Текст книги "Во дни Пушкина. Том 2"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
XXXIX. Над Соротью
Анна за эти годы поблекла телесно, но духовно расцвела. Она с некоторым удивлением и тихой радостью наблюдала за тем, что проходит в ее душе… Острые углы жизни стирались, красота и добро проступали, волнуя ее, там, где раньше она их и не подозревала, милее становились люди. А когда они злобствовали и бесчинствовали, Анна смотрела на них, как на больных, как на несчастных, и не только не заражалась их злобой, но исполнялась печалью и страданием. Ей казалось, что все это в ней делается само собой: свои усилия она не считала ни во что. Зина выскочила замуж, заневестилась уже Маша, но к ней, серенькой, тихой, не сватался никто: она точно пугала людей этой своей серьезностью и тишиной. «Точно монашка какая…» – говаривала о ней постаревшая Прасковья Александровна и тихонько про себя умилялась на свою старшую дочь. Целые дни проводила Анна в работах по дому, а то за рукодельем, – так, как мышка, тихонько и возится, – усердно ходила в церковь к тоже постаревшему о. Шкоде, а единственным развлечением ее были одинокие прогулки вдоль светлой Сороти, по этим холмам, по этим сосновым лесам, где, для всех незримая, витала тень того, кому она раз навсегда отдала свое сердце…
Петербургские коммеражи о нем доходили и до Тригорского – и через Зину, и через А.П. Керн, и через брата Алексея. Другие могли и позлорадствовать над злоключениями поэта, и посмеяться, но она чувствовала ясно, вне всяких сомнений: он гибнет. И душой она постоянно вилась вокруг него, и не могла оторваться, и хотела только одного: быть около него близко, чтобы в нужную минуту броситься к нему и закрыть его собою…
Вдруг нежданно-негаданно в первых числах мая – погода стояла дождливая и очень холодная – поп Шкода после обедни сообщил ей, что в Михайловское прибыл Пушкин, один, без жены… Она затаилась: конечная катастрофа?.. Она готова…
А Пушкин – только здесь, в Михайловском, тихом и милом, почувствовал он, как он изменился, как постарел и как, главное, устал – бродил по еще более одряхлевшему домику, по разросшемуся саду и грустил. Арины Родионовны уже не было: старушка умерла.
Там, вдали, среди кавалергардов, посланников, красавиц, балов, раутов, гусаров, картежных столов и проч., в гвалте жизни смерть ее прошла почти незамеченной им, но здесь он чувствовал ее очень остро. Не слышно было за стеной ее тяжелых шагов, ее воркотни на дворовых, никто уже не ходил рано по утру дозором по всему дому, распоряжаясь, чтобы все для него было готово. Вечером некого было позвать в точно охолодавшую гостиную, пусто оставалось ее любимое местечко в уголке дивана и некому было рассказывать ему старых, с детва любимых и никогда не скучных сказок. Печаль тяготила сердце: так, будет время, и его здесь не будет… И сквозь эту печаль смотрел он на милые окрестности своего родового гнезда, на эти лесистые холмы, на которых он, бывало, сиживал одиноко и глядел на озеро в зеленых берегах: как тогда, рыбак тянет за своей убогой лодчонкой невод, сереют по берегу неприглядные, но такие живописные деревеньки и ветряки медлительно, устало ворочают свои крылья… По изрытой дождями дороге он поднялся к грани дедовских владений, где стояли три старых сосны, друзья его: одна поодаль, а две парочкой… С удивлением увидел он, что вокруг сосны-двоешки засел густой и веселый молодняк. И светлая печаль в душе сразу стала слагаться в нарядные, задумчивые стихи:
Здравствуй, племя
Молодое, незнакомое! Не я
Увижу твой могучий, поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь
От глаз прохожего… Но пусть мой внук
Услышит ваш приветный шум, когда,
С приятельской беседы возвращаясь,
Веселых и приятных мыслей полн,
Пройдет он мимо вас во мраке ночи
И обо мне вспомянет…
Полный простых и теплых воспоминаний и сожаления, что он сам от всего этого ушел, сам эту тихую, укромную жизнь в погоне за пестрыми и ядовитыми химерами разрушил, он пошел в Тригорское. Ему было немножко неловко: он задолжал 2000 р. старой Прасковье Александровне и не мог их ей теперь отдать… Но, когда вдали, между деревьями, увидал он знакомый старый дом, он сразу понял, что здесь он должен много больше и никто не упрекнет его… А с мокрого крыльца уже сияли ему навстречу эти милые, верные, теплые глаза – точно она ждала его, ни на минуту своего поста не покидая… Как раз тяжелые тучи в одном месте прорвались, бледно выглянуло солнышко и все вокруг разом робко, неуверенно просияло, точно улыбнулось.
– Анна Николаевна, милая! Как я счастлив видеть вас, – дружеским жестом протянул он к ней навстречу руки. – И, Господи, как у вас тут хорошо!.. А там, в Петербурге!..
Прибежала Маша со своими золотыми косами, постаревшая Прасковья Александровна, старая Акулина Памфиловна, экономка, и сразу, без усилия, он погрузился в простую, знакомую во всех мелочах жизнь. Даже запахи в доме стояли прежние, приятные, деревенские: и солениями вкусно пахло, и самоваром, который торопливо для него ставили, и из переднего угла, от образов, деревенским маслом легонько и торжественно потянуло… На лежанке, как тогда, сгорбившись, грелась кошка, св. Антоний все корчился среди безобразных чертей, и знакомо лежали на полу блудные блики от солнца… И сияли глаза Анны, доверчивые, верные, теплые, без слов говорящие все…
– Надолго ли?
– Увы, нет, на несколько дней всего… Жена ждет ребенка…
– Но… sans être trop indiscrète[87]87
Если это не будет нескромным (фр.).
[Закрыть]: зачем же вы, собственно, по такой грязи и холоду тащились на такое короткое время сюда? – удивилась Прасковья Александровна и даже очки на лоб подняла, чтобы лучше его видеть.
Он развел руками и рассмеялся. Анна впервые заметила, что и смех его стал другой, надтреснутый какой-то, тусклый, не заражающий всех, как раньше… «Не отходить, не покидать его и на минуту… – сказала она себе и сердце ее сжалось недобрым предчувствием. – И надо от него самого точно узнать, что у него там случилось… Это похоже на бегство…»
– Зачем по грязи тащился? – повторил он. – Боюсь, что толкового ответа дать на ваш вопрос, Прасковья Александровна, я не сумею. Да и себе я его поставить только сейчас впервые догадался: сперва приехал, а потом и спрашиваю себя: зачем?.. Во-первых, затем, чтобы передохнуть от петербургской сутолоки: вы не можете себе представить, как выматывает та жизнь! А во-вторых, – сказал он и на минуту задумался. – А во-вторых, еще раз примериться к деревне: я все более и более убеждаюсь, что деревня для меня единственное спасение… В Болдине дом лучше, но Болдина я не люблю. А здесь все очень уж постарело и разваливается. Но… – оборвал он и опять невесело рассмеялся, – не будем касаться этих печальных материй: дайте мне хоть у вас отдохнуть… Если бы вы знали, какая тоска берет меня иногда в Петербурге!..
Женщины поняли и не трогали больше тайных ран его. Он с головой погрузился в деревенские интересы, в деревенскую простоту, в деревенскую тишину и то, что оставил он в Петербурге, казалось ему теперь непонятным и дурным сном… Вот сидеть бы так всегда у окна и смотреть, как среди бледно-розовых шатров яблонь гудят пчелы…
Ночью он спал крепко, без снов, а когда проснулся, в окна смотрело только что вставшее солнце и нежно-золотой туман клубился над Соротью и озерами. Весь сад залит был обильной росой. Черемухой пахло так, что душа изнемогала от счастья. И вся жизнь казалась каким-то чистым и радостным воскресеньем – только колоколов на погосте не хватало… Он встал, оделся, вышел в пахучий сад и в дальнем уголке его, за елями, над обрывом, увидал вдруг Анну. Он не удивился, и она не сочла нужным объяснять ему свое присутствие здесь в такой ранний час.
– Правда, хорошо у меня тут? – сказал он, поздоровавшись с ней и сев рядом на старую, покосившуюся скамейку.
– Да. Я этот вид люблю больше, чем из нашей усадьбы, – отвечала она. – Смотрите, как красиво вьется вон тот дымок на берегу Сороти… Должно быть, пастушата огонь кладут…
И они замолчали… Черемуха пьянила… И как дышалось!
– У меня просьба к вам, Александр Сергеевич, – чуть зарумянившись, сказала вдруг Анна. – Поэтому я и пришла к вам так рано. И вы не должны отказать мне в ней.
– Говорите, – потупившись, просто сказал он. – Вы здесь все для меня, как родные… Я сделаю все, что в моих силах.
– Делать ничего не надо, – сказала она. – Нужно только одно: чтобы вы сказали мне о себе всю правду.
– А!..
– Это очень трудно?
– Вам? Нисколько… Что именно хотите вы знать?
– Я хочу знать, почему вы так… несчастны?
– А вы думаете, что я несчастен?
– Не будем говорить лишних слов… Хорошо?
– Но я боюсь, что я не сумею вам растолковать всего этого…
– Как сумеете…
Он замолчал… В самом деле, в чем, собственно, корень его несчастья?.. Она терпеливо ждала. Смуту души его она угадывала: может быть, ему и самому неясно?..
– Хотите, я помогу вам? – сказала она тихо. – Но только не сердитесь, если иногда будет немножко больно.
– Помогайте…
И, помолчав взволнованно, она уронила:
– Жена?.. Вы… раскаялись?..
Он опустил кудрявую, но уже лысеющую голову.
– Жена… – задумчиво повторил он. – Н-не знаю… Да, не знаю. Она совершенно не интересуется моим делом… Это все для нее книга за семидесяти семью печатями, книга, полная скуки… Иногда это… тяжеленько… Да, она молода, хороша собой и прежде всего хочет блистать, хотя и видит, что это блистание ее для меня уже тяжело и… бьет по ребятам… Мы задыхаемся в долгах… Но – виновата ли она в этом? Не сами ли мы толкаем их на этот путь погибели?.. И – ревность. Сознаюсь перед вами: мне гнусно, что на нее… смотрят так все эти… Впрочем, я и сам такой… Сам самодержец всероссийский, завернувшись эдаким молодцом в свои седые бобры, чуть не каждое утро проносится несколько раз мимо наших окон, а вечером, где-нибудь на балу, он спрашивает ее игриво: «Почему шторы у вас были сегодня спущены так долго?..»
Он быстро встал, но, взяв себя в руки, снова сел и провел своей маленькой рукой по омрачившемуся лбу.
– И она увлекается этой… игрой с огнем… – продолжал он задумчиво. – В этом точно стержень всей их жизни… А у нее уже дети… В этой жизни она – вместе со мной – сжигает без толку все, что я добываю, и нисколько не думает о будущем детей… Ей кажется, что все придет как-то само собой – вроде как в сказке о золотой рыбке… А никакой рыбки нет – надо позаботиться самим. Плодить нищих – бррр!.. И для удовлетворения безумств наших приходится идти на… сказать подлость, может быть, и слишком сильно, но… Хорошего в этих сделках с жизнью все же нет ничего… Виновата ли она? Да. Но в десять раз больше виноват я. Я в тысячу раз хуже ее… И вот мы топим один другого в луже, в грязной, поганой, петербургской луже, и я больше ее это вижу, и никак не могу, запутавшись, выбраться на берег… Да, мы любим друг друга и – топим…
Она подняла на него свои сияющие глаза.
– В этом вы ошибаетесь, – сказала она тихо, но решительно. – Помните, как раз захохотали все в Тригорском, когда я сказала вам, что вы даже и не подозреваете, что такое любовь? Ну вот… С тех пор не мало воды в нашей Сороти утекло, но я с полным убеждением повторяю вам: вы оба и не подозреваете, что такое любовь…
На погосте зазвонили, и чист, задумчив и значителен был этот омытый росой и весь пропитанный солнцем благовест…
– А можете вы тогда объяснить нам, что же такое эта ваша, настоящая любовь? – сказал он и в голосе его уже звучала насмешка: ему было досадно, что он так раскрылся перед ней.
– Могу…
– Тогда прошу вас…
Опять подняла она на него свои чистые, милые глаза и, волнуясь, проговорила:
– Любовь настоящая это прежде всего – жертва, жертва постоянная, никогда не тающая, радостная и не ожидающая себе никакой награды… Вот в чем не настоящая, а единственная любовь!
Вспомнилась вдруг степь бескрайняя и даль: в понятии народа любить значит прежде всего жалеть. Он не сказал ничего – только сделался тих и серьезен.
– Мне пора, – сказала Анна, поднимаясь. – Если хотите, проводите меня немного…
Солнечной дорогой, среди запахов цветущих лугов и сосны, пригретой солнцем, они пошли в Тригорское. Говорить о пустяках было теперь нельзя, а возвратиться к тому, о чем говорили в саду, не позволяла какая-то стыдливость чувства. Но она опять сделала над собой – ради него – усилие и сказала:
– Но вы… готовите себе несчастье…
Он больше не мог обнажать душу.
– Несчастья бояться, счастья не видать, говаривал Петр I… – отвечал он небрежно. – В конце концов, никто ничего не знает…
Она только голову опустила.
А когда пришли они в Тригорское, на дворе, у крыльца, барышню уже поджидали бабы. Некоторые держали на руках ребят в пестреньких одеяльцах. Тут же стоял политик Панфил с лицом, перекошенным флюсом на сторону и обвязанным красным платком. Анна «пользовала», и народ шел к ней со всех деревень. Может быть, не порошки и не капли ее помогали им, но что-то, какое-то незримое лекарство ее помогало несомненно…
XL. На угонках
Николай сидел в своем кабинете и, делая значительное лицо, читал представленное ему Бенкендорфом письмо Пушкина.
«…Я вижу себя вынужденным положить конец тратам, которые ведут только к долгам и которые готовят мне будущее, полное беспокойства и затруднений, если не нищеты и отчаяния, – писал Пушкин. – Три или четыре года пребывания в деревне мне доставят снова возможность возвратиться в Петербург и взяться за занятия, которыми я обязан доброте Его Величества. Я был осыпан благодеяниями Государя, я был бы в отчаянии, ли бы Его Величество увидел в моем желании уехать из Петербурга другой мотив, кроме мотива абсолютной необходимости. Малейший признак неудовольствия или подозрения был бы достаточен, чтобы удержать меня в положении, в котором я нахожусь; в конце концов я предпочитаю испытывать затруднения в моих делах, чем потерять во мнении Того, Кто был моим благодетелем не как государь, не из чувства долга и справедливости, но из свободного чувства благородного и великодушного благоволения…»
Он потер свой высокий, белый лоб. Он понял: нужно дать еще. Но, во-первых, ему хотелось еще поманежить господина поэта, чтобы он восчувствовал, как следует, а во-вторых, просто сердце не позволяло пойти навстречу: в нем он все же чувствовал врага. Бенкендорф тоже не верит ему ни на грош… В золотистых, красивых усах заиграла улыбка: упустить Натали было бы просто глупо… Между ними началась уже горячая игра. Конечно, в качестве самодержца всероссийского он имеет в своем распоряжении тысячи способов, чтобы без больших церемоний овладеть красавицей, но его величество хотел достичь своей цели не как монарх, перед которым склоняется все, а в качестве красавца-мужчины: его величество был gourmet[88]88
Гурман (фр.).
[Закрыть] и свои «васильковые дурачества» любил приправлять и поэзией, как он понимал ее, и интригой, и даже маленькой, приличной его сану, борьбой… Да, а его надо повыдержать еще, чтобы душок этот выкурить из него окончательно… И он взял толстое перо, – он любил, чтобы у него все было большое, крепкое, осязательное – и написал на письме Пушкина, как всегда, с ошибками:
«Нет препятствий ему ехать, куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».
Бенкендорф, не торопясь, сообщил Пушкину резолюцию его величества. Тот, задыхаясь в тенетах долгов, отступить не мог никуда и продолжал хитрить, изворачиваться, откровенно низкопоклонничать и втайне в бешенстве сжимать кулаки… Он писал и рвал, и опять писал новые письма, уже ближе подходя к цели, яснее, и не мог от стыда их послать, и никак не мог не послать, потому что денег не было уже на самые неотложные расходы. И, наконец, в конце июля он решился отправить Бенкендорфу новое письмо, в котором писал:
«…Единственные способы, которыми я мог бы упорядочить мои дела, были – либо уехать в деревню, либо получить взаймы сразу большую сумму денег… Благодарность не является для меня чувством тягостным, и моя преданность персоне Государя не затемнена никакими задними мыслями стыда или угрызений, но я не могу скрывать от себя, что я не имею решительно никакого права на благодеяния Его Величества и что мне невозможно чего-нибудь просить…»
Он понимал, что от него хотят прежде его унижения, и на унижение он, сцепив зубы, шел со всеми этими своими humbles requetes…[89]89
Смиренными просьбами (фр.).
[Закрыть]
И, поиграв им, сколько его государственными соображениями требовалось, его величество смилостивился, наконец, и повелел выдать Пушкину 30 000 взаймы с тем, чтобы долг этот погашался вычетами из получаемого им жалования… Это не было спасением: за четыре года женатой жизни Пушкины сумели сделать долгов на 60 000, но все же это была некоторая как будто передышка. И снова начались балы, рауты, parties de plaisir, parties fines[90]90
Увеселительные поездки, вечеринки (фр.).
[Закрыть], кавалергарды, кирасиры, конногвардейцы, гусары, обеды, ужины, игра, посланники, туалеты, кавалькады, петергофский праздник, бесплодные литературные проекты, цыганский торг со Смирдиным за каждую строчку, карты, эпиграммы, коммеражи и – поиски денег опять и опять… И брызги бессмысленной жизни этой он старательно вносил неизвестно зачем в свой дневник: и о смерти всеми забытого Аракчеева, и о законной беременности Александры Осиповны, и о беременности весьма подозрительной г-жи Сухтелен, и о проповеди интригана Филарета, и об открытии Александровской колонны, на котором, представьте себе, было сто тысяч гвардии, и о том, как он «представлялся» великой княгине Елене Павловне, и о том, сколько он проиграл на вечере у красноглазого кролика, и о том, что Ермолова и Курвал, дочь Моро, на балах одеты хуже всех, и как сострил великий князь Михаил насчет плешивых, и как Николай подарил дешевенькую – только в 5000 р.! – табакерку Волконскому…
Под каким-то выдуманным предлогом Анна приехала с матерью в Петербург: она хотела быть ближе к нему. Встретив его тут в блестящей обстановке, по-видимому, веселого и беззаботного, насмешливого, иногда циничного, она подумала, что она преувеличила опасность, ошиблась. Но когда увидела она крайнюю бедность его матери и ослепительные туалеты его жены, ей опять сделалось страшно… И вместе с А.П. Керн, своей кузиной, она собралась опять в Тригорское: что же может она сделать тут?!
Наговорив им на дорогу всего с три короба, похохотав, Пушкин поехал к Смирновым. Александра Осиповна была беременна, не выезжала и принимала только близких. Когда он приехал к ним, – она жила с мужем уже на частной даче, а не во дворце, – в гостиной ее, уютной и художественной, кроме красноглазого кролика, мужа, были А.И. Тургенев, все такой же жирненький, говорун, острослов, Плетнев, пристроившийся благодаря Жуковскому тоже при дворце, и Гоголь. Великосветских приятелей не было: Александра Осиповна умела не смешивать у себя эти два мирка.
Разговор вертелся, конечно, на литературе. Плетнев – скромно одетый, весь бритый, он был похож на какого профессора «с божественной искрой» – рассказывал последние подвиги все более и более дуреющей цензуры: как запретили учебник арифметики за строчку точек, под которыми мог скрываться злой умел, как задержали учебник географии, в котором сообщалось, что в Сибири ездят на собаках, – министерство внутренних дел должно было подтвердить этот факт, – как Николай нахмурился было против опубликования записок герцогини д’Абрантес и как министр Уваров должен был успокаивать монарха, что в записках этой авантюристки ничего революционного нет.
– Но всего лучше история со стихотворением Виктора Гюго, «Красавица», которое появилось в «Библиотеке для Чтения», – улыбаясь, прибавил Плетнев, вынимая записную книжку. – Вы послушайте только… И он дубовато прочел:
Когда б я был царем всему земному миру,
Волшебница, тогда б поверг я пред тобой
Все, все, что власть дает народному кумиру:
Державу, скипетр, трон, корону и порфиру
За взор, за взгляд единый твой!
И если б Богом был, – селеньями святыми
Клянусь! – я отдал бы прохладу райских струй
И сонмы ангелов с их песнями живыми,
Гармонию миров и власть мою над ними
За твой единый поцелуй!
– Как будто не особенно страшно! – сказал он, пряча книжку. – Но митрополит Серафим с монахами взбунтовался против этих «дерзких мечтаний быть царем и Богом» чрезвычайно, и Никитенку, который эти стихи пропустил, посадили под арест, в грязь и клопы. Если бы выпустил он слова Бог и селеньями святыми, тогда, говорят, было бы ничего, а так решительно невозможно…
Все засмеялись.
– Но всего лучше резолюция по этому делу Крылова, – сказал со своей улыбочкой Гоголь. – Не слыхали? Он двумя словами порешил все дело:
Мой друг, когда бы ты был Бог,
То глупости такой сказать бы ты не мог…
Опять взорвался веселый смех…
Гоголь успел уже заметно продвинуться в литературе, но она его – как и всех – кормила слабо. Хохлацкого материала, который создал ему успех, у него не хватало, и он кропал статейки по истории Малороссии, о живописи, о музыке, об истории вообще, об архитектуре, слогом запутанным, пустозвонным, пустоцветным, надуто, педантично, с ребячьим восторгом перед своей премудростью. Он решительно не замечал своих недостатков и метил прямо в гении. Жуковский по доброте уверил Уварова, что из Гоголя выйдет прекрасный профессор, и ему предложили место экстраординарного профессора в Киеве. Он гордо потребовал поста профессора ординарного и 6000 на уплату долгов. Отказали. Тогда он стал просить места экстраординарного профессора, но там обиделись и сделали его только адъюнктом. И с первых же лекций обозначился полный провал. Попечитель деликатно предложил ему оставить всю эту музыку. Он должен был спустить свой надменный тон с ректором и профессорами, но среди своих остался все тем же всезнающим, глубоким, гениальным Гоголем, и жажда поучать, указывать всем путь все более и более охватывала таинственного карлу. И тайная, неотвязная любовь к Александре Осиповне мучила его и заставляла быть неестественным и мучительно надрывным для всех… А больше всех – для себя… Он точно свихнул в себе что-то еще в детстве, около девичьей, и рос, как кривое дерево…
– В прошлом году на бале я говорил государю, что царствование его будет ознаменовано свободою печати, что я в этом не сомневаюсь, – этим своим особенным, светским тоном сказал Пушкин. – Он рассмеялся и отвечал, что он моего убеждения не разделяет… Для меня сомнений в этом нет, но также нет сомнений и в том, что первые книги, которые выйдут в России без цензуры, это будет полное собрание непристойных стихов Баркова. Ну, впрочем, я должен бежать, – сказал он, вставая. – Жена велела приехать за ней на бал, на Черную речку…
– Жена или жены? – пошутила Александра Осиповна, которая прятала под дорогой турецкой шалью свой большой живот.
С тех пор, как у Пушкина поселились сестры Натали, над ним все острили, что у него три жены, а быстро преуспевающий в свете Дантес дал ему даже кличку «трехбунчужного паши», pacha a trois queues.
– Если бы жена отпустила меня, то я проводил бы вас, – сказал Смирнов, которому литературные утонченности супруги очень надоедали. – А, жена? Ты как об этом думаешь?
– Ах, да сделай одолжение, уходи только!
– Алл ригхт! – сказал, дурачась, Пушкин. – Едем!
– Постойте! – с улыбкой остановила его Александра Осиповна. – А куда это исчез граф де Грав? Я не видала его целую вечность.
– К сожалению, никуда не исчез, – отвечал Пушкин. – Я не так давно встретил его.
– Что, все о Бетховене рассказывает?
– Представьте себе, нет! – засмеялся Пушкин. – Теперь он выдумал какую-то очень печальную собачку. Все мои жены в восторге: в три ручья ревели, слушая его… Ну, едем, едем, Смирнов, а то жены браниться нехорошими словами будут… Да и Соболевский осерчает…
И они поехали на Черную речку, «на воды», где по возвращении гвардии из лагерей еженедельно давались балы, на которые собирался весь «свет», и где царили кавалергарды. Когда Пушкин с кроликом подкатили к вычурному деревянному павильону, увешанному цветными фонариками и шкаликами, первое, что им бросилось в глаза в пестрой, фантастически освещенной толпе, была высокая, элегантная и внушительная фигура Соболевского, смеявшегося неподалеку от входа с Натальей Николаевной и ее сестрами, которые, как всегда, меркли перед ее торжествующей красотой. Она изменилась не только физически, но и нравственно: незаметно для себя она все более и более теряла свою природную стыдливость… Азинька, «бледный ангел», как звали ее в обществе, увидев Пушкина, зарумянилась, и он почувствовал привычный ожог. Оба старались скрыть свое смущение под шутками и смехом…
– Ну, как дела?
– Ничего… А, и кролик приехал! Это очень мило…
Языки завертелись. Послышался смех. Пушкин был уже около сияющей Азиньки. Его осторожное ухаживание за ней было уже замечено, и в обществе зашептались, что в семье Пушкина неладно. Неладно и было. Натали вся жила вне дома. Она приезжала на рассвете, спала за полдень и, как только приводила себя в порядок, снова уносилась по своим светским обязанностям, а к ночи, переодевшись, опять ехала на бал или раут. Дети были заброшены на руки нянек и мамок, которые интересовались больше гвардейцами и пожарными. Екатерина была совершенно равнодушна к семье сестры и думала только о себе и о – Дантесе, который сразу поразил ее воображение. Она, как и Азинька, несмотря на сопротивление Пушкина, была сделана стараниями Натали фрейлиной и высматривала свои ходы по фирмаменту. Азинька, жалея выбивающегося из сил Пушкина, взяла бразды правления в свои руки, но мысль, что это дети ее соперницы, мутила ее и днем и ночью, и она ненавидела их и мучилась. И раз, когда в доме, по обыкновению, никого не было, Пушкин, неожиданно вернувшись в сумерки домой, застал ее в тяжелом отчаянии одну.
– Азинька, что с тобой? Что такое?..
Она вдруг закрыла лицо руками и, мучительно зарыдав, упала в кресло. Страсть сразу прорвала все плотины, она сказала ему все и зажгла буйными огнями своими и его… Около нее он, усталый, находил то, чего не находил уже около жены, совершенно пьяной от своих успехов и совсем уже не считавшейся с невыносимым положением запутавшегося мужа…
Весело болтая, они стояли в пестром свете фонариков, среди медленно двигавшейся элегантной толпы и со стороны казались богатыми, беззаботными людьми, для которых жизнь сплошной праздник… Мимо прошла грузная графиня Нессельрод в сопровождении какого-то пожилого, необычайно корректного господина с холодным и надменным лицом. Обе группы обменялись любезными поклонами.
– Кто это с ней? – спросила мало выезжавшая Азинька.
– Это Якоб-Теодор-Борхардт-Анна барон ван Геккерен-да-Беверваард, славный отпрыск одной из древних голландских фамилий и голландский посол при Российском Императорском Дворе, – с неуловимым комизмом, подчеркивая голосом всю пышность имени, отвечал Соболевский. – Но должен прибавить: мужчина по своим правилам довольно неприятный. Зол, эгоист, не останавливается ни перед какими средствами для достижения своих целей, но за то большой знаток в живописи и древностях всякого рода. Его квартира настоящий музей… Между прочим, ненавидит нашего Пушкина, которого зовет фрондирующим камер-юнкером. Сам он человек чрезвычайно консервативных убеждений… если, впрочем, у него вообще есть какие-либо убеждения…
И он с веселой улыбкой помахал рукой проходившему мимо с двумя дамами высокому и грузному офицеру с добродушным лицом. Тот, весело улыбнувшись, отвечал поклоном всем.
– А это кто? – спросила Азинька.
– Это Данзас, мой товарищ по лицею, – отвечал Пушкин с еще неостывшей улыбкой. – Напускает на себя вид самого отпетого кутилы, но на самом деле милейший и добрейший парень.
– Но довольно, господа, болтовни! – весело воскликнула оживленная и сияющая Натали. – Мы приехали сюда дело делать… Время танцевать… Кто со мной?
– Но, разумеется, все!
– Нет, я останусь на свежем воздухе, – сказала Азинька, которой не хотелось быть с Натали.
– И я! – сказала Катя.
– А тогда и я… – добавил кролик. – В качестве пажа…
Натали с мужем – у Азиньки искривилось лицо – и Соболевским вошли в пылающий огнями и звуками зал. Было очень жарко. И не успели они и оглядеться, как к Натали подкатился сияющий своей блестящей формой Дантес и, не договорив даже как следует приглашения, уже потянулся рукой к ее талии, как бы уверенный, что ему отказать она – и никто – не может… И они заскользили в вальсе среди других кружащихся пар… Пушкин и Соболевский следили за ними, и в глазах обоих появился потихоньку оттенок какого-то недоброжелательства. Сперва Дантес полюбился Пушкину и он охотно слушал его веселую французскую болтовню. Раз в обществе Пушкин говорил о своих проектах основать журнал, вроде эдинбургского Quarterly Rewiew, и о своих затруднениях придумать ему интересное название.
– Eh bien, donnez-lui le nom «de Kvartalny Nadziratel»!..[91]91
Так дайте ему название «Квартальный надзиратель»! (фр.).
[Закрыть] – выскочил едва говоривший по-русски Дантес.
Все захохотали, и Пушкин первым. Но чем больше он приглядывался к молодому кавалергарду, тем неприятнее он ему становился своею пошлостью и самодовольством…
– Но, в сущности, кто он, этот господин? – пренебрежительно спросил Соболевский, который был всегда очень distingué[92]92
Выдающийся (фр.).
[Закрыть]. – Ну, шуан, легитимист, кавалерист и прочее, но откуда оно вдруг взялось?
В то время как Пушкин жадно ловил все мелочи жизни света, Соболевский, My lord qu’importe[93]93
Лорд наплевать (англ. и фр.).
[Закрыть], с высоты своего роста снисходительно смотрел на всех и искренно был занят только собой.
– Черт его знает, кто он, – сказал Пушкин. – К нам, в Россию, он явился, во всяком случае, без запасных штанов, но за то с собственноручным письмом Вильгельма Прусского к его величеству: прусскому величеству содержать всех этих международных карьеристов не улыбалось и вот оно почтительно сплавляло их северным варварам. В Берлине Дантес встретился случайно с Геккереном, сумел завоевать его симпатии и вот с его помощью, как видишь, оперился… На ушко шепчут, что он незаконный сын сестры Геккерена и голландского короля, а другие уверяют, что он побочный сын самого Геккерена, но… черт их там разберет, где правда… Во всяком случае, по-русски он не говорит и сотни слов, да и те больше в матерном стиле…
– Но как же командует он своими кавалергардами?
– Черт его знает… Мне Гринвальд, командир их, говорил, что офицеришка он совсем дрянной, которого в службе интересует только красивый мундир…
Соболевский через головы следил за танцующей парой.
– Нет, он мне решительно не нравится, – сказал он.
– Болтают, что он стоит при бароне Геккерен на роли… ну, ты понимаешь?.. – тише сказал Пушкин. – Тот давно известен тем, что занимается бугрством…
– Н-но?!
– Так болтают, – пожал плечами Пушкин.
– Non, decidement, il m’a l’air d’un garçon d’ecurie[94]94
Нет, решительно, у него вид какого-то конюха (фр.).
[Закрыть], – окончательно решил Соболевский и отвернулся. И вдруг просиял: – А, Ольга Сергеевна!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.