Текст книги "Во дни Пушкина. Том 2"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
XXII. В степи
Степь – удивительная приуральская степь, где среди трав и цветов с доброй улыбкой ходит Бог. Аромат – не надышишься, безлюдье – сердце не нарадуется… Но жизнь, вся пропитанная солнцем, вся окрыленная волей, кипит: пчелы, шмели, божьи коровки, всякие букашки яркоцветные, стрекозы, кузнечики, мухи, перепела, дергачи, стрепета, дрофы тяжелые, а в небе бездонном точно на ниточках подвешенные висят кобчики зоркие, и поет все небо жаворонками невидимыми… И пестрая зелень степи, уходя из глаз, голубеет, а на горизонте нежно синеют первые отроги лесистого Урала с их ущельями звонкими, с водопадами, с дикой, таинственной жизнью лесной…
Полковник Брянцев, постаревший, обросший белой бородой, устав, остановился на опушке векового леса, – дубы, сосны, липы, березы, лиственницы, все было тут… – долго умиленно любовался степью солнечной и тихо засмеялся:
– Это они меня наказать хотели!
В этой злой и глупой истории с наследством, которая закончилась этим вот зеленым раем, солнечной тишиной и волей, были тяжелые моменты. Особенно больно ему было, когда фельдъегерь бурей промчал его по владимирке и слева, среди лесов, мелькнул с детства милый вид на родовую усадьбу и на старую церковку, под стенами которой спали его деды, отец с матерью и братец. Он отлично знал, что больше никогда уже не увидит он родного угла, и, хотя и учился он быть равнодушным к коварным заманкам мирским, все же это было тяжело… Были и потом тяжелые минуты. Но в таких случаях, если был он один, он вынимал из внутреннего кармана ту бумажку, которую он проносил с собой всю жизнь почти, те каракули, которые напоминали ему о страшной ночи в окровавленных вертепах в павловской Тайной Экспедиции… В сравнении с той ночью всякая тягость, всякая печаль была игрушкой – это был первый урок бестолковых каракуль, которые он в агонии душевной набросал тогда на бумагу, а урок второй, и важнейший, их был в том, что и в страдании есть мед душевный, и в страдании есть польза скрытая, и страдание может быть вратами к светлому воскресению… И он снова кротко и радостно смотрел в великий мир, и снова ясно чувствовал в нем незримое, но несомненное присутствие Божие…
Весенний день ликовал. Солнечная земля блаженно изнемогала от полноты жизни. Но сегодня как раз в ровном сиянии души своей он чувствовал какую-то черную точку, которая тихо беспокоила его и омрачала все. Он остановился, потер свой крутой, облысевший лоб: что это такое? В чем дело? И вдруг он вспомнил – это был сон сегодняшней ночи…
Сон был смутен, спутан и по пробуждении рассеялся как дым. Он помнил только одно: ему снилась опять и опять его молодая любовь к Надежде Осиповне, не к такой, какою он видел ее последний раз в Петербурге, а такой, какою она была тогда, когда оба они точно ослепли от вдруг налетевшей на них страсти. Поэма оборвалась в самом начале приказом страшного Павла. Но долго, долго потом болела рана разрыва, и, в сущности, как это для старика ни странно, не зажила она совсем даже теперь. Мало того, что судьба безжалостно разорвала самую яркую, самую упоительную, самую дорогую страницу в его житии, но еще безжалостнее она самое воспоминание об этих слепящих, волшебных днях обрызгала зачем-то грязью…
Он никак не мог забыть ту волшебную ночь, когда в старом парке – в отдалении гремел веселый праздник – она, точно подкошенная страстью, лепетала ему колдовские слова о своей любви… И потом все страшно оборвалось. И у нее родился сын, этот теперешний чародей России, родился в тот срок, как если бы он был от него. Но они не успели ведь перешагнуть запретной грани… Значит, в то самое время, как лепетала она ему эти огневые слова, она… Нет, и теперь об этом думать нельзя!.. Ничего удивительного в том не было – она была замужем – и тем не менее из всех укусов жизни этот болел в его душе особенно ядовито… И вот сегодня в ночь опять ему что-то об этом снилось. И, потупив лысую, загорелую голову свою, среди безлюдья степи он снова и снова вглядывался в тайну бытия. И вспомнились ему слова Сковороды, которые в последний раз слышал он проездом в Петербург в трактире с соловьями, у Антипыча: «О, сердце, бездно всех вод и небес ширшая! Коль ты глубоко! Все объемлешь и содержишь, а тебе ничто не вмещает…» И припомнилось слово Августиново, которое Сковорода считал «самым сущим» из слов его: tolle voluntatem propriam et tolletur infernis – сиречь, истреби волю собственную и истребится ад… И беседы с немецким любомудрым Шопенгауэром вспомнились, который другими словами говорил то же и ссорился с университетскими профессорами и с какой-то бабой, которая осмелилась сесть в его прихожей… О, как немощен человек и как скорбен темный путь его!..
Вдали, в степи, замелькали всадники. Он удивился: редко встречался тут человек. Присмотревшись, он увидел, что это были башкиры, выехавшие с тяжелыми беркутами на охоту… Посмотрев некоторое время на веселую скачку диких охотников в высокой траве, он, повернувшись, медленно пошел к башкирской деревеньке, в которой он жил. Вокруг поднимались в гору рати вековых великанов и чуялась в тиши дикая, прячущаяся лесная жизнь: то заяц шмыгнет в чащу, то белка зацыркает на него с ветки, то загремит глухарь… А вот тропа, которою ходят на водопой к светлому Зилиму, гремящему внизу по камням, лоси и олени. «Тишина это голос Бога», – вспомнилось ему чье-то изречение, которое всегда ему нравилось. Но вот старая царапина в сердце мозжит и не дает покоя. Сон это явь и явь мать снов – что их разделит? И как ни усиливайся сбросить с себя вериги жизни, они вот все же иногда натирают душу до крови… Пусть это все давно сгорело, пусть все это мертвый прах, но из него растет новая жизнь и он эту жизнь собою обременяет и отравляет…
– Мир доро́гой!
Он вздрогнул и поднял глаза. Пред ним на тропе стоял оборванный, обожженный ветрами старик-бродяга, кругленький, уютный, весь в веселых и добрых морщинках. В руке его посошок ореховый, за спиной котомка облезлая, на ногах калишки сто раз чиненые – все, как полагается.
– Мир доро́гой, дедушка! – отвечал Брянцев и внимательнее вгляделся в это добродушное лицо: он решительно где-то видел его. – Куда это ты путь держишь?
– А куды Бог приведет…
Брянцев еще раз внимательно посмотрел на него.
– А погляди на меня хорошенько, дед, – сказал он. – Ведь мы с тобой где-то встречались…
Бродяга из-под заскорузлой руки внимательно поглядел на него своими детскими, уже мутными глазками. И вдруг полковник ахнул: это был тот самый старик, которого он встретил, провожая Дуню с матерью к Боголюбимой, на Владимирке, на его походе в Беловодию! Старик так и расцвел всеми своими морщинками.
– Ты гляди, гляди… – удивился он. – Ишь ты, как Господь людей сводит да разводит!.. Ну, так давай, посидим вот тут, в холодке, покалякаем маненько… Помню, помню и я теперь… Еще старичок тебе тогда насутречь из лесу вышел, братец твой… И деньгами вы нас наделили… Помню, как же…
Старик ловко спустил свою котомку с плеч, и они присели у корней могучих лиственниц.
– Ну, и что же, нашел ты Беловодию? – ласково улыбнулся полковник.
– Нашел… – весело засмеялся старик.
– А где же она? Далеко?
– А вот она, – указал старик широко на могучий лес по горам и на мреющую, курящуюся степь. – Вот тебе и вся Беловодия. Только слово знать надо, которое вход в ее открывает…
– А ты открыл его?
– А как же? Открыл…
– Может, и мне откроешь?
– А чего же не открыть? Скрывать тут нечего… Премудрость эта невелика: расходись, ребята, все врозь! Вот тебе и слово мое…
– Как расходись? Куда? Что-то непонятно говоришь ты…
– А куды кто хочет, – сказал старик. – Грех весь на земле только от человека идет, и никак ты от него не убережешься… Ну никак, как бы ты там ни исхитрялся. Как только сойдутся, так сичас же бесприменно спор. Вспомни Каина и Вавеля… Вспомни войны Наполиеновы, когда милиены Каинов поднялись… А там орлы двухголовые, – придумают тожа! – барабаны, остроги, цари, всего и не придумаешь! Нет, моего согласу боле никогда на это дело не будет! Ну а раз мине они не слушают, так пес с вами, живите, как хотите, а я ухожу…
– Это ты ловко, дед, придумал… А что же приятель-то твой, тоже эдак своей тропой пошел?..
– Я, грит, царь, – не слушая его, продолжал старик, – а я, грит, анхерей, а я, грит, капитан-исправник… А я тебе в ответ скажу, что ежели ты так про себя выражаешь, то не анхерей ты, а просто сказать дурак. Потому ни один человек про себя сказать не может, кто он. Седни он одно, а через год другое, да так, что и сам на себя дивится. Ну, и нечего тут к словам себя привязывать… Вон писарь на дорогу мне тады бумагу выдал: Гарасим-де Куделин отправляется с разрешения начальства по своим делам. А я бумажку эту его подумал, подумал да и выбросил: какой такой я Гарасим? Поп сказывал мне, что и имя это не русское, а грецкое, что ли, пес его знает… Дак какой же я, владимирец, после этого Гарасим? А ты, к примеру, Федор называешься… А, может, ты и не Федор совсем…
– Да я не Федор и есть… – засмеялся полковник.
– Как так?
– Ну, это история длинная, расскажу потом как-нибудь… Но только тут ты в точку попал…
– Уж я тебе говорю! – убежденно воскликнул старик. – Я все это теперь отметаю… А коли пристают: кто-де ты? Я только говорю: бродяжка, мол, непутевый – вроде тебя…
И он засмеялся всеми своими морщинками.
– Ну, а офеня-то твой как же? – повторил полковник, которому старый чудак чрезвычайно нравился.
– Приятель мой, офеня, – да что, брат, и он свою беловодию придумал! – засмеялся старик весело. – Увидал он эти богатства сибирския, разгорелись глаза его, бросился он во всякия торговые дела, как то офене и полагается… У его душа офеней оказалась… И я так полагаю теперь, что у всякого человека Беловодия своя… А? – весело метнул он на полковника своими детскими глазками. – У офени – своя, у царя – своя, а у нас с тобой вот – своя… Что, али и ты здесь от братьев-человеков спасаешься?
– Да как тебе сказать? – невольно заражаясь его добродушной веселостью, сказал полковник. – Меня братья-человеки сюда загнали вроде как в наказание за мои погрешности, а я, в самом деле, тут Беловодию нашел…
– Вот и гоже… Вот и гоже… Где же ты тут притулился-то?
– В деревне тут неподалеку живу, с башкирами… Пойдем ко мне, отдохнем…
– А что же? И больно гоже… Чай, мы с тобой, старики, не раздеремся, как Каин с Вавелем? А?
– Нет, я смирный…
– Да и я смирный, пока мне во всем потрафляют. Все бобры до тех пор добры, как по шерсти их гладят, – засмеялся старик. – А вот ежели против шерсти, пожалуй, и осерчаю… Нет, нет, это я шутю!.. Ты меня нисколько не опасайся. Потому у меня такое положение: как чуть который задирается, так я сичас хвост в зубы и ходу… Не, я теперя хитрай стал…
– Ну так пойдем, коли так, ко мне…
– Пойдем, милая душа!
Встав с нагретой, пахучей земли, оба тихо скрылись между деревьями-великанами. И никого не стало. И словно еще краше, еще солнечнее, еще вольнее стало в зеленой, бескрайней степи…
XXIII. Еще шаг…
Пылающий летний день. Надвигалась гроза… Император Николай железным шагом своим ходил по царскосельскому парку. В парке было пусто: и от грозы попрятались да и холеры, которая свирепствовала в Петербурге, побаивались. Положение там было настолько остро, что к бунтующей толпе – в народе, как всегда, ходили слухи, что доктора отравляют народ… – должен был явиться сам царь. И надо отдать ему справедливость: он со свойственным ему мужеством явился в самую гущу бунта и водворил порядок…
Любимый пудель его, Неро, носился по лужайкам, лаял на синичек и все оглядывался на своего повелителя, как бы приглашая его полюбоваться своим усердием. Но белое лицо Николая было хмуро и он не замечал ничего. Он обдумывал ближайший ход в головоломной шахматной игре, которую принуждена вести всякая власть. Еще острее, чем с петербургской холерой, было дело в новгородских военных поселениях, которые оставил ему в наследство покойный брат. Покончить с ними Николай решил уже давно, но на дело это нужны были немалые деньги, а потому, чтобы поселенные полки перевести на обычное положение, нужна была известная постепенность и осторожность. Недовольство там быстро нарастало и только что разрешилось открытым мятежом. Несколько генералов, полковников и почти все младшие офицеры в полках графа Аракчеева и короля Прусского были перерезаны. Одного генерала мятежники засекли насмерть на площади. По пути убили пятнадцать лекарей, которые отравляли хрещеных. Мятежники уже приготовили тридцать троек, чтобы нестись в проклятое Грузино и покончить там с ненавистным Аракчеевым, но один из жандармских офицеров сумел их как-то обмануть и отговорить. Николай послал туда Орлова, – за безуспешные атаки со своими конногвардейцами на мятежное карре 14 декабря он получил графский титул, – но Николай думал, что лучше, пожалуй, и туда проехать самому. Это было весьма скверно. Но зато известия с польского театра войны были прекрасные: конец восстания был уже недалек…
Хотя прежняя, наивная вера Николая в то, что после торжества его на Сенатской площади 14 декабря перед ним открылся ровный и широкий путь в безоблачное будущее, опытом и была рассеяна, тем не менее теперь, в этот пылающий летний день, обозревая свою шахматную доску, он с удовлетворением видел, что игра его идет, слава Богу, довольно успешно. Он не задавал себе вопроса о том, кто этот таинственный противник, против которого нужно вести эту осторожную и тонкую игру, но незримое присутствие его он чувствовал постоянно и уже понял, что главное оружие против него – это решимость. И хотя игра была и не из легких, но веры в себя он не терял, а, наоборот, все более и более укреплялся мыслью, что он постиг все тайны государственной мудрости и что он всегда сумеет tenir tête[46]46
Сопротивляться (фр.).
[Закрыть] своим противникам…
И железным шагом своим император ходил по спящему огневым сном парку и тщательно обдумывал дальнейшие ходы в шахматной игре власти…
В другом конце парка, повесив голову, с тростью за спиной, ходил и думал один из его верноподданных – Александр Сергеевич Пушкин. Живое лицо его потухло и тяжелая дума смотрела из голубых глаз: его игра в шахматы жизни решительно не клеилась! После свадьбы он прожил с молодой женой в Москве всего три месяца. От сорока тысяч, полученных под заклад нижегородских мужиков, баб и их ребят, не только ничего не осталось у него, но положение было таково, что пришлось заложить бриллианты жены. Теща надоедала своими наставлениями чрезвычайно. Одно время – несколько недель после свадьбы! – отношения с ней обострились до того, что уже был затронут в раздражении вопрос об обратном переходе Рубикона, о разводе! Наташа была очень мила, но все же она была московская барышня и, мало того, Гончарова. Это сказывалось в ней на каждом шагу: часто, когда собирались гости, к обеду постилалась несвежая скатерть и салфетки имели вид весьма печальный. В хозяйстве она – как и он – не смыслила решительно ничего да и не желала смыслить и все шло шаля-валя. Он иногда поднимал шум, требовал по своему обыкновению каких-то «щетов» и, чувствуя свое полное бессилие, пошумев, с поля сражения скорее убегал. Чтобы отвязаться скорее от maman, они бросили с большими затратами устроенную квартиру и уехали в Петербург: ему казалось, что там больше возможностей стать на ноги попрочнее. Но пока и тут толку не получалось. Женясь, он думал, что расходы его возрастут втрое – они возросли вдесятеро. А источники дохода были прежние. В виду всего этого он усиленно натаскивал себя даже в дневниках на государственность. Он тщательно записывал слова и жесты Николая, мнение генерала Жомини о польской кампании, свои думы о сравнительном вреде и пользе карантинов и проч. «На днях скончался фон Фок, – записывал он, например, – начальник 3-го отделения Государевой канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное. Государь сказал: “J’ai perdu Fock; je ne puis que le pleurer et me plaindre de n’avoir pas pu l’aimer”[47]47
Я потерял Фока. Я могу только оплакивать его и сожалеть, что я не мог его любить (фр.).
[Закрыть]. Вопрос: кто будет на его месте? – важнее другого вопроса: что сделаем с Польшей?» Утверждая себя на точке зрения государственной, он только что отслужил в праздник Положенш Риз Господних молебен перед металлической ладанкой, которая исстари хранилась в роду бояр Пушкиных. На ней было выгравировано довольно нескладно всевидящее око, а внутри была заключена частица Ризы Господней. И после молебна он строго завещал Натали в случае его смерти передать эту ладанку, согласно семейному обычаю, их будущему старшему сыну.
Но – старое не умирало никак и при живости его характера часто прорывалось. Раз в аглицком клубе престарелый И.И. Дмитриев с неудовольствием заметил, что у нас встречается немало весьма странных словосочетаний, – вроде, например, московский аглицкий клуб…
– Но есть словосочетания еще более странные… – вдруг весело осклабился всеми своими белыми зубами Пушкин.
Все обратились к нему:
– Например?
– Например: императорское человеколюбивое общество…
Даже старый царедворец Дмитриев не мог сдержать улыбки…
Но слухи о таких выпадах доходили куда следует и на верху на Пушкина по-прежнему смотрели косо и не доверяли ему. На его пышно-патриотические громы – вроде стихов «К тени полководца» или, в особенности, «Клеветникам России» – смотрели только, как на попытку понравиться и – получить награду. Но его выдерживали.
Он уже давно носился с мыслью об издании газеты или журнала, – надо же было как-нибудь добывать средства к жизни! – но он боялся, что ему издания не разрешат. И теперь, шагая по прекрасному парку, он обдумывал еще и еще раз те мысли, которые он изложит в записке правительству по этому поводу. Тянуть больше невозможно: долги душили его… На днях он снова «потребовал щетов» и после бурных объяснений сменил министерство, причем уходящий в отставку министр Александр получил от него в виде аттестата оплеуху. Возмущенный, он явился к барину с военной силой, т. е. с квартальным…
«Карамзин первый показал у нас опыт торговых оборотов в литературе, – заложив трость за спину, думал Пушкин. – Он тут, как и во всем, был исключением из всего, что мы привыкли видеть у себя. Направление политических статей зависит и должно зависеть, – солидно укрепил он, – от правительства, и в сем случае надо положить себе священною обязанностью ему повиноваться и не только соображаться с решением цензора, но и самому строго смотреть за каждою строчкой журнала… Ограждение литературной собственности и цензурный устав принадлежат к важнейшим благодеяниям нынешнего царствования. Литература оживилась и приняла обыкновенное свое направление, т. е. торговое… “Скверная Пчела”, имея около 3000 подписчиков, естественно, должна иметь большое влияние на читающую публику, а следственно, и на книжную торговлю. Таким образом, политические газеты приносят своим издателям до 100 000 дохода, между тем как чисто литературная едва ли окупает издержки издания… Все это и надо будет изложить в записке к царю. И, конечно, прибавить, что я предлагаю правительству свой журнал, как орудие его действия на общее мнение… Да, так будет хорошо…» – тряхнул он своей кудрявой головой и вздрогнул: к нему с лаем бросился черный пудель.
– Неро! – послышался медный окрик.
Пушкин почтительно снял шляпу: перед ним был Николай. Царь ответил благосклонной улыбкой.
– Здравствуй, Пушкин! Что это значит: все за работой, а ты один прогуливаешься? – пошутил он.
– Надо немножко отдохнуть и мне, ваше величество, – улыбнулся и Пушкин. – Наша сидячая работа иногда весьма утомляет…
– Но почему ты нигде не служишь? – спросил царь. – Можно быть и сочинителем, и служить: посмотри на Крылова, на Жуковского, на Плетнева. Ты теперь женатый человек и должен немножко думать о будущем…
– Я готов, ваше величество, но кроме литературы я не знаю никакого другого дела…
Николай подумал: время было сделать следующий ход.
– Если хочешь, я дам тебе службу по твоей части, – сказал он.
– Всемерно буду стараться оправдать доверие вашего величества, – поклонился Пушкин.
– У нас, к стыду нашему, до сих пор нет хорошего жизнеописания императора Петра Великого, – сказал царь. – Так вот, если хочешь, я прикажу Нессельродэ вновь принять тебя – для порядка – на службу с повышением в чине, открою тебе государственные архивы, а ты напиши мне историю Петра. Puisque tu es marié, il faut faire marcher la marmite…[48]48
Раз ты женат, надо содержать семью… (фр.).
[Закрыть]
Пушкин от царя ждал только очень богатых и очень великих милостей. Это было мизерно. Но он утешил себя: лиха беда начало.
– Вы чрезвычайно милостивы, ваше величество…
– Постой. Жалованья я положу тебе пять тысяч. Конечно, это немного, но это больше, чем получают генералы. Больше пока нельзя…
– Ваше величество, я несказанно благодарен вам.
– Отлично. Постараюсь сегодня же сделать распоряжение, но не знаю, успею ли, – сказал царь. – Ты, вероятно, слышал, что в новгородских поселениях беспокойно?.. Надо съездить, посмотреть самому…
Заговорили о холере. В Пушкине всплеснула волна государственности.
– Я позволил бы себе обратить внимание вашего величества на карантины, – сказал он. – Покамест полагали, что холера прилипчива, как чума, до тех пор они были зло необходимое. Но как скоро стали замечать, что она находится в воздухе, то карантины должны быть уничтожены. Вдруг оцепить шестнадцать губерний военной силой невозможно, а карантины, не подкрепленные силой, суть только средства к притеснению и причины ко всеобщему недовольству. Вспомните, ваше величество, что турки предпочитают чуму карантинам. В прошлом году карантины остановили всю промышленность, заградили путь обозам, привели в нищету подрядчиков и извощиков и чуть не взбунтовали шестнадцать губерний. Уничтожьте карантины, народ не будет отрицать существования заразы, станет принимать предохранительные меры и прибегнет к лекарям и правительству. Но покамест карантины тут, меньшее зло будет предпочтено большему и народ будет больше беспокоиться о своем продовольствии и угрожающей нищете и голоде, нежели о болезни неведомой и коей признаки так близки к отраве…
Николай слегка нахмурился: это критика правительственной деятельности. Раз карантины учинены, значит, так нужно… Вспомнились военные поселения: они тоже были устроены правительством… Но, во всяком случае, не может всякий лезть туда, куда его не спрашивают. И вообще он рассуждает слишком много.
– Может быть, подумаем, – сухо сказал он. – А пока надо ехать к моим бунтарям…
Волна государственности взмыла в душе поэта еще выше.
– Все преклоняются перед мужеством вашего величества… – сказал он. – Однако же сие решительное средство не должно быть употребляемо, – заявил он, дивясь на себя, что как только начинает он говорить государственно, так сейчас же и язык у него делается вроде как под манифест. – Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская одна должна вмешиваться в волнения площади, а царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом… Царю не должно лично сближаться с народом… Чернь перестанет скоро бояться таинственной власти и начнет тщеславиться своими сношениями с государем. Скоро в своих мятежах она станет требовать появления его, как необходимого обряда. Доныне, ваше величество, вы, обладающий даром слова, говорили один, но может найтись в толпе голос для возражения. Эти разговоры не допустимы. Площадные прения всегда могут превратиться в рев и вой голодного зверя. Россия имеет двенадцать тысяч верст в ширину. Государь не может явиться всюду, где вспыхнет мятеж…
Николай посмотрел на него своими холодными голубыми глазами: совсем готов?
– Пожалуй, ты и прав, – сказал он. – Но хотя Орлов и решительный человек, все же на этот раз нужно взять быка за рога. Но ты, конечно, прав… Так вот pour en finir[49]49
Дабы покончить с этим (фр.).
[Закрыть]: если успею, то сделаю распоряжение до отъезда, а то так вернувшись… А ты скажи там Жуковскому, чтобы он напомнил мне: мы не поэты, – снисходительно усмехнулся он, – и в суматохе легко забываем и нужные дела… Так прощай пока… Кланяйся от меня твоей жене…
Польщенный, Пушкин склонился в изящно-глубоком, совсем придворном поклоне. Николай со своим Неро мерным, твердым, железным шагом направился ко дворцу. Пушкин, окрыленный, полетел домой, на Колпинскую. Часовые при виде его неизвестно почему вытягивались, а он, весь в суматохе радужных мыслей, рассеянно кивал им головой…
Туча свалила в сторону, и зной точно усилился еще больше. Вдали каким-то суровым напоминанием гремел гром…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.