Текст книги "Сигареты"
Автор книги: Хэрри Мэтью
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Льюис и Уолтер
Июнь 1962 – июнь 1963
Присцилла Ладлэм училась в том же прогрессивном гуманитарном колледже, что и Фиби, закончила его через год после того, как оттуда ушла Фиби, со специализацией по истории искусства. При соискании степени бакалавра она написала похвальную работу, озаглавленную «Женская фигура в американском искусстве нового времени», – настоящей ее темой было творчество Уолтера Трейла. (Научная руководительница Присциллы – та же почитательница работ Уолтера, что учила живописи Фиби, – предложила сформулировать тему номинально пошире, чтобы умилостивить коллег на факультете изящных искусств.)
Едва дописав работу, Присцилла захотела, чтобы ее прочел сам Уолтер. Она дала ее Фиби и попросила сделать так, чтобы тот обратил на нее внимание. Вскоре Фиби пришло в голову, что работа может заинтересовать и Льюиса, который в то время еще ничего не знал об Уолтере кроме того, что она сама ему рассказывала. Она отправила Льюису копию.
Сердцевину работы представляло описание раннего портрета Элизабет кисти Уолтера. Подростком Присцилла слышала об этом портрете, который Уолтер написал в городке на севере штата, где она по-прежнему жила. Присцилла взялась собирать сведения о начальной истории портрета. В работе она компенсировала свои ограниченные навыки критика обилием анекдотических подробностей.
Присцилла обладала острым умом. В двадцать два года, однако, любопытство влекло ее не столько к анализу, сколько к репетиции жизни – к людям, к завоеваниям, к большому городу. На истории искусства она специализировалась не потому, что считала себя ученой или даже человеком «с художественными наклонностями»; ее интересовало не столько само искусство, сколько люди, его создававшие. В мире, одержимом обладанием, искусство ближе всего соответствовало волшебству. Что нужно для того, чтобы стать волшебником? Интерес Присциллы поощрялся беспримерной броскостью этого занятия, которую подпитывали в равной мере и критики, и покупатели новой американской живописи. Когда руководительница посоветовала ей год изучать Уолтера Трейла, она с восторгом согласилась на это – потому что сразу же представила его новым Поллоком[81]81
Пол Джексон Поллок (1912–1956) – американский художник, основная фигура в абстрактном экспрессионизме.
[Закрыть] или де Кунингом. Много часов она прилежно разглядывала слайды произведений Уолтера. Если и свыклась она с ними, нельзя сказать, что она их вообще поняла. Работы его никогда Присциллу не трогали – по крайней мере, сами по себе. Для нее это было важно потому, что она видела в них выражение жизни художника. Ее трактовки его произведений подспудно таили в себе образное подобие самого Уолтера. Он и был трогавшим ее сюжетом, и как раз из-за этого очерка Льюис отозвался на ее работу с идиосинкратическим сочувствием.
Присцилла пространно описывала весь фон создания «Портрета Элизабет»: как Уолтер, в восемнадцать лет не по возрасту преуспевающий портретист скаковых лошадей, премированных собак и любимых домашних питомцев, преобразился после встречи с той женщиной, которую вскоре ему предстояло писать. Элизабет явила ему «животное изящество и трансцендентную сексуальность» женской красоты. Откровение зародилось лишь от того, что он ее увидел, но, согласно Присцилле, Элизабет еще и деятельно вмешалась в жизнь Уолтера. Она увидела его – разглядела то, чем он мог бы стать, – и дружбой своей вдохновила его стать таким. Своей провидческой мудростью Элизабет создала из него творца. На взгляд Присциллы, Элизабет воздействовала не только своей красотой и умом, но и тем, что полностью вошла в роль Женщины как музы и породительницы. Именно это переживание Элизабет как абсолютной Женщины Уолтер и запечатлел в ее портрете.
В поддержку такого заявления Присцилла предоставляла занятные казусы. Отстоять же подобную трактовку портрета оказалось трудней. Если картина выглядела вдохновенной, на что ж еще она походила? Уж точно не на саму Элизабет. Все биографы, объясняющие искусство, пожелания свои принимают за факты. Присцилла заставила картину подчиниться ее нужде, каковая состояла в том, чтобы установить в ней присутствие das Ewig-Weibliche[82]82
Вечно женское (нем.).
[Закрыть] (как, не зная немецкого, она упорно это называла). Лично ей золото и белизна лица являли средневековую Мадонну. Охра глаз принадлежала Афине (или, быть может, ее сове). Розовато-лиловые губы означали скорбь (заметим, что зубы обнажены отнюдь не в улыбке) – доказуемое воспоминание о «Пьете». Рот цвета рта беззубого, видимо, намекал бы Присцилле на Кумскую Сивиллу; просто карие глаза – на осеннюю листву; розовые щеки – на священную Розу.
Присцилла так и не поняла, что ее анализ картины Уолтера страдал от ее самолюбования, а Льюису было все равно. Моррис впоследствии научит его, чего может добиться художественная критика. Пока же его соблазнило ее описание Уолтера как человека. Абсолютная Женщина Присциллы кристаллизовала чувства самого Льюиса; женщины всегда поражали его как существа, внушающие ужас и необъяснимо иные. Ни в каком своем возрасте не мог он припомнить, чтобы оказывался близок к кому-либо противоположного пола, если не считать Фиби; и пусть другие женщины отдаленностью своей набирали таинственности, Фиби от ее близости к Льюису не стала менее загадочной – в ее любовь к нему он неизменно поверить не мог. Тайна означала отторжение, отличавшееся от его враждебности к мужчинам. Льюису мужчины не нравились, потому что – как один из них – он слишком уж хорошо знал, как они устроены. Среди прочего известно ему было, ка́к они переживают желанье. К мужчинам его влекло из-за того, что с ними он хотел заново открыть то знакомое, узнаваемое желание. У женщин желания невообразимы, а в особенности невозможно вообразить желание половое. Льюис помнил, как в четыре года разглядывал Фиби, когда ей меняли пеленки, и не сводил взгляда с ее большой пипки. Выглядела она какой угодно, но не девочковой. Льюиса изумило не столько влагалище, сколько неуместный и бесстыдный клитор. Льюису не хотелось, чтобы он там был. Клитор пугал. Он означал, что женщин сработали как созданий непредсказуемых, что никогда не возникнет в нем веры в ответственность их поведения.
А с мужчинами он знал, как будить в них агрессивность, посредством которой мог бы действовать в ответ. Даже здесь женщины ускользали от его понимания. Однажды, когда ему было девять, на семейном сборище он назвал хорошенькую одиннадцатилетнюю кузину сучкой. Он знал, что на это оскорбление можно положиться в смысле грубости, потому что мать однажды отшлепала его, когда он опробовал это слово на ней. Сестрица же ликующе расхохоталась, сказала, что он милашка, и баловала его весь оставшийся день, пока не уехала к себе в Коннектикут. Доверять им никак нельзя.
Хоть Льюис и ходил на свиданья с одной девчонкой под конец своего пубертата, его отторжение так и не дрогнуло. Из-за того, что истинные свои желания он напоказ не выставлял, одноклассники в школе и колледже считали его попросту робким и частенько знакомили с юными дамами – как славными, так и нет. Не желал он иметь с ними ничего общего.
Опыт Уолтера с женщинами, как его описывала Присцилла, подтверждал Льюисов. Уолтер проявлял щедрость и несдержанность, Льюис – мелочность и тревожность; оба при этом могли согласиться с тем, что в Женщине пребывают тайна и власть.
У Льюиса нашлась и еще одна причина полюбить работу Присциллы: там со всей точностью явилась глубина различий между Льюисом и Уолтером. Тот распознал в женщинах власть и повернулся к ней. Через Элизабет он впустил ее в свою жизнь. Возможно, даже овладел ею и превратил в свою собственную силу. Тем самым Уолтер сделался образцом того, стать чем Льюис и надеяться не мог.
У Льюиса часто случались влюбленности в мужчин, которыми он восхищался. Под его привычным недоверием залегал запас природного расположения. Поскольку его пугали взаимные уступки дружбы, Льюис выражал теплоту свою, либо провоцируя тех, кто ему нравился, либо обожая их издали. В Уолтере Присцилла открыла для него нового идола.
Льюис поверил свое восхищение Фиби, которая тут же увидела в этом возможность переместить брата в мир живых, которого он так решительно избегал. Когда в начале июня он воскликнул по телефону:
– Что за невероятный человек! – она ответила:
– Что ж не зайдешь тогда? И сам на работу посмотришь.
– Я не о работе. Я о нем самом.
– Так заходи и увидишь самого.
Льюис принялся отговариваться нынешней сильной жарой. На своем конце провода Фиби сказала кому-то:
– Мой старший брат считает тебя улетным, только слишком боится познакомиться.
Когда трубку взял Уолтер, Льюис сбежал.
Фиби не дала ему отделаться так просто. Вновь и вновь перезванивала брату – дразнила, бранила и умоляла. Даже заманивала его маловероятной возможностью того, что Льюис как-то может и устроиться работать на Уолтера. Поначалу предложение переполошило его; вскоре, однако, он принялся вправлять его в свои фантазии, пока сами эти фантазии не изменились. Вместо поклонения Льюис начал грезить о рабстве. Собственную несуразность он бы мог хорошенько приспособить. Освободил бы Уолтера от всего, что б ни отвлекало его от его искусства. Мыл бы ему кисти, протирал световой люк, драил унитаз, бегал бы по Браунзвиллу и выполнял поручения. Льюис принял приглашение Фиби.
Все дни перед визитом, бродя по городку под умирающими вязами и увядающими от жары кленами, или сидя с книжкой на веранде их дома, или лежа в постели поздно ночью, он думал о том, что́ может принести его встреча с Уолтером. Не желал он ни благодарности, ни компенсации. В конечном счете он жаждал стать для Уолтера незаменимым. Он воображал карьеру размахом от поденщика до сторожевого пса.
Уолтер во плоти лишь укрепил преданность Льюиса. Выглядел он на свои сорок три – и выглядел хорошо. Раздавшиеся черты его приятно оживляла невозмутимая бдительность, морщины умеряли его очевидную прямоту флером усвоенных жизненных уроков. Увидев его, Льюис ощутил прилив нежности. Обычно это вызвало бы затяжное молчание, но Фиби все время понуждала его говорить.
– Невероятно, – наконец сообщил он Уолтеру за шкворчавшими креветками, – как вы начали свою карьеру с такой поистине глубокой работы.
– Глубокой? Это «Копайка III»-то глубокая? Угрюмее бигля я и не встречал.
– В смысле… я имел в виду Элизабет. Ваша первая женщина… я хочу сказать, первая личность, которую вы написали, была женщиной. Вероятно, это значимо.
– Без балды. – Уолтер еще не читал работу Присциллы; Льюис еще не видел портрет Элизабет.
Фиби произнесла:
– Льюис считает вас сообщниками по женоненавистничеству.
– Не женоненавистничество, не вполне…
(«Нет, не вполне!» – сюсюкающе передразнила Фиби.)
– …а, ну вы понимаете, такая власть. – Льюис заторопился. – Дело не в том, что плохо, оно просто большое. Не хочется путаться у нее под ногами.
– Чего, портрета? – спросил Уолтер.
– Ну да. – У Льюиса сделался изумленный вид. – Не мне ж вам рассказывать.
– Рассказывайте все равно.
Льюис пустился в рассуждения о женской непредсказуемости. Пересказал случай со своей одиннадцатилетней кузиной:
– Дело не в том, что она была искренне ко мне расположена. Меня использовали.
– Беда в том, – сокрушенно произнес Уолтер, – что они, похоже, никогда этого не осознают. – В то время он страдал от женской неотзывчивости.
Хоть Уолтеру он и понравился, и сам Льюис, как и прежде, готов был прислуживать, Уолтера в этих устремленьях отвращал элементарный факт: Льюис был мужчиной. В мастерской наутро, когда Уолтер у него спросил, какую работу для него Льюис хочет выполнять, тот ответил: уборка, покупки, фасоль замачивать.
– Это не для вас работа, – сказал Уолтер. Среди прочего он имел в виду, что работа эта – женская. Уолтер, получавший от домашних хлопот удовольствие, еще одну женщину помощницей бы принял; когда Фиби готовила ему ужин, он ощущал, что ее присутствие приносит пользу. А мужчина бы лишь добавил то, что он и без того слишком уж хорошо знал.
Уолтер сказал – не без любезности, – что считает предложение Льюиса поиграть в домохозяйку глупостями. Едва ли Льюис остался разочарован – Оуэн его воспитывал, в конце концов, и пожестче. Он с готовностью откатился к своей первой, более безопасной роли – поклонника.
Больше Льюис не видел Уолтера до того ноябрьского вечера, когда познакомился с Моррисом. Между тем переменились жизни и у того, и у другого. Уолтер теперь жил с Присциллой; Льюиса ошеломила статья Морриса.
Льюис и Присцилла когда-то были хорошо знакомы. За шесть лет до этого они серьезно рассорились и с тех пор друг дружку не видели. Перед ноябрьской вечеринкой Присцилла решила прошлое похоронить. Ей хотелось угодить Фиби, и она допустила, что за шесть лет Льюис повзрослел. Увидев, как он входит, она, здороваясь, обняла его. Льюис удивился и обрадовался; однако, раз уж был он так озабочен перспективой познакомиться с Моррисом, на приветствие Присциллы ответил рассеянно. Та упомянула, что от Фиби слышала, будто ему понравилась ее работа. Он ответил:
– Да, она очень милая. Вообще-то мне какое-то время она даже покоя не давала, что ли. Но ты читала статью Морриса? Вот там-то все и сказано, разве нет?
Присцилла над своей работой трудилась старательно. Ее похвалил сам Уолтер. За эти несколько секунд Льюис растранжирил весь кредит, который она готова была ему предоставить.
Позже в том же месяце Льюиса арестовали в облаве на распятии. Хотя «Известия» Уолтер читал, ему как-то удалось не разглядеть уличающую фотографию. Но ее заметила Присцилла – и позвонила Фиби удостовериться. Фиби вышла за газетой и перезвонила поблагодарить Присциллу за известие. Прервав работу Уолтера, Присцилла сказала ему:
– Погляди, что произошло с братом Фиби, вот бедняга! – Ей было интересно, как это он спутался с такими уродами. – Наверное, его опоили наркотиками. Таких извращенцев не бывает.
Той зимой Льюис часто видел Уолтера в обществе Морриса. С ним самим Уолтер держался с дружелюбным безразличием. Он знал, что Моррис и Льюис теперь любовники: эти отношения, по словам Присциллы, «творят чудеса – ровно то, что нужно Льюису, чтобы прийти в себя». Порой она напоминала Уолтеру, что ради Фиби они должны быть к нему добры. К этому времени Присцилла уже стала деловой партнершей Морриса.
Уолтер постепенно стал считать Льюиса «медицинским случаем» – кем-то не таким уж и больным, но все равно хочется, чтобы поправился. Неизбежно Льюис напоминал Уолтеру Фиби, которую он уступал ее собственному «неврозу», и Морриса, которого он уважал и побаивался. Льюиса следовало терпеть, поощрять и, возможно, избегать.
Умер Моррис. Публичные и частные рассказы о его кончине прожорливо всосали в себя городские сплетники. Уолтер знал Льюиса слишком мало, чтобы устоять против той туманной истории, которую с готовностью приняли многие: Моррис умер не от несчастного случая, а Льюис не просто стал свидетелем его смерти.
За полгода после своего ареста Льюис изменился. Прежние надежды Фиби на него по сути своей оправдались: если Уолтер и не сделал ничего для Льюиса, то Моррис сделал для него все. Он предложил Льюису возможность зарабатывать себе на жизнь, профессионально писать, признавать и выражать ту любовь, какую чувствовал; и Льюис, переборов свою хроническую боязливость, за эту возможность ухватился. Понял, пусть и на время, что боязливость эта – не оправдание бегству. Он гордился тем, что умеет теперь обращаться с осветительной консолью, что его опубликуют, что Моррис его усыновил; еще больше гордился тем, что способен довести до ума работу, писать по собственному, все более строгому вкусу, превратить свое половое пристрастие в средство любви к одному человеку. Когда Моррис умер, Льюис ясно видел ту полноту, какую набрала его новая жизнь, и до чего хрупка стала она теперь, со смертью Морриса.
Моррис нечаянно поменял отношение Льюиса к Уолтеру. Хоть Моррис всегда и превозносил живопись Уолтера, к самому художнику он относился чуть ли не свысока – такое отношение прямо противоречило низкопоклонству Льюиса. На одном декабрьском открытии, после того как Моррис отошел от Уолтера, не дав тому что-то договорить, Льюис спросил, как он может вести себя так высокомерно.
– Уолтера я обожаю, – ответил Моррис, – но он говорит абсолютно все, что приходит ему в голову. Он может быть безмозглым. – Льюис сказал, что Уолтера он слушает всегда, поскольку тот восприимчив. Моррис перебил его: – В так называемой жизни он не замечает ничего, кроме изображений. – Льюис вновь попытался привести теорию Присциллы об Уолтере и женщине. – Луиза! – воскликнул Моррис Льюису, и тот сжался, – это инфантильная кака! Даже если Мисс Приз права, там все равно Большая Мама Вновь В Седле. Большинство мальчиков порой так чувствуют – как ты, n’est-ce pas[83]83
Не так ли? (фр.)
[Закрыть], разве я не проницателен? Уолтер, должно быть, не заметил – Чудо-Женщина прозвала его Розовым Кадмием. Ничего не значит, одни слова. Мои же слова для этого были «бурное небо влагалища», если ты помнишь, и они тоже ничего не значат.
– Я тебя никогда не спрашивал – а почему «бурное»?
– Что тебе напоминают раскаты грома? Basta![84]84
Здесь: Ну и вот! (ит.)
[Закрыть]
Льюис вернулся к Уолтеру.
– Хочешь сказать, хорошие художники могут быть посредственностями?
– Он не посредственность. Я его люблю – тепленький, как ванная на ферме в морозную ночь. Это все излишества благих намерений… Может, все попросту ему легко досталось. Обмакнули б его в говно хорошенько – может, и стал бы крепче и ярче. Но с ним все в порядке. Он просто не особенный.
Льюис начал слушать Уолтера бесстрастнее и решил, что Моррис прав. Если не знать, что он пишет, его легко было принять за дружелюбного оптовика, начитанного дальнобойщика, обходительного почтальона. Льюис увидел, что подхалимаж не отдавал Уолтеру должного: от необычного человека так и ждешь необычных свершений; в заурядном же человеке такая работа означает, что он превзошел свою натуру. Если это представление и отдавало сентиментальностью, оно хотя бы позволило Льюису преобразовать своего идола в того, с кем он ощущал некоторое сродство, а не просто уважал его. Его собственные писательские потуги – малость в сравнении с тридцатью годами прилежания Уолтера – сообщали ему ощущенье товарищества с мужчиной постарше.
Смерть Морриса стоила Льюису возлюбленного, наставника и ближайшего друга. За считаные дни он понял, насколько одинок теперь стал. Газетные сообщения, частные слухи, еще менее информированные, превращали его в зловещую знаменитость. Казалось, никто толком не уверен, кто кого похоронил в цементе; как бы то ни было, деяние это звучало ненормальным, если не преступным. Ожила история о распятии – и вновь начала широко муссироваться. Льюис понял, что очень немногие знают правду о нем: что он любил Морриса, что он пишет, что работает в «Городском центре». Многие друзья Фиби не знали, что он ее брат. Но хотя бы Том его не подвел, и регулярность ежедневных смен Льюиса в театре поддерживала его в те недели, что последовали за смертью Морриса. Однако Тома он ценил как свое начальство. За исключением школьного класса, он никогда ни на кого не работал, а теперь умело трудится на того, кто хорошенько его обучил, но при этом открыто ему не покровительствовал. Льюис отказывался подвергать их профессиональные отношения опасности, превращая Тома в своего наперсника.
А наперсник был ему нужен, он знал. Годом ранее он бы обратился к Фиби; теперь же та лежала в больнице в критическом состоянии. С ужасом думал он о том, чтобы встретиться с сестрой Морриса Айрин. Всякий раз прикидывая: с кем бы мне поговорить? – он, вопреки себе, думал: надо поговорить с Моррисом. И тогда скорбь проникала в него – холодная, телесная скорбь, какую ощутил он, глядя на бездыханные губы своего возлюбленного. Фиби оказалась потеряна на сейчас, Моррис – навсегда. Льюис обратился к их общему другу.
Уолтера на похоронах Морриса он видел, но не заговорил с ним. В среду, несколькими днями позже, он позвонил в мастерскую. Трубку сняла Присцилла: Уолтер занят, может ли она чем-нибудь помочь? Как он?
– Как и ты. Только ты не одна.
– Подумаешь. Ужас какой-то. У меня в жизни эта яма, куда я постоянно валюсь…
– Я все возвращаюсь и возвращаюсь к тому же самому – я это видел, но не могу поверить. Слушай, когда Уолтер освободится?
– Когда б тебе хотелось?
– Прямо сейчас! Мне очень нужно с ним поговорить.
– Поняла. Я ему скажу.
Он дал ей номер гастрономии, которая принимала для него сообщения.
Когда Льюис поздно вечером вернулся, Уолтер не перезванивал. В театре он услышал, как один его товарищ по работе спросил у другого:
– Господи, он еще на свободе?
Наутро он получил письмо от адвоката Оуэна. Оно заверяло его, что его отец возьмет на себя все юридические расходы. Льюис снова позвонил Уолтеру, и Присцилла ему сказала:
– Льюис! Я так рада, что ты перезвонил. Можешь подойти завтра во второй половине дня?
– Завтра?
– Дорогуша, раньше никак.
Это «дорогуша» его разозлило – больше из-за его собственной беспомощности, чем от сокровенной заботы, которую подразумевало.
А Присциллу и впрямь заботило: она всеми силами старалась не подпускать Льюиса близко. Всего полгода прошло с тех пор, как она умело выиграла себе место в жизни Уолтера, и она все еще считала положение свое шатким – из-за собственной юности, неопытности и недостатка регалий. Большинство друзей Уолтера знали его многие годы. Все проявляли напористость, или оригинальность, или то и другое – даже бродяги щеголяли каким-то клоунским шармом. Присцилла и претендовать не могла на то, чтоб быть «интересной». Только привязанность к ней Уолтера оправдывала ее присутствие с ним рядом. Ей требовалось укрепить эту связь. Нужно было установить себя в сердцевине Уолтеровой жизни, а остальной угрожающий мир пусть держится вдали от их частной сферы.
Льюис никакой угрозы собой не представлял. Позор его, однако, отвечал ее планам – раз теперь ни Фиби, ни Моррис не могли его защитить. Присцилла уже назначила Льюиса в глазах Уолтера на роль психического инвалида. Теперь ей хотелось зримо изгнать его из их жизни, дабы упрочить определенные льготы, какие она извлечет из смерти Морриса.
Из-за Морриса Уолтер ощущал сильные угрызения совести. Он пренебрег тем, перед кем был в исключительном долгу. Присцилле он сказал, что хотел бы покаяться за это свое пренебрежение тем, чтобы подружиться с любовником покойного. Порыв этот покамест оставался всего лишь желанием, потому что Уолтер чурался Льюиса, поскольку хотел, чтобы тот ему нравился, а он не нравился, и странность его после смерти Морриса стала отталкивающей. Присцилла тем не менее знала, что щедрость Уолтера возьмет верх. Не тягаться с нею простому отторжению.
Присцилла ощущала, будто может раскаяние Уолтера обратить к собственной выгоде, и потому оттянула встречу с ним. Льюис перезвонил утром в пятницу. В тот день после обеда ее вызывали на чтение Моррисова завещания. Ее поставили в известность, что ни одна часть наследства в завещании и близко не стоит рядом с ценностью полиса по страхованию жизни, бенефициаром которого была поименована она. В тот вечер она намеревалась вернуться домой с публичным доказательством того, что ее, а не Льюиса Моррис избрал своим наследником.
Не зная, что страховой полис был следствием деловой договоренности, Уолтер отреагировал так, как и предвидела Присцилла. Ее освятили как близкого друга Морриса. Не упомянутый в завещании, Льюис снова низвелся до периферии всего – жалкий, подозрительный силуэт. В тот вечер, наедине с Присциллой, Уолтер впервые обнаружил в себе способность выразить ту скорбь, которую держал прежде в себе. Он расплакался у нее в объятиях. Моррис стал драгоценными узами между ними.
В субботу утром Уолтер разбудил Льюиса, чтобы отрывисто извиниться за отмену их встречи в тот день после обеда. Предложил Льюису вместо этого прийти к ним выпить в воскресенье вечером:
– Соберутся несколько друзей.
Сбитый с толку недоснившимися снами, Льюис сонно согласился. Телефон зазвонил снова: Фиби. Она выписывается из больницы, хочет успеть на поезд на север штата. Он спросил, нельзя ли отвезти ее на вокзал.
– Спасибо, но нет. Я так старалась сделать это самостоятельно. Но я очень хочу тебя видеть, как ты? Лучше не рассказывай! Я тоже ужасно. Приезжай лучше домой поскорей, подержимся за руки.
Льюис намеревался повидаться с Уолтером наедине. Тем воскресеньем он отправился к нему в мастерскую, предпочитая увидеть его в компании, чем не увидеть вовсе. О том визите он пожалел. Гости, знавшие, кто он такой (а другим вскорости сообщили), относились к нему с подчеркнутым безразличием, с упором обсуждая свои политические взгляды, свои диеты, свои отпуска, а ему адресовали неприкрытое любопытство, обычно оставляемое на долю кинозвезд и молодых жертв смертельного рака, – с одною лишь разницей: его ни разу не касались, даже локтем, как будто он им угрожал ужасающей заразой. Бодрая Присцилла отвела его в сторонку и настоятельно допросила: сперва насчет Фиби, затем насчет его работы и, наконец, насчет его скорби, которую, как она с пылом настаивала, сама она более чем разделяет. Льюис с грустью осознал, что они с нею беседуют о том, о чем он хотел бы поговорить с Уолтером.
Тот же вел себя, как все остальные. По чертам человека, которому избрал доверять, Льюис видел, что запечатлен слишком уж знакомо: как извращенец и отщепенец. Заметив пристальный взгляд Льюиса, Уолтер чуть не расколол себе лицо пополам бессмысленной улыбкой. Впоследствии Льюис заметил и кое-что еще. Уолтер отводил взгляд от него, как от мысли о Моррисе – о Моррисе-трупе. Льюис превратился в переносчика смертности, равно как и болезни. (Тот приостановленный взгляд напомнил ему еще о ком-то – тогда он не сумел припомнить о ком.)
Льюису было интересно, что именно Присцилла рассказала о нем Уолтеру. Почему она так старается не подпускать их друг к другу? Он уже собирался у нее спросить (что ему терять?), когда всего его окутала громадная усталость. Поднялась она и из разочарования, и из горя, которое уже десять дней не отставало от него, словно песик в детстве; все свое мужество он истратил на то, чтобы за ним ухаживать. Он еще разок взглянул на Уолтера. Открытость лица у того съежилась до намеренной пустоты. Льюис ушел.
Наутро он случайно встретился с Уолтером и Присциллой на перекрестке Кармин и Бликер: Присцилла все еще была оживлена, Уолтер молчалив – стоял у нее за спиной, созерцал Льюиса полными ужаса глазами, превращавшими последнего в воплощенный фатум. Отвечая на что-то сказанное Присциллой, Льюис узнал это знакомое выражение лица: так на него всегда смотрел Оуэн. Понимание пары, стоящей перед ним, у Льюиса начало изменяться. Он потерял нить того, что говорил Присцилле. Кожу на голове у него стало покалывать от пота.
– Что случилось? – спросила Присцилла.
Льюис солгал:
– Только что вспомнил, как когда-то разговаривал с Моррисом на этом самом углу. – Он не сводил с Уолтера взгляда. – Знаете, вот он умер – забываешь это на пять секунд, а что-то берет и возвращает – ведь так же, Присс? Ты-то знаешь, до чего невероятным человеком он был.
Тридцать семь лет назад Уолтер решительно уселся на лучшую целлулоидную куклу своей младшей сестренки. После того никто и никогда не смотрел на него так, как та кукла; вот так же на него сейчас смотрел Льюис. Отвращение в нем испарилось, Уолтер вновь обратился в свое заботливое, уязвимое «я». Льюис этого не заметил из-за слез ярости, затопивших ему глаза.
Он ушел. Вновь он их увидел только в начале сентября.
Каждый год в засуху среди лета на холмах, глядящих на Французскую Ривьеру, пожары уничтожают сотни акров сосны и пробкового дуба. В конце одного засушливого июля некий тридцатилетний школьный учитель, проезжая мимо того места, где начал гореть подлесок, остановился, вышел из машины посмотреть, как распространяется пламя. Его увидели другие водители, решили, что это он поджег, и сообщили о нем полиции. Его арестовали. В одночасье он превратился в отдушину для раздраженного гнева нации. Хотя от этого обвинения его оправдали, для него едва ли это имело какое-то значение. Шесть лет спустя он заявил, что всю оставшуюся жизнь, что бы ни сделал он, его будут помнить только как «прованского поджигателя».
По поведению гостей Уолтера, по замечанию, подслушанному в театре, по преувеличенной осмотрительности персонала за стойкой в его гастрономии, по холодно исполнительному письму Оуэна, по жалости Фиби, по телефонным звонкам бульварных журналистов, по молчанию знакомых Льюис понял, что он подобно же обречен. Многие годы одно упоминание его имени, его появление в комнате будет вызывать в памяти лишь Царя Цемента или какой уж там ярлык на него лучше всего налипнет. Сколько книг предстоит написать ему, чтобы отмыться от этой скандальной славы? Придется ли ему публиковать их под другим именем? (Моррис говорил, что Льюис Льюисон – настолько хорошо, что звучит придуманным.) Прочесть по лицу Уолтера этот жалкий приговор – больнее, чем он мог вытерпеть. Зачем он винил Присциллу? У нее имелись старые причины ему не доверять. Уолтеру следовало быть умнее.
Такое положение истязало Льюиса, потому что он не видел ему конца. Дома его, допустим, утешала Фиби, но в других местах у него не было никакой поддержки или хотя бы оснований для терпения, даже в перспективе – если и такие, как Уолтер, от него отрекаются. Осознание Льюиса, что боль его продлится долго, что ее несправедливость не изменит ее постоянства, срочно требовало утоления: ему нужно было возложить на кого-то вину. Всю свою жизнь он всегда винил себя за неудачи, которые, как бы ни любил он смирение, поистине сам же часто и порождал. Теперь же он предпочел найти другого виноватого. Боль эту он ненавидел, а пуще всего – когда припоминал свое счастье с Моррисом. Свою ненависть он обратил на Уолтера. Доброму и справедливому Уолтеру, другу Морриса и Фиби, следовало быть умнее. Его слепота исключала прощение, и Льюис его не простил. Через три месяца, когда портрет Элизабет перевезли из больницы домой, Льюис тут же заметил его исчезновение и обнаружил, что его отец картину уничтожил. Он никому не рассказывал о том, что узнал. Уолтер узнать должен первым; Льюис должен ему сообщить. Он дождался, когда они встретятся на других похоронах, чтобы осуществить свой маленький акт возмездия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.