Электронная библиотека » Фридрих Ницше » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 26 мая 2025, 18:20


Автор книги: Фридрих Ницше


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Остатки знати из первого ряда при всем желании не могли в достаточной мере приковать его внимание: трясущаяся старушка, которой никак не удавалось посадить на место съехавшую диадему, у ней дрожали руки от смеха, и, наконец, седобородый мужчина, не злобный, а просто зараженный чужим смехом. Будь это не вирус смешливости, а легочная чума, добрый старичок столь же безобидно отдался бы ей. Ему наверняка больно так разевать рот, что туда вполне можно забросить мяч, если хорошо прицелиться. Ну, довольно, а как обстоят дела с мадам Бабилиной?

Вот из-за нее Тамбурини испытывал безмолвную, но тяжелую скорбь. «Сперва я ее оскорбляю в своем неистребимом стремлении поучать sciocco che sei! Bouffi d'orgueil[48]48
  В своем безумии! Лопаясь от высокомерия (ит., фр.).


[Закрыть]
. Потом я приглашаю ее на этот балаган, и ей приходится спасаться бегством. Ей трудно выносить муки своего маэстро, если, конечно, допустить, что это воистину муки. Сложилось так, что она присутствовала на моих выступлениях, лишь когда они проходили благопристойно. Хотя нет, без инцидентов обходится редко, и еще до того, как победит мой голос, успех имеет мой горб. Но в ее присутствии он, пожалуй, еще ни разу не вызывал такого громкого, такого долгого смеха.

Vais-je perdre mon sang-froid?[49]49
  Выйду ли я из себя? (фр.)


[Закрыть]
Stia zitto, poverino![50]50
  Успокойся, бедняга! (ит.)


[Закрыть]
Ты начинаешь переоценивать его. Это всего лишь небольшое возвышение, и его хватает ровно на одну минуту всеобщей веселости. Сейчас истекут обычные шестьдесят секунд, независимо от того, что ты себе рисуешь или думаешь, пока они проходят. Между двумя делениями циферблата хватает места для всех моих мыслей: возмущенный уход одного человека едва ли мог быть осуществлен, он требует больше времени, чем дано, и больше независимости, чем допустит единодушное общество. И значит, ее светлость Анастасия должна находиться здесь».

Единожды придя к этому выводу, он сразу ее отыскал. Княгиня сидела точно семью рядами дальше, на откидном сиденье, и двигала головой, адресуясь ему, это могло быть и покачивание, и кивок, в любом случае это свидетельствовало о неодобрении. Одиночного здесь, наверху, поразила она, единственная, кто не смеялся. Он понял: «Я оскорбил ее, она совершенно в своем праве возразить мне, что ее собственное выступление, даже будучи слабым, не было бы скандальным».

Не диво, если он неправильно понял Анастасию. Ведь он не присутствовал при том, как ее изгоняли с почетного места. Ведь это ей элита знати продемонстрировала удручающий спектакль еще до того, как и ему было уготовано точно такое же перед полным собранием. Она подверглась унижению, хотя телесные изъяны отнюдь не давали к тому повода. В возрасте, который принято скрывать, она пережила великосветский прием. Она, надо полагать, навсегда отказалась от любой демонстрации своих вполне соразмерных членов и своего голоса, который в обычных операх не поднялся бы над оркестром.

Вот и от артиста, того, за кем она не раз следовала через страны и части света, она в конце концов требовала, чтобы и он отказался и ушел, да, просто ушел через дверцу из раскрашенной мешковины. Маэстро! Скройте от взглядов не только ваши плечи, их-то вы можете спокойно демонстрировать. Лишите свет вашей дивно сложенной души и воспитанного голоса.

Но он заблуждался, мудрец из Тосканы заблуждался. Он считает Анастасию униженной и оскорбленной. Она же отговаривает его слишком красиво петь для этого света; она не желает, чтобы благозвучной сутью он уплатил за все навязанное ему уродство, причем то, которое он носит у себя на спине, еще самое малое из всех. Если все сопоставить и подсчитать, у него на спине вообще ничего нет.

Человек дурного сложения там, наверху, побледнел, он отступил на два шага, люди уже начинают опасаться, что он покинет сцену. Капельмейстеру на галерее, которая парит над сценой, его рука дает знак перестать. Это могло бы произойти и раньше, без музыкального сопровождения смехачи утратили бы свою анонимность, возможно, они разглядели бы себя и усмирились. Но дирижер в маске Вагнера, вероятно, наслаждался происходящим: вы только поглядите, с величиной, против которой обычно нет средств, вполне можно справиться, да еще более ужасно, чем с нами, незнаменитыми.

Маска постучала палочкой, и не только там, наверху, но и во всем доме вдруг установилась страшная тишина. Возможно, собрание и без того уже отсмеялось свою положенную минуту, оно смолкло на мгновение раньше, чем инструменты, и вообще его поведение не выглядело таким уж необычным. Либо оно было составлено таким образом, что во всех отношениях выходило за рамки, если же и переборщило по части жестокости, то потом наверстает при помощи самоуважения, respect humain, как это еще называют, и других высших сил того же рода.

Счастье и благодать дому сему! Чего от всей души желает тебе твой Тамбурини, который глубоко тебя понимает. Его внутренняя хитрость, та, что идет от чистого сердца, побудила его не покидать сцену через нарисованную дверь, более того, он использовал уже начатый было отход, чтобы приблизиться к скамейке для коленопреклонений. Именно сейчас настало время, более не легкомысленная дерзость, а время предъявить публике свою спину с полной демонстрацией неровности между плечами. Он опустился на колени перед распятием, ничего не пытаясь скрыть своей позой, он даже пелеринку спустил с плеч и воздел руки для молитвы.

Он был вполне серьезен, в душе своей он истинно взывал к Всевышнему, и хотя губы его хранили безмолвие, другое проникновенное молчание набитого людьми зала у него за спиной покорно вторило ему.

«Открой им глаза, – молился он. – Ты знаешь лучше, чем я, как они падки на бесчинство, начиная с Голгофы, но не бойся, что я богохульствую. Навряд ли я буду у Тебя в раю через короткое время, я мечтаю лишь оказаться у себя, в моем скромном, удобном сельском доме, – и там отдохнуть. А до тех пор даруй мне мужество и силу, ибо мне еще надо несколько раз спеть. Может, и во славу Твою, если это не звучит дерзновенно. Я ничем не сумею ответить Тебе, если Ты даруешь то, что мне потребно, – мужество и силу».

Опуститься на колени и подняться с коленей – это совершилось почти в одно мгновение, по обывательскому разумению, между двумя действиями почти не было времени, чтобы на самом деле вознести молитву, а потому никто и не счел эту молитву истинно вознесенной. Хитрым своим умом Тамбурини не имел ничего против того, чтобы его молитву сочли за актерскую игру, зато высоко оценили последовавший затем призыв, как внезапное озарение, им одним посвященное, ранее не предусмотренное и уж подавно не отрепетированное. Старый горбун ровным шагом – что-то будет! – приблизился к рампе и произнес:

– Я здесь не затем, чтобы меня разглядывали, а затем, чтобы меня слушали.

Он произнес – но как! Гордыня и покорность мастерски перемешаны, изгой отдает себя во власть толпы и тем спасает свое достоинство. Блеск голоса воздает честь внимающим, а тот, кто ниспослал голос, теряет блеск.

Все потрясены, ибо архангелов поблизости не видать, хотя кто же тогда в известном им свете достигает столь благозвучного признания? Да никто, никакой президент либо другой власть имущий. Мы преклоняемся. Хотя отлично знаем: за спиной у авторитета нет танковой дивизии, нет вообще ничего, кроме горба. Его краткое обращение, призванное нас уничтожить, – о, так называемый маэстро уже адресовал его нам на множестве сцен мира, некоторые еще могут припомнить. Однако сегодня оно звучит по-новому, повелевает властью и правом, как никогда ранее. Надо бы выкрикнуть какое-нибудь слово, «шарлатан» например. К сожалению, оно ему мало подходит. В данном случае было бы, по счастью, неуместным. Он будет петь.

Звучный вздох облегчения по всему дому, потом аплодисменты навстречу знаменитому гостю, те же самые, которые уже начинались несколькими минутами раньше и были сразу прерваны. Теперь это аплодисменты такого рода, которые не выпадают ни на чью долю, разве что был допущен промах и его надо загладить. Потому всеми своими воздетыми руками и головами собрание трудится, как никогда прежде. Люди на местах пытаются подрасти, чтобы аплодисменты звучали еще выше, а «браво» из их заложенных глоток возносится к небу. По крайней мере, это собрание не помнило за собой ничего подобного.

Все так, подобного собрания еще не бывало. Кто до него поднимал такую бурю? Известно одному лишь Тамбурини, а он это держит про себя. Оркестр принимал живое участие, у Мендельсона и Баха покраснели глаза от усиленных воплей. Шопен решительно упустил из виду, что застраховал свои руки от несчастных случаев: дико барабаня по дереву своего рояля, он причинил им явные повреждения. Когда публика, придерживаясь крайностей в своих чувствах, действительно вскочила на ноги, музыканты решили не отставать и тем сотрясли свой легкий балкон, капельмейстер Вагнер испугался, что балкон обрушится, и в минуту опасности даже простил певцу его популярность.

Он опустился на колени, это не выходило за пределы дозволенного в сей миг. Лишь в следующий это будет чрезмерным и постыдным. Пятнадцать секунд аплодисментов, которые никак не хотели кончаться, наконец истекли, стало тихо, лишь Вагнер выкрикнул вниз:

– Бенито! Для тебя мы играем коленопреклоненно.

Никто не засмеялся, несмотря на тягостное ощущение, этим поверяется изъявление чувств, с каким принимают тенора, который все еще не начал петь. Сам он с присущим ему тактом дает понять, что настало время. В знак благодарности этому собранию он прижимает руку к сердцу, с великой преданностью, но с очарованием еще бо2льшим, нежели преданность, чем и можно извинить некоторую небрежность жеста. Но жест остается серьезным, и такого приема, как этот, в таком доме, как этот, до сих пор еще никогда не было. Теперь он был.

Беглый знак дирижеру при всем дружелюбии достаточно резкий: в таком изысканном доме не следует утрировать, а следует встать с коленей и начать снова. Так и происходит. Певец ожидает, когда ему вступить. Нет, не концертный певец, которому доводилось встречаться с трудностями, а кавалер де Гриё собственной персоной принимает свою известную позу. Возведя очи горе, он просит о благочестивой силе, которая поможет ему забыть Манон. Он бьется отчаянно, но с традиционной учтивостью за то, чтоб хватило у него сил стать настоящим служителем Бога. Публика у него есть, и он это знает. Отброшены прочие соображения, он полностью наедине с собой, и он поет: «Oh! Fuyez, douces images»[51]51
  Вы, грезы сладкие, меня оставьте (фр.).


[Закрыть]
.

Люди называют это арией и слышали много подобного ей, но во что превращается она под этими руками! Кто слышит ее, вспоминает о собственных, неосуществленных намерениях, слабея от надежды, словно не отрекся от них раз и навсегда. Люди вперили пристальный взгляд в круг софита, ну конечно же, Артур именно сейчас приказал его включить. Люди вперили пристальный взгляд в этот белый круг и не видели певца, не видели телесной оболочки, они внимали сквозь нее, как он и хотел, как он и сказал. Некоторые тихо опустили лицо, легкая слеза скатилась и упала. Рядом другой, не умеющий плакать, частенько завидовал чужой слезе. Каждый узнавал в своем ближнем самого себя и на сей раз не препятствовал ему.

А может ли всхлипывать проститутка? Погубительница оружейника в первом ряду, такая вот обнаженная, она-то может громко всхлипнуть? Она намерена поступить со своей жертвой много хуже, чем та судьба, которую уготовила Манон своему рыцарю. Извинением им обеим может служить то, что обе они, и Манон, и другая шлюха, ничего не думают и ничего сознательно не затевают. Они делают то, к чему предназначены природой. Президент и рыцарь так же равны перед судьбой. Поет ли Тамбурини, всхлипывает ли там, внизу, от умиления небрежная особа, свершится все. И мы это понимаем.

Покуда он поет «Оh! Fuyez!», зачерствелые старые люди возвращаются мыслью к «сладким грезам», в которых он раскаивается, по которым тоскует. И напротив, те, кто помоложе, для кого эти сладкие грезы должны бы стать повседневностью, пугаются их, достаточно поглядеть назад, в аванзал. Там сбилась в трагические группы, как вокруг умирающего, стоячая публика. На скрещенных руках лежит дрожащий подбородок. Конечно, позу они вскоре изменят, впечатления пройдут. Если и останется что-то, то это следует искать в партере, ряд одиннадцатый, середина, точнее – место сорок пятое.

Номер места просто не может быть выше, поскольку обе большие группы кресел оставляют в середине некоторый простор. Невзирая на этот простор, высокообразованная толпа, которая загадочным образом дошла до полного безобразия, схватилась за места именно здесь: красный ковер на полу еще носит следы этой борьбы, даже золотая сумочка, поддельная, будем надеяться, валяется как раз посредине. Видимо, дама еще не спохватилась.

Одна лишь Мелузина без труда достигла цели, не так уж и желанной, но место здесь было приготовлено именно для нее. Номер сорок пять, привешенная бирка точно показывает, сколько ей лет. Надо же, какое совпадение! Не задавай вопросов, нынче день несовпадающих случайностей, связей, которые горько совпадают.

Пришлось ей брать то, что подвернулось, номер сорок пять, никто не занял это кресло, хотя оно стояло у самого прохода, а все остальные были расхватаны. Чтобы так многократно не заметить свободное кресло с краю! Но место было предназначено, и не задавайте вопросов. Мелузина просто не могла поступить иначе, живой и невредимой толпа донесла ее как раз до этого места, и ни шагом дальше. Она откинулась на спинку, и возле ее белого плеча повисло черное и назойливое число ее лет. Она уже несколько раз была готова столкнуть эту картонку на пол, благо там уже много чего валялось, но так и не совершила последнего усилия.

Мелузина не смеялась вместе с другими, когда весь дом мстил несчастному Тамбурини за его физическое уродство, или, вернее, за его знаменитый голос. Мысль эта принадлежит ей одной, ни у кого больше она не мелькнула. Когда он молился, именно она поверила, что он молится, она и сама молилась. О силе и о храбрости? Едва ли, впрочем, она не знает. Лишь его «Грезы сладкие» просветили ее касательно певца, полностью, как она думает, и до конца касательно некоей Мелузины, думает она.

Покуда он поет и посылает свою неповторимую арию удивленному свету, она смыкает веки на лице, окаменевшем, словно мрамор, лице, победившем себя: прекраснейшая покойница, как она есть. Если она и думает, то, надо полагать, не о том, чтобы ее больше никогда не видели – ибо это потребность сама по себе и неизменно сопровождала все ее помыслы. Мелузина, дитя света, в беде, которая отказывается от взглядов и отрекается от тщеславия? Возлюбленнейшая из женщин, говорит ей некто, так не поступают.

Голос, ее собственный, внутренний, звучит ясно, мелодично и сильно. Он вещает погруженной в себя красавице, что ей суждено умереть, ибо кто способен пережить конец любви; но чудесным образом ее можно будет увидеть и после смерти, в стеклянном гробу. И будет ей там отраднее, чем во времена ненадежных дел и любовников. В полном спокойствии будет она принимать своих почитателей, вот о чем поет ее внутренний голос в унисон с Тамбурини, который, совершенно как Мелузина, творит бурную музыку, чтобы выразить в ней жажду покоя.

Это дуэт, дуэт певца и слушательницы. Она заимствует у него мощное благозвучие, как, впрочем, и пышную демонстрацию собственной персоны в стеклянном гробу. Умрет он только таким образом, она знает это из еще памятных примеров: под стеклом, нарумяненный, во фраке по последней моде, а в головах спрятанный под цветами аппарат воссылает его бессмертный голос: «О, грезы сладкие!» Таковы изысканные представления злосчастной Мелузины об отречении и увековечении, и она полагает себя равной мудрецу из Тосканы.

Доведись ее маломудрым мыслям достичь его ушей, он бы не оскорбился ими. Она совершает лишь одну из сотен ошибок, которые он порождает в каждом из потрясенных им собраний. Он знает силу своего воздействия. Принцесса и миллиардерша, которых он якобы похитил, входят составной частью в его колдовство. Кавалер де Гриё должен, как положено, закатить глаза. Для его намерения быть тихим и благочестивым потребен редкостный подъем чувств, дабы он мог убедить – но в чем? Что желанен вовсе не покой, что желанна одна Манон?

Но покой со всей добротой и милосердием, неизменными его спутниками, уместился в груди у певца, как все в конце концов и чувствуют. Этот далеко не безупречный Тамбурини наделен даром развязывать бурю плотских желаний, их немыслимое сладкозвучие, изобилие и триумф, так что они становятся сразу и мукой, и благостью. Ecco l'artista[52]52
  Таков артист (ит.).


[Закрыть]
. Он одарен ровно настолько, чтобы выпеть и выговорить все ваши вожделения, все притязания и побудить вас отречься от них как тщетных и несносных. Ессо l'artista.

Ему известно, что это ненадолго. Лишь трудясь, перевоплощает он себя самого, собрание, людей. Его голос несет, утешает, делает красивым и добрым. Когда он завершил свое «Oh! Fuyez», произошло то, что происходило не раз. Люди долго молчали, какую-то долю минуты никто не шелохнулся. Потом начались аплодисменты, робкие, словно нечто запрещенное, и слишком жидкие для такого мастера, а потом люди расхрабрились, и тут уж ликование стало безудержным.

Стоячая публика из аванзала хлынула к сцене. Публика из партера ей не препятствовала. Без всяких непристойностей люди сообща обступили маленького человека там, наверху, выкрики удерживали его, хлопающие ладоши извлекали назад из мешковинной дверцы всякий раз, когда он, пятясь, скрывался за ней и делал вид, будто окончательно ее закрывает. «Niente paura[53]53
  Не бойтесь (ит.).


[Закрыть]
– вот я и снова здесь, разве только удлиняю незаметно для вас промежутки между выходами, покуда, соблюдя приличия, не скроюсь окончательно, до того как ваши изъявления восторга выродятся в очередную дикость».

Но пока он послушно выходит столько раз, сколько от него требуют, свет прожектора сопровождает его, он продуманно останавливается на полпути, подойти ближе означало бы злоупотребление для обеих сторон, между ним и собранием не должно возникнуть ничего, кроме символической близости. Каковую он выражает наглядно, пожимая руки себе самому. Это надо уметь. Его руки обхватывают одна другую, безудержно трясут и раскачивают – взволнованная благодарность всем, кому он хотел бы их подать. Но увы – он вынужден одиноко стоять в белом кругу.

Уходит, всякий раз пятясь, как того требует скромность и некий физический изъян, послушно следует приказу в четырнадцатый раз показаться публике, пожимает руки, которые ему же и принадлежат, сохраняет нейтральное выражение, словно это вовсе не он. Pronto l'artista[54]54
  Артист готов (ит.).


[Закрыть]
, заверяет его лицо этот чужой народ и добавляет для тех, кто способен понять: «Se la goda[55]55
  Наслаждайся этим (ит.).


[Закрыть]
, наслаждайся праздником, какое мне до тебя дело».

А в завершение его осеняет идея, надо полагать не единожды испробованная: он переключает народные восторги, которым не видно конца, на оркестр. Взгляните туда, наверх, tanti distini professori![56]56
  Сколько почтенных наставников! (ит.)


[Закрыть]
И покуда все головы задраны кверху, он незаметно совершает окончательный уход – не пятясь, просто стена из мешковины опускается над его обращенным к публике горбом, словно ничего и не было.

ХIII. Два жестоко испытуемых

Занавес после этого больше не опускался, сильно постучав палочкой, дирижер напомнил о продолжении концерта, публика восстановила прежний порядок, оркестр заиграл вступление к следующему номеру.

Не надо забывать: это концерт, а не театр. Намеки на оперный спектакль предназначены лишь для знатока. Элита, лучшие из лучших, воспринимает то, что им преподносят, и с привычной деловитостью делает из этого выводы о грядущих свершениях на сцене, которую еще только предстоит открыть. Однако открытие можно считать делом решенным при таком наплыве честолюбия, культуры, потребности в средствах и при наличии такого числа состоятельных старцев, как изволил выразиться генеральный директор.

Директор полагал, что теперь можно без промедлений перейти к холодным закускам. Тамбурини своими силами спас новую Оперу, теперь она никуда не денется.

– Дивный голос, его хватит на ближайшие пятьдесят лет, – адресуясь оружейнику, сказал генеральный директор поверх молодой актрисули, и оружейник вполне с ним согласился.

– Но вы ведь говорили, что он уже свое отпел, – напомнила сия невинная особа специалисту высшего разбора. Учитывая личность ее покровителя, директор удостоил ее ответа.

– Это было раньше, – снисходительно промолвил он. – И даже если допустить, что голос пропадет, у него, мое прелестное дитя, наверняка сохранится второй дар природы.

Прелестное дитя ровным счетом ничего не поняло, зато президент кивнул.

– Талисман, – сказал он, решив на всякий случай тронуть сей предмет.

Однако не все считали излишним послушать еще и выступление певицы Алисы. Среди публики у нее были ученики и ученицы, ее почитатели преобладали там, где они зачастую и определяют ход событий, – на стоячих местах, среди молодежи: последняя столь же критична, сколь и великодушна. Она была бы еще и завистлива, но это нынче не имеет смысла.

Одна начинающая особа по имени Адриенна недавно заявилась к ней после одного из ее триумфов.

«Ах, как вы молоды, высокочтимая!» – разливалась малышка.

«И все же вы согласились бы взять мои годы и моих почитателей», – ответила Алиса, нимало не тронутая, и ногой отодвинула в сторону хризантемы, лилии, розы – всю принесенную любовь платежеспособной публики отодвинула в сторону. Случайная свидетельница хранила при этом ревнивое молчание, но тайну она не забудет никогда. И если все сложится удачно, это однажды станет ее тайной.

Внимание. Выход Манон. Адриенна подает знак, чтобы встретить ее подобающим образом. Она объяснила: «Эта скотина, генеральный директор, и пальцем не пошевельнет», после чего ближайшее окружение уразумело свою задачу. Побужденное слушателями из задних рядов, собрание приветствовало певицу с полной симпатией. Директор сделал доверительный знак рукой, она ответила поступком: охапку цветов, которую держала в руке, положила на рампу перед ним.

К тому же ей все равно необходимо было освободить руки. Не затем Манон вступила на духовную арену, чтобы увенчивать цветами своего рыцаря. И стало быть, единственным местом, куда можно пристроить цветы, оказалась бы скамеечка для коленопреклонений, но возле скамеечки, почти укрытый распятием, ждал Тамбурини или ничего для себя не ожидал. Он покорно уступил певице сцену, которую она поначалу вовсе не собиралась с ним делить.

Наверху раздражительный Рихард Вагнер трепетал от страха и опасений, как бы она не вступила слишком рано или слишком поздно. «Чего ему надо, этому незнакомцу», – подумала Алиса и озарила собрание: как известно, у нее при каждом выступлении делались красивые глаза. «Такая старая цирковая лошадь, как я», – подумала она далее и вступила сама:

– N'est се pas ma main?[57]57
  То не моя ль рука? (фр.)


[Закрыть]

Она обрушила на собрание свой голос, и весь дом в мгновение ока заполонился им: не только здесь и отсюда до самой лестницы, но и в отдаленнейшей комнате для завтрака можно было им насладиться, как несколько ранее пара Нина – Андре, когда Артур с ней репетировал. Вызывать дребезжание рюмок оказалось недостаточным предостережением, теперь же дело пошло всерьез: в головах гудело, а барабанные перепонки испытывали давление, как в самолете, когда он набирает высоту. Алиса всегда остается Алисой.

Артур сказал, не чинясь:

– Она ревет.

Он как раз стоял в среднем проходе возле кресла под номером сорок пять. Прямо на ухо Мелузине он с усилием спросил:

– Надо ли так выкладываться в концертном зале, который всего половина, а на сцене ей и повернуться негде.

– Она должна, – объяснила Мелузина, – раз она здесь. У Тамбурини, как вы, вероятно, заметили, достало мудрости изобразить дистанцию.

– Как так? – спросил Артур. – Он разочаровал вас?

– Он поет в зависимости от пространственных условий, отступив на десять метров или на двести лет.

Артур, не совсем ее понявший, заметил на всякий случай, что это и есть искусство.

– Искусство в том, чтобы по-прежнему дурачить нас, – призналась любительница, каковой она была до сего дня. Она отреклась от мечты быть услышанной и больше этого не желала. – Кто освободит меня от самой себя, тот и есть мой друг, – сказала она, смутно вспоминая про некий стеклянный гроб, который, к сожалению, не представлялся ей более столь соблазнительным. – А артист он без сомнения, – громко договорила она и тут же закашлялась.

«Какая хриплая и какая красивая», – подумал Артур про себя, а для Мелузины он сказал:

– Алиса всегда состояла из одной только глотки.

– И эта глотка принадлежит великой женщине, – заявила она вдруг совершенно чистым голосом. – Кто-кто, а я это знаю.

– Понимаю, – ответил он и был бы куда как рад поцеловать ее ослепительное плечо. Черное «сорок пять» болталось рядом, Артур незаметно убрал бирку.

Звучащая ровесница на сцене развернулась во всю свою мощь. Спору нет, она совсем не Манон и не предмет мечтаний, вернувшийся из прекрасного далека. Она представляет единственно певицу Алису, зато какую певицу! Над ней не посмеешься, как можно было отважно смеяться над калекой. Здесь пышное платье и мощь фигуры требуют полной серьезности. Толстые ляжки плотно обтянуты тканью – не ради наслаждений, грузная нога отбрасывает шлейф перед каждым шагом артистки, следующей вместе с покорным софитом вдоль рампы.

Вот Алиса. N'est се pas ma main? Да, вот ее рука, и не только рука, которая по размерам и по членению являет собой образец руки: нет, всякий раз, когда она прижимает ее к груди, когда вздымает или демонстративно растопыривает пальцы, на ней сверкает браслет. Никогда не виданный, ни один человек не может его припомнить, с ним и с женщиной, которая его носит, рассыпая вокруг себя сверкание, творится нынче что-то необыкновенное. Драматичное! Ах!

За это слитное «Ах!» всего собрания певица Алиса поблагодарила. По меньшей мере могли возникнуть сомнения насчет того, какую цель преследовало мимолетное сгибание колен. При таком смысле и подаче арии показалось бы вполне естественным, если бы у Манон, особы легкого поведения, дрожали колени. Но чтоб они дрожали у Алисы? Уж эта дрожать не станет. Она, если отвлечься от ее голосовых связок, выставляет напоказ невероятнейший экспонат, и впечатление от него она никоим образом не желала бы затмить.

Ни один актер, даже произнося самые выигрышные реплики, не забывает про свой галстук. Естественная, грубо сколоченная Алиса оглушает людей неслыханным, громовым воплем; они должны себе сказать: выше этого ничего не будет. Прикажете ей торжествовать молниеносную победу своего браслета, отведя глаза? Ее добрый ангел того не допустит. Ах!

Именно княгиня Бабилина облекла свое признание в предельно меткие слова:

– Elle est un peu là, – громким голосом сообщила она своим ближайшим соседям. – Elle m'assourdit et me foudroie. C'est à n'en pouvoir plus, on s'écroule à force d'être ravi![58]58
  Ну и глыба!.. Она оглушает и ослепляет меня. Сил больше нет, от восторга можно лишиться чувств! (фр.)


[Закрыть]

Все, что она далее намеревалась сообщить, было перекрыто могучим голосом певицы. И однако мадам Анастасия торжествовала так, будто она сама оглушила собрание, осияла и раздавила восторгом. Она не сидела более на откидном месте, она парила над ним, ее унижения были отомщены.

Это чувство она не преминула выразить в словах, вышколенная дама вдруг сделалась словоохотливой.

– Et le cher Tamburini? – спрашивала она у людей, которые ничего не слышали. – Mais il c'est évanoui, l'artiste insigne, l'incomparable bossu[59]59
  А наш дорогой Тамбурини?.. Он исчез в люке, наш утонченный артист и бесподобный горбун (фр.).


[Закрыть]
.

Дама, чье звание должно бы, казалось, уберечь ее от низких мыслей, держала себя так, словно маэстро, которого она более чем хорошо знала, и впрямь провалился в люк. И утонченное искусство, и горб – все должно было уступить превосходящей силе певицы, никто среди этого собрания не счел бы ее подлой. Разве что много путешествовавшая особа с большим вкусом знает то, что знает.

«Une médiocrité impudente ne reculant devant rien[60]60
  Бесстыдная посредственность, которая ни перед чем не остановится (фр.).


[Закрыть]
», – рассудила ее совесть, ах, этот нежный альт был заглушен шумными обертонами. «Elle prend tout се beau monde d'assaut et elle s'assoit dessus»[61]61
  Она лихим натиском покорит весь этот свет, а потом плюнет на него (фр.).


[Закрыть]
, – сказал справедливый взгляд, который, в свою очередь, может оказаться ошибочным. В конце концов, певица делает то, для чего пришла. Ее прием в свете заслужен, свет желает, чтобы его принудили, а на собственных инстинктах так удобно сидится.

В приватной жизни та же самая Алиса имеет вполне обычные габариты, недостаточных размеров сцена преувеличивает, как известно. Это касается ширины плеч, расходования вокальных средств и шума, производимого сказочным браслетом. «Au théâtre de la Scala, – припоминает Бабилина и искренне с тем соглашается, – се bracelet ne serait qu'un joujou quelconque[62]62
  В театре Ла Скала этот браслет был бы не более чем безделушкой (фр.).


[Закрыть]
. Напротив сцены, там, где я от нее всего дальше, в большой средней ложе, я сочла бы этот голос достаточно великим. Оттуда и „Дон Паскуале“ выглядел кукольным представлением, да и Тамбурини оказался бы не меньше других марионеток».

Гранд-дама на откидном сиденье предается мечтам, никто не проявляет полного внимания. Ни одна чрезмерность не может занимать долго. Певица Алиса, старая цирковая лошадь, по ее собственному определению, заметила это раньше, чем публика, – уже после нескольких тактов своей арии и двух искрящихся проходов вдоль рампы. Вообще же ей теперь понадобился партнер, нельзя дольше обходиться без объекта соблазнения, и она дала ему знак выйти вперед.

Он с готовностью покинул свое прибежище, незаметно переместился вперед, за спиной у него снова висела скромная пелеринка, и он не издал ни единого вздоха, чтобы привлечь внимание к себе. «Faecia pure»[63]63
  Ну, действуйте (ит.).


[Закрыть]
, – говорил его преданный вид. «Mio dovere»[64]64
  Мой долг (ит.).


[Закрыть]
, – заверяла она, но его чувство долга состояло в том, чтобы не препятствовать этой большой женщине. «Вот моя рука, è lei la seduttrice immоrtаlе[65]65
  А вы бессмертная соблазнительница (ит.).


[Закрыть]
, ваш кавалер ничего не может поделать: он раздавлен вашим пением».

И действительно, ее последний, волшебный взлет n'est се pas, Manon?[66]66
  Не правда ли, Манон? (фр.)


[Закрыть]
– должен был увлечь ее самое до постижения собственной роли, роли неповторимой соблазнительницы, которая без конца соблазняет и поет вместо всех забытых. Певица Алиса не вспоминала ни эту историю, ни свой славный пол. Она оставалась неизменной и обрушивала всю мощь своих легких на собрание, отнюдь не сотрясая его. Такой натиск оно теперь умело выдержать благодаря притерпелости ушей и вновь обретенному равнодушию.

Убеждала Манон одного лишь де Гриё. Испуг, восторг – все это он наглядно демонстрировал людям, но все это истинно совершалось у него в груди. Не зря он заранее потрудился над тем, чтобы ощутить старое колдовство. И не важно, кто будет осуществлять это колдовство, это l'antico fascino, скромный поддается ему, даже когда оно исходит от Манон, которая не более чем здоровенная бабища. Тамбурини оставил пространственный зазор между Манон и собой, не то вес ее тела сокрушил бы его, приди ей в голову мудрая идея заслонить его всем своим объемом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 5 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации