лоб и взгляд, от которого совсем немного до откровенного упрека.
– Да. Сказал. Но могла бы и пораньше, – проговорил Пух, на мгновенье погасив улыбку. И Лизавета Петровна не знала, шутит он или говорит серьезно. Сделав два или три шага по направлению в глубину квартиры, она остановилась и теперь смотрела на Пуха, стараясь понять причину его раздражения. Она видела его темно-золотистые волосы, прямой нос, цвета спелой вишни глаза, и понемногу понимала – он ждет ее давно. С минуту она смотрела ему прямо в глаза, в которых, казалось, не было ничего такого, что было бы ей непонятно.
– Пух, – наконец, сказала она, подойдя и обняв его, – Я тебя поздравляю. Я поздравляю тебя, Пух, – опять сказала она, чувствуя, как уходят, исчезают куда-то все условности и границы, и ничего не надо придумывать, ничего предугадывать наперед, и все будет именно так, как должно быть и ни за что не будет так, как быть не должно.
– Пух, Пух, – говорила она, сама понимая, как рада его видеть. На мгновенье ей показалось, что где-то в глубине ее самой что-то вздрогнуло, заволновалось. Словно проснулся дремавший до сих пор маленький белый барашек, этакий «бяшка». Проснулся и побежал, побежал по травке, боднув рожками одуванчик. Потом остановился и, глядя на нее широко раскрытыми, преданными глазами, долго стоял, не шевелясь, пока его ни нагнал ветер и ни унес с собой, превратив в белое кудрявое облачко.
– Пух, – опять сказала она, тронув губами его заметно поседевший висок, – я так давно тебя не видела.
– Теперь ты сможешь видеть меня, когда захочешь, – сказал он, улыбаясь и не отпуская ее от себя.
– Не прошло и двадцати лет, – невесело отозвалась она, но, почувствовав в нем что-то новое, чего не было прежде, с пониманием улыбнулась.
– Я думаю, все еще впереди, – как-то вполне утвердительно сказал он.
– А, да! На пенсии жизнь только начинается, – поняла Мячикова и умолкла.
Пух внимательно посмотрел на Лизавету Петровну.
– По-моему, ты просто врешь, – сказал Пух, увлекая её в комнату, где, соответственно случаю, на столе стояли коньяк и шампанское.
– Какая пенсия? – опять сказал он.
И Лизавете Петровне стоило труда понять, что он не шутит.
– Врешь? – теперь уже откровенно смеясь, спросил Пух.
– Конечно, вру. Мне хочется, чтобы ты меня пожалел, – весело смеясь, сказала она, садясь в кресло и глядя теперь на него снизу вверх барашкиными глазами.
– Не хочешь принять душ? – вдруг спросил он, поглядев в окно, за которым была жара.
– Господи, Пух, у тебя есть душ! – все еще смеясь, проговорила Мячикова. И шутка повисла в воздухе, почувствовав пустоту.
Она знала эту квартиру, принадлежащую еще Таискиной матери, и этот дом, в котором жила когда-то с родителями сама.
– Да, – как-то невпопад отозвался по поводу душа Пухольцев.
И Лизавета Петровна поняла, что об этом ему говорить не хотелось.
– Сначала я кое-что сделаю, – наконец, сказала она, направляясь в кухню, прихватив с собой хозяйственную сумку, которую оставляла в прихожей. В сумке было несколько пакетов со съестным.
– Я с тобой, – сказал Пух, отправляясь следом.
– Ну ты ничего себе, хорош, – сказала Лизавета Петровна, глядя на Пуха, когда в комнате все было расставлено по своим местам, приготовлены салаты и бутерброды, и только что вынутая из духовки курица источала аромат праздника. Сидя по обе стороны стола, – он на диване, она – в старом, но неплохо сохранившемся кресле, они не торопились ни есть, ни пить, ни говорить. И редкое слово, произнесенное вслух и будто по необходимости, долго еще казалось ненужным.
– Сейчас ничего, полегче, – заговорил, наконец, Пух, – Было хуже. Если бы ни Сережа, – сказал он о сыне, – Было бы совсем трудно. Он так и сказал «Я остаюсь с отцом». После этого все и решилось, – договорил Пухольцев.
Лизавета Петровна кивнула.
– Звонил тебе пару раз, – продолжал Пух. – То дома нет, то работаешь.
Лизавете Петровне казалось, что она почти видела, как бежавший далеко по полю барашек вдруг остановился и стоял, не двигаясь с места.
– Жаль, – наконец, сказала она. – Я ничего не знала.
– В общем, ты помнишь, она уходила к художнику, – сказал он о Таиске. – Тот дал ей денег на раскрутку. Это была аптека. Но там что-то не пошло. Она приезжала. Жаловалась.
– Ты, конечно, в очередной раз обрадовался, – вставила Мячикова, понимая, что делать этого не надо.
– Я?! Да ничего подобного, – отозвался Пух. – Да и сколько можно!
– Что?
– Радоваться, – отвечал он и умолк, словно что-то понял.
– А.
– Ну, так ты слушаешь или нет?
– Слушаю. А можно не слушать?
– ?!
– Можно? – опять спросила Мячикова, почти весело глядя на Пухольцева.
А он, не понимая, что эта веселость то, что было когда-то и болью и отчаяньем и обидой, пока ни стало тем, чем было сейчас, смотрел на нее непонимающими глазами.
«Ну, что? Что?» – спрашивала она сейчас саму себя, глядя на Пуха. – «В чем ты его винишь? Разве ты сама готова была идти без оглядки за ним все эти годы? А теперь? Разве теперь, через двадцать лет, ты готова к этому?».
И тут барашек внутри нее поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза. Словно тоже спрашивал ее о том же. И, кажется, впервые она не знала ответа.
– Пух, – наконец, сказала она, – Я очень тебя люблю.
– Я тебя тоже. Спасибо, – отозвался он.
И она вздрогнула от этого «спасибо», еще не вполне осознав почему.
– Да, – как-то торопясь, сказала она. – Я тут тебе подарок приготовила, – оглянулась теперь она в поисках сумки.
Потом, не найдя ее там, где искала, увидела, что сумка лежит на диване, рядом с Пухом. Она молча протянула руку. Пух передал. Лизавета Петровна извлекла из сумки маленькую коробочку с заколкой к галстуку в виде золотого шарика.
– Возьми. Это – солнце. И немного мячик, – сказала она, – Думай как тебе нравится.
– Я буду думать, что – мячик, – улыбнулся он, глядя на нее издалека, со своего дивана. Потом взял шампанское, медленными уверенными движениями раскрутил проволоку. Из горлышка пошел сизоватый дымок. Она смотрела на его медленные движения, на его ухоженные руки, с коротко подстриженными ногтями, стараясь не слышать, как затих где-то внутри нее барашек, словно насторожившись.
Взяв два наполненных бокала с шампанским, Пухольцев медленно подошел к ней. Его лицо было серьезным, как всегда, когда он был возле нее совсем близко.
– За нас, – сказал Пухольцев, поднося стакан к губам и приглашая ее сделать то же.
Она выпила. И где-то далеко или совсем близко – она не успела этого понять – запестрел, закружился одуван-чиковый луг, и там далеко, где одуванчики сменяли люпины, стоял белый барашек и молча смотрел в сторону приближающегося к горизонту солнца. Он был спокоен, как остающееся после захода солнца на земле тепло. Чтобы жизнь продолжалась. Потом была сырая, холодная, после августовской дневной жары, ночь и неожиданно яркие звезды еще неушедшего лета.
– Ты спишь? – спросил Лизавету Петровну кто-то, будто издалека. И она не сразу поняла, что это – наяву и совсем близко.
Теперь она шла куда-то смешанным лесом, и где-то впереди все время горел и горел огонек. И как ни старалась она подойти к нему поближе, ей это не удавалось.
– Ты где? – громко спросила она не то огонек, не то еще кого-то, другого.
– Здесь, совсем рядом, – отозвался Пух. – И в отличие от тебя, давно не сплю.
Она открыла глаза. В комнате было темно. Широкая, голубоватая полоса лунного света, льющаяся в открытое настежь окно, освещала сидевшего в кресле у ее изголовья Пуха. Он пил коньяк.
– Посиди со мной, – сказал Пух.
– Сейчас. Только сон досмотрю, – сказала она, вновь погружаясь в дрему. – Там, в лесу, огонек, который от меня убегает. Я должна его догнать, – пробормотала она.
И снова оказалась в лесу. Теперь она шла быстрее. То затухая, то разгораясь сильней, огонек уходил от нее все дальше и дальше. Наконец, пахнуло чем-то знакомым. И где-то далеко-далеко в сознании обозначилось – Пух рядом. Он пьет коньяк. Сегодня он свободен. У него день рожденья. Почему бы и нет? И почти сразу появилась круглая, лесная, залитая лунным светом опушка. Огонек, казавшийся сейчас совсем близким, не двигался с места.
– Чего ты хочешь? – вдруг спросили ее откуда-то оттуда, где был огонек.
– Ничего, – остановилась теперь она.
– А зачем идешь?
– Хочу догнать тебя.
– Смотри, обожжешься. Хотя, если очень хочешь…
– Я не знаю, как это – очень хотеть. Все приходило само.
– Счастливая, значит.
– Не знаю, – отвечала Мячикова. – Все так много говорят о счастье. Хотелось бы знать, какое оно. Может быть, я его тоже встречала, – неуверенно договорила она. – Вот у меня была подруга Таиска, – продолжала Лизавета Петровна, – она очень хотела его найти.
– Нашла?
– Таиска?
– Лиза, с кем ты разговариваешь? Проснись, Лиза, – услышала она над самым ухом.
Это был Пух. Наклонившись, он тормошил ее за плечо.
– Ты знаешь это имя? Я никогда не называл его.
– Я училась с ней в одном классе. Мы были школьными подругами.
– ?!
– Но я не хочу говорить о ней с тобой, – сказала Мячикова, окончательно проснувшись.
Голубой лунный свет теперь не оставил в комнате ни одного темного уголка.
– Тогда, может быть, ты расскажешь мне, кто такой этот Микки, к которому она ушла. Ты же наверняка знаешь. Расскажи.
– Почему, Лиза?
– Потому что, так тебе и надо, – выпалила она, глядя на Пуха своими громадными черными глазами, которые в полутьме казались еще больше.
– Ну, Лиза, Лиза, – погладил он ее по голове, не говоря ни слова.
– Я ничего больше не хочу слышать про твою Таиску, – опять сказала она.
– Тогда один вопрос. Откуда ты знаешь, что твоя школьная подруга и моя жена – одно и то же лицо?
– Случайно встретились. Разговорились. Да ты не бойся. Я не говорила, что мы знакомы.
– Всё? – спросил Пух, видимо почувствовав особую значимость этого «не бойся».
– Вот теперь всё, – поняла Мячикова.
– Ну что, догнала свой огонек? – без всякого перехода спросил Пух.
Лизавета Петровна молчала. Она не могла сказать, догнала или нет огонек, который ей приснился.
– А ты? Почему не спал ты? – поинтересовалась она.
– Да так. Сначала снилась ты. Потом я стал думать о том, какая ты будешь на пенсии?
– A-а, это, когда все впереди? – смеясь, спросила она.
– Я и теперь не отказываюсь от своих слов, – понял Пух. – Но вот неожиданно я вспомнил, что ведь и мне скоро предстоит то же самое. И как-то не спалось. Я, конечно, думал об этом и раньше, но сегодня такой день. День рожденья. Вот и не спалось. А потом пришла она.
– Кто? Таиска? – без видимых эмоций спросила Мячикова.
Пух пристально посмотрел на нее. Улыбнулся. Молча погладил по щеке. Потом отрицательно покачал головой.
– Нет. Желтая светящаяся буква, похожая на латинскую ”i”. Она всегда приходит следом за беспокойством, непониманием, иногда болью, зубной, например. Будто хочет объяснить что-то, успокоить. Я словно вижу то, что меня тревожит. И оно уплывает, уплывает куда-то вместе с желтым светом. Так уже было несколько раз. Представляешь, зубная боль уплывает в форточку. Особенно, если утром операция и надо выспаться.
– Да, – сказала Мячикова, не зная, что сказать еще.
– Может, это воображение? – через минуту сказала она, опять размышляя о том, что Пухольцев не из тех, кто видит особый знак в том, что ветерок подул слева, а не справа.
– Я помню, однажды эта буква очень помогла мне, – продолжал Пух. – Был один очень тяжелый больной. Совсем молодой человек. Серьезная патология позвоночника. Нужна была операция. Были сомнения. Я полночи думал. Ведь даже абсолютно владея методикой, можно не получить того что нужно. Много всего: возраст, организм. Ну, что там говорить, ты понимаешь. И даже если операция не навредит, но окажется просто бесполезной – это уже неудача. И этого нельзя допустить. Ну, вобщем, полночи я думал, и вдруг вижу в углу, над окном, светится желтая буква, похожая на латинскую ”i”. Я смотрю на нее, а сам думаю о предстоящей операции. И вдруг заметил, как только подумаю в пользу того, что оперировать нужно, так буква начинает светиться ярче, а если против – бледнеет. Это было похоже на диалог, – продолжал Пухольцев. – К утру, проанализировав все «про» и «контра», я решил, что буду оперировать. А еще через несколько часов, уже в больнице, сказал этому парню об этом. И назначил день. И больше уже не сомневался и не думал об этом. Операция прошла успешно.
– Что это было? – спросила Лизавета Петровна. – Может быть, – это твой ангел-хранитель?
– Во всяком случае, это было какое-то высшее «Я», – отозвался Пух, – о существовании которого мы все забываем.
– Конечно, – продолжал он. – Кто-нибудь назовет это по-другому. Может быть, интуиция. Но, похоже, это был диалог. Человек, даже когда он один, на самом деле не один. С ним его опыт, его знание, его отношение ко всему в этом мире. И, чем больше он о нем, об этом мире, знает, тем легче ему, этому миру, противостоять.
– Да. Кстати, пока не забыл, – вдруг сказал Пухольцев. – Узнал я про твою больную, которая была в реанимации. Не было там никакого сотрясения. Это ваши там чего-то не знают. Хотя, должны были бы знать, – выразительно посмотрел Пух на Мячикову.
Мячикова кивнула.
– Так вот, – продолжал он, – Ты была на вызове, когда она ударилась коленом о бампер. И тогда ее, и в самом деле, везти было не с чем. А потом через сутки, уже дома, у нее поднялся сахар. Впервые. И сразу с диабетической комой. И с комой она попала в реанимацию. От этого ее там и лечили. Очень, говорят, была тяжелая. Но ничего, справились. Непонятно почему ваши все толком не узнали раньше, чем говорить на пятиминутке.
– Да этот Винтовкин. Он всегда так. Такая калоша, – как говорит доктор Труш, – отозвалась Мячикова, смеясь.
– Знаю Труша. Хороший доктор, – отвечал Пухольцев, – Жаль, что он на «скорой», а не в больнице. И Винтовкина знаю, Виталия Викторовича, – как-то с удовольствием произнес Пух его имя.
И удовольствие это показалось Мячиковой сомнительным. Она теперь смотрела на Пуха, стараясь угадать по его лицу, что значат эти едва уловимые движения глаз, подбородка, губ. Словно он чего-то не договаривал.
– Винтовкин считается у нас персоной «нон грата», – улыбнулся Пухольцев, – Он взял со стола часы, принадлежащие травматологу. Травматолог вышел помыть руки, а в это время Виталий Викторович заглянул в ординаторскую. Он всегда тут как тут, где его не ждут. Ну, ты знаешь. Все знают, – сказал он и опять умолк.
– А сестринский пост – напротив, – снова заговорил он. – Его видели. И, когда в ординаторской все собрались, часов не было.
Девчонки клянутся, что, кроме Винтовкина, в ординаторскую никто не входил. Потом ему позвонили. Так он даже не приехал. И долго возмущался по телефону, напоминая, что он – врач. Ну и так далее. Звонили и Артур Артурычу, как вы там его называете – Фазану.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.