Электронная библиотека » Иван Наживин » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Во дни Пушкина. Том 2"


  • Текст добавлен: 19 декабря 2017, 13:00


Автор книги: Иван Наживин


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

XLIII. Крестик Азиньки

Пушкин проснулся рано. В доме едва начинали шевелиться. Прошел, осторожно ступая, истопник с вязанкою дров, ближняя печка в коридоре скоро загудела, и из-под двери чуть потянуло дымком. Пушкин любил спать под гудение печки, но тревога, ставшая теперь обычной, не давала сомкнуть глаз. Он раздражался на каждом шагу, в раздражении делал глупости, которые делали жизнь еще нестерпимее. Жизнь становилась просто-на-просто жестокой бессмыслицей…

Вспомнился вчерашний вечер. Он был на первом представлении «Ревизора». Театр был переполнен самой отборной публикой. Слева, в полусумраке директорской ложи, виднелась неподвижно сгорбившаяся фигура с длинным носом… Пьеса с треском провалилась… «Охота была целый вечер истратить на эту глупую фарсу!..» – с зевком сказал, выходя, граф Канкрин, министр. И многие высмеивали автора. Вспомнился старый оригинал Брянцев, – что сказал бы он о пьесе? Техника прекрасная, четкая форма, но центральная мысль была уродлива и невероятна: Россия страшный зверинец, никого, кроме подлецов и уродов, в ней нет… Во-первых, это неверно: есть и люди, ибо иначе держаться жизни было бы не на чем, а во-вторых, такой подход к жизни просто нехудожествен: нельзя написать картины одним дегтем…

Он беспокойно пошевелился: вдруг вся его жизнь представилась ему таким ужасным «Ревизором», а он сам точно Хлестаковым в ней, но запутавшимся, злым. Тот Хлестаков успел ускользнуть и дурит где-то дальше, но ему, кажется, не убежать и судьба-жандарм вот-вот возьмет его за шиворот и потащит к страшному ответу… В последнее время он наделал особенно много всякого вздора. Во-первых, эпиграмма на министра народного просвещения С.С. Уварова, когда-то собутыльника по веселому Арзамасу. Все поняли ее, как сведение личных счетов: член академии русской словесности, он очень добивался быть членом и академии наук, а Уваров тормозил это. За эпиграмму Николай крепко намылил ему голову… Добился он, наконец, разрешения издавать трехмесячник «Современник» и ожидал от него годового дохода не менее 60 000, но – подписка шла совсем плохо. Дела же были до такой степени безнадежны, что приходилось закладывать не только драгоценности жены, но даже ее шали. Раз в тяжелую минуту пришлось даже тащить к жиду серебро Азиньки, но так как денег все же не хватало, то Соболевский дал для заклада и свое серебро. А Натали – продолжала блистать. Ее туалеты, выезды, ложа в театре резали глаза всем тем более, что Надежда Осиповна умирала, в доме стариков царила беспросветная нужда и беспрестанные сцены и вопли «дражайшего» очень волновали умирающую…

Он еще беспокойнее завозился на кровати: что же дальше? Но – ответа не было… Обыкновенно по утрам он долго работал в кровати, но теперь сосредоточиться на чем-нибудь не было никакой возможности…

Говорят, на балу у княгини Бутеро она непозволительно кокетничала с этим garçon d’ecurie[97]97
  Конюхом (фр.).


[Закрыть]
. Прямо поразительно, что все эти, – стиснув зубы, подумал он, – сучки не видят, как он вульгарен… Чуть не дошло до вызова на дуэль князя Репнина из-за пошлой сплетни… А графу Соллогубу, щенку, он вызов даже и послал: на одном вечере он наговорил Натали какого-то дикого вздора… Свистунова – вот тоже черт дернул связаться! – ревнует и беснуется… Какое гнусное болото этот так называемый свет!..

И в раздражающих, черных, безвыходных думах проходило утро. Звуки жизни нарастали. Вдали, из детской, послышался крик детей. Он сморщился. Недавно старшей, Маше, он надавал шлепков за упрямство, а сына, Сашку, собственноручно высек. Нет, распоясываться так не следует. Мать решительно забросила их, а Азинька…

Он понял, что сегодня он работать не будеть, и, тяжко вздохнув, встал и начал одеваться. Надо проехать к Гоголю – вероятно, раскис…

По всему дому шла какая-то суета. Оказалось, что у Азиньки пропал шейный крест. Подозрение пало на прислугу. Ничего невероятного в этом не было: слуги в доме менялись беспрерывно. Никто из челяди не чувствовал над собой ни хозяина, ни хозяйки: Наталья Николаевна закружилась в вихрях света, Азинька мучилась ревностью и отравляла жизнь всем, Катя, как всегда, стояла на отшибе, высматривая только свою линию, а Пушкин вмешивался в дело только в самых крайних случаях и или «требовал щетов», – холопы животики надрывали над этими его счетами! – или раздавал несколько оплеух, и дикий кавардак продолжатся дальше… Узнав о пропаже креста, он и теперь нашумел, натопал, накричал, что всех отправит на съезжую, но из всего этого «приставления», как говорили слуги, как всегда, ничего не вышло…

Сердитый на жену за всю эту бестолковщину, – она вернулась только на заре, хотя была беременна, и из спальни своей еще не выходила, – он сердито накинул шубу и вышел на подъезд, где его ждала уже карета.

– На Мещанскую, к Гоголю! – сердито бросил он кучеру.

И колеса захрустели по подмерзшему снегу. В квартире Гоголя – она имела какой-то насупившийся вид со своей старинной мебелью и выцветшими обоями – было уже не мало народу: его приятели и полуприятели хотели непременно выразить ему свое сочувствие по поводу холодного приема ничего не понимающей публикой его «Ревизора». На большом, заваленном книгами и рукописями столе благоухала красивая корзина живых цветов – от Александры Осиповны. Гоголь не представлял для нее никакого интереса, но ей хотелось отравить собою и эту жизнь: она играла… Было тут и несколько неприятелей, втайне сладко торжествовавших. Гоголь, потухший, даже точно похудевший, сутулясь, старался объяснить актеру Сосновскому, который играл в пьесе городничего, в чем причина провала.

– Нет, нет, не говорите… – тихо и упрямо говорил Гоголь. – Начало четвертого действия у меня не вышло. Это я и сам сразу почувствовал… А потом, как я, помните, и предсказывал, немая картина решительно не удалась. А эти костюмы!.. Как просил я дирекцию дать генеральную репетицию в костюмах, нет! А теперь? Эти ваши Добчинский и Бобчинский мне всю ночь снились, уроды… И от Хлестакова ничего не осталось… А, здравствуйте, Александр Сергеич! – неуютно улыбнулся он Пушкину. – Сидайте вот туточки…

И он продолжал подробно объяснять уже и Сосновскому, и Пушкину, почему не вышел Хлестаков…

Слава Гоголя, как писателя, крепла, но сам он внутри точно весь разлагался. Обласканный Смирновой, он без ума влюбился в красавицу, но об этом никто не догадывался. Он чувствовал, что ему невозможно соперничать ни с «придворными витязями», которые увивались вокруг красавицы, ни с Пушкиным, обращение которого с ней говорило, что между ними что-то есть. Как мужчина, он в ее глазах – это он понимал отчетливо – был нуль. И вот в душе таинственного карлы начался бессознательный и чрезвычайно сложный процесс какой-то своеобразной мимикрии, подлаживания к обстоятельствам. Сознательна была только цель: обратить на себя внимание красавицы, завоевать ее расположение, и все нутро карлы стало бессознательно перестраиваться, подлаживаясь к этой цели. Как витязь, он нуль, но как учитель, проповедник, реформатор? И те струнки благовествователя, какие звенели в нем и раньше, теперь стали звучать громче и ярче. Он благовествовал, сбиваясь, противореча себе, а потом, оставшись один, умирал от стыда, ибо благовествовал он не потому, что верил, но, наоборот, старался уверовать в то темное и бесформенное, о чем он так нескладно благовествовал. Он врал Смирновой, всем, самому себе – как раньше врал матери о таинственной красавице, его отвергшей, о богатом благодетеле, который пригласил его с собой за границу, о невероятных страстях своей опаленной Роком души… Эта ложь не была сознательной, в ночные часы он и сам мучился ею нестерпимо, но не лгать он не мог: эта ложь была как бы эманацией вывихнутой, больной души таинственного карлы. Никитенко, внимательно слушавший эти нудные рассуждения о причинах провала «Ревизора», думал, что мука Гоголя в полуверованиях, в полуубеждениях, – они не раз осторожно, дипломатично, не доверяя один другому, говорили на эти темы – но он ошибался: мука была в полном отсутствии верований и убеждений, в бесплодной жажде их…

Никитенко очень потух за последнее время. «Божественные искорки» не давали никакого урожая, и черные мысли мешали ему спать. «Люди осуждены делать глупости, терпеть и умирать, – думал популярный профессор, вертясь в постели. – Если бы я был дикарем, я ходил бы за зверем и за рыбой, если бы я остался мужиком, я пахал бы землю, а теперь я толку воду в ступе… Горько сознание бесплодно растраченных сил! И большинство сослуживцев лежат на брюхе, простирая руки кто к Станиславу, кто к Анне, кто к табакерке или перстню… Профессор Давыдов объявил при министре, что, если он в своей речи сказал что-нибудь хорошее, то этим он обязан присутствию его высокопревосходительства: он только мемнонова статуя, возбуждаемая лучезарным солнцем… Фигляры, комедианты, карьеристы!.. А эта речь профессора Шнейдера на последнем университетском акте! Он держал ее на латинском языке, декламировал, горячился, призывал публику в судьи, отлично зная, что ни один человек его не понимает!»

– Нет, нет… – сутулясь, говорил Гоголь. – И мне пьеса не удалась, и публика не поняла моего замысла… Надо проездиться заграницу, отдохнуть, а там будет видно…

Его нудные объяснения скоро надоели всем, и голоса зашумели о всяких других злобах дня.

– Бенкендорф исполнителен, но бестолков и рассеян, и дамами занят чрезвычайно… – говорил уверенный голос. – А кроме того, он председательствует в целом ряд акционерных обществ, которые под его защитой обделывают делишки. А граф Орлов умен, но беспечен: он слишком хорошо понимает, что на его век хватит. И потому Дуббельт при них будет весьма полезен… Раньше он был либералистом и чрезвычайным крикуном, а теперь, видимо, поумнел и доверие завоевал, если на такое место пролез…

– Извините: цензура превратилась в сумасшедший дом! В «Телескопе» на этих днях появилась статья «18 Брюмера» и в ней была строка: «Все добрые французы сокрушались, что правительство не твердо…» – а остолоп цензор вычеркнул эту строку и на полях написал: «В то время во Франции не могло быть ни одного доброго француза!..»

Захохотали сдержанно: замечательно!

– Дошло до того, что Никитенко – вон он у окна, спросите его – возмутился и в заседании цензурного комитета спросил: да, господа, можно ли, в конце концов, говорить, что во Франции была революция, что в Англии существует конституция, а в Риме была даже республика?

– И не нагорело?

– Пока нет… Мне называли, господа, цензора, который не решается пропускать известий о смерти какого-нибудь короля или вообще венценосца…

– Ах, да будет вам!

– Спросите Никитенку… Александр Васильич, на минутку!..

Не успели, однако, спросить Никитенку о подвигах цензуры, как измайловец, говоривший в сторонке со Смирновым, поднял голос:

– А слышали, господа, о вчерашнем скандале?

– Что такое?

– Гвардейские офицеры перепились и поссорились, но вместо того, чтобы драться на дуэли, постановили тут же надавать друг другу по морде…

– Экая гадость!

– Государь был чрезвычайно рассержен и уже приказал всех их исключить из гвардии…

– А-а!.. Но вы слышали, как отличился сам государь на маскараде? Он хотел куда-то пройти по своим васильковым дурачествам, должно быть, а маски, уставившись на него, загородили дорогу и никак не пропускали его. Он потерял, наконец, терпение да как топнет: «Laissez moi donc passer, tas de sales bêtes!»[98]98
  Дайте же пройти мне, грязные свиньи! (фр.).


[Закрыть]

– Ого!..

Молоденький, в мешковатом, нескладном костюме, Кольцов, только что начавший свою писательскую карьеру прелестными стихами, похожими на пение жаворонка из его воронежских степей, жался у стены, слушал и недоумевал: издали, из степи, все эти писатели казались ему такими важными, жрецами, чуть не полубогами, а это что же такое?.. И в глазах его был испуг…

Пушкин, взяв Гоголя под руку, отвел его немного в сторонку и сказал ему несколько банальностей по поводу провала его пьесы. Улыбаясь своей неестественной улыбкой, Гоголь и для него постарался выдавить из себя что-то значительное и темное… Отношения их были весьма странны. Оба они восхваляли один другого. Пушкин очень помогал Гоголю своими связями. Но никак не могло установиться между ними настоящей, сердечной связи. Точно не доверяя в чем-то один другому, они безмолвно согласились играть в дружбу. И Пушкин, которому тошна была неискренность, вычурность Гоголя, часто этой игрой тяготился, от Гоголя точно закрывался, а таинственный карла точно и тут выжидал чего-то особенного. Все вокруг него было мутно, уродливо и ни во что верить было нельзя – даже в плохое, даже в самое плохое… И он сам по мере сил вносил в жизнь еще больше этой противной мути.

– Да, кстати, – вдруг будто бы вспомнил он. – Не будете ли вы у Уварова, Александр Сергеевич?..

– Могу, если нужно, заехать…

– Очень обязали бы… Дело в том, что…

И он стал длинно, подробно учить Пушкина, что сказать министру Уварову о Гоголе: о том, как он нездоров, о том, как ему надо бы съездить за границу, о том, какие важные вещи он сейчас готовит… Так, молодым, учил он мать врать богатым родственникам о своем Николаше.

– А потом сразу заговорите о погоде, – учил Гоголь Пушкина. – Это для того, чтобы показать, что вы всему этому не придаете никакого значения, что это вы так, к слову сказали…

– Хорошо, хорошо, понимаю…

И он воспользовался первым случаем, чтобы отделаться от нудного карлы.

Смирнов поймал Пушкина, который, засунув руки в карманы, слонялся по комнатам, напевая свое «скучно… тоска…».

– Что же вы вчера на балу у Строгановых-то не были? – сказал он. – Чище всех Дантес отличался. Сияет, как новый пятиалтынный. Кто-то спросил его: d’Anthes, on vous dit «un homme à bonnes fortunes»…[99]99
  Дантес, про вас говорят, что вы настоящий покоритель женских сердец… (фр.).


[Закрыть]
А тот, эдак подбоченясь: Mariez-vous, monsieur le comte, et je vous le prouverai![100]100
  Женитесь, граф, и я докажу вам это! (фр.).


[Закрыть]

– А ну его к черту! – хмуро оборвал Пушкин. – Ты остаешься? А мне пора… Прощай пока…

Он поехал домой: было время завтрака. И, главное, надо окончательно объясниться с ней. Если она, мать четверых детей, так упирается против деревни, что рискует даже будущим детворы, то, значит, есть тут что-то такое, что заставляет ее забывать свой долг… Но кто?! Неужели же этот garçon d’ecurie? Азинька говорит, что ее девушка, Лиза, то и дело бегает к нему с записочками… Николай?.. Но у него Нелидова и целый гарем из театральных воспитанниц и фрейлин… Обожания своего он, правда, не скрывает… Ревность и бешенство дымно забродили в этом неуемном, сумасшедшем сердце…

Наталья Николаевна, в капоте и папильотках, стояла у окна с какою-то бумажкой в руках. Это было письмо Свистуновой к ее мужу, полное бешеной ревности и жарких упреков в ветрености. Натали нашла его на полу. Сомнений не было никаких: это была новая измена… И она, дура, все это терпит!.. Но что делать?.. Да стоит ей слово сказать и сотни блестящих молодых людей сложат к ее ногам все свои титулы и богатства. Связана детьми?.. Но в конце концов… Постепенная потеря стыда, как ржа, разъедала ее душу, но она не сознавала этого, она думала, что просто она «стала умнее», что у нее «раскрылись глаза»…

Дверь быстро отворилась, и в комнату с сердитым лицом быстро вошел муж. Она торопливо спрятала письмо. Он поймал ее движение.

– Что это там у тебя? Покажи!..

– Пожалуйста! – с ненавистью глядя своими слегка косыми глазами в это уже увядающее лицо, гордо бросила она. – Я твоих писем не читаю…

– Сию минуту покажи, что ты читала!

Большая и сильная, она одним движением поставила между собой и мужем кресло и с насмешливым, язвящим смехом порхнула в дверь и щелкнула замком. У него пол под ногами закачался, и в глазах потемнело. Он бросился с кулаками на дверь.

– Отвори!

– Нет!..

– Нет?..

– Нет!..

Бешеный вихрь с белым оскалом зубов, он, ничего не помня, очутился во дворе, схватил валявшийся у поленницы топор и снова, слепой от ярости, бросился к запертой двери. В его глазах мелькнуло, как в тумане, лицо Лизы, ее горничной.

– Отвори!

– Нет!..

Топор со всего размаху с треском вонзился в дверь – раз, два, три… Он задыхался… Она, перепуганная, – весь дом наполнился тревожной беготней, – умоляла его сквозь дверь успокоиться, плакала от страха и, трясясь, отперла исковерканную дверь… С топором в руке он ворвался в ее спальню.

– Письмо!

Вся бледная, она протянула ему бумажку. Дрожа, он схватил ее, узнал и, совершенно еще не понимая положения, заревел:

– Ты подменила!

– Обыщи все…

– Ты… Ты… – задыхался он в грязнейших ругательствах, какие мог только найти. – Я… убью тебя на месте!..

Она билась в истерике на отоманке. В его мозгу стало светать: в самом деле, с письмом своей любовницы в руке нельзя же устраивать сцену ревности! C’est le comble du ridicule!..[101]101
  Это верх смехотворного!.. (фр.).


[Закрыть]
Он был весь в испарине, и вокруг все качалось в тумане… Дом затаился и не дышал.

– Но… послушай…

– Идите вон!

– Натали…

– Идите вон! Вы – мерзавец! Вы последний из мерзавцев!.. Я буду требовать немедленного развода…

Стиснув зубы и кулаки, он, ничего не видя, быстро прошел к себе. Азинька с исковерканным лицом и горящими глазами решительными шагами подошла к нему. Но в дверь раздался осторожный стук. На сердитый отзыв Пушкина в комнату вошел его лакей Григорий с седыми бачками, с почтительным морщинистым лицом, но хитренькими кофейными глазками. В его руках был золотой крестик Азиньки.

– Извольте, сударь, – проговорил он, подавая крестик. – Напрасно изволили обидеть людей!

– Где ты взял его? – строго спросил Пушкин.

– На вашей кровати-с… – потупив глазки, отвечал Григорий. – Стал перестилать, он из простынь и выпал-с…

Бледное лицо Азиньки залилось горячим румянцем.

– Но как он туда попал? Вот странно! – едва выговорила она со страшной улыбкой. – Ничего не понимаю.

– Нам об этом ничего не известно-с, барышня, – поджимая губы, сказал лакей.

Пушкин понял. Лицо его сразу посерело. В углах рта появилась пена. Азинька, вся красная, крепко схватила его за руку.

– Иди… – прохрипел он. – Вон!.. Скорее!.. А то…

– Александр, ради Бога!..

Григорий вылетел вон: таким барина он еще не видывал…

Азинька закрыла лицо руками. Она вся дрожала.

– Боже мой, – едва прошептала она. – Какой ужас! Какая грязь!..

– Я ему на той неделе по морде дал, – весь дрожа, едва выговорил Пушкин. – Он, пьяный, надерзил мне… А это вот расплата…

– Но что, если все это дойдет до… нее?.. – лепетала она, содрогаясь, и вдруг загорелась вся страстью: – Но если ты так безумствуешь, то, значит, ты еще любишь ее?.. Да?.. А я?..

Глаза ее были полны слез и огня.

– Я… я ненавижу ее, как не знаю что!.. – стиснув зубы, едва выговорил он.

– А тогда уедем, – тихо и решительно проговорила она.

– Куда?.. Без денег?.. – горько засмеялся он.

– Vouloir c’est pouvoir…[102]102
  Хотеть значить мочь (фр.).


[Закрыть]
Уедем немедленно!

– Ах, оставь глупости!.. – устало проговорил он. – Мы не дети тешить себя всяким вздором…

Он без сил упал в кресло и закрыл рукой глаза. Она мгновение посмотрела на него и вдруг опустилась к его ногам и, закрыв глаза, положила свою голову ему на колени… Не открывая лица, он тихонько гладил ее шелковистые, темные волосы…

Прислуга целый день шушукалась по углам и ужасалась, и качала головами… Ничего не узнала о происшествии только Наталья Николаевна. Она на все махнула рукой и заставила себя успокоиться: сегодня вечером блистательный раут в австрийском посольстве, у графини Долли Фикельмон.

XLIV. Конец одной сказки

– Ну, что? Как?

Ольга с распухшими от слез глазами только рукой махнула:

– Ах, Александр, мы слишком мало жалели и берегли ее!

Пушкин почувствовал, как с болью сжалось его сердце и к горлу подкатился колючий клубок. Из-за плотно притворенной двери – оттуда шел густой, пряный запах лекарства – послышался мучительный стон: Надежда Осиповна умирала. Сергей Львович, взъерошенный, смешной и страшный, понурился в кресле у ее ног в бессильном сострадании и тупом недоумении: как будто совсем недавно, вчера это было, что он вел к алтарю «прекрасную креолку» и вот она, уже старуха, умирает на этой беспорядочной постели среди развалин всей их жизни…

Была Страстная суббота, и на огромный, уже обтаявший город спустилась та тишина, которая бывает только под Светлый праздник. Суета умирала не только на опустевших, еще холодных улицах, но и во всех этих почистившихся и подтянувшихся домах, начиная с дворца какого-нибудь вельможи и кончая дворницким подвалом. Из звездного мрака, в котором так хорошо пахло и легким ночным морозцем, и несомненной весной, наступало что-то торжественное, радостное, светлое и такое огромное, что сердца человеческие и вместить его не могли… И чем ближе оно наступало, тем все больше и больше очищались души людей и все более и более затихали и умилялись.

Надежда Осиповна уже не сознавала ничего этого. Впрочем, Надежды Осиповны уже и не было совсем, а было распухшее тело на давно не убираемой кровати, а в нем волшебная пестрота призраков, неуловимых, но близких душе, все то, что она видела в жизни, начиная со своего детства в бешеной семье Ганнибалов и кончая последними днями ее, днями горя, нищеты и ужаса перед грядущим… И выступило перед ней то, она в душе носила всю жизнь, что считала самым ярким празднеством в жизни своей: рдеющий в ночи огнями дворец, расшитая золотом толпа и она сама, «прекрасная креолка», царица сердец. Гремела музыка победно, и сладко замирало молодое сердце в предвкушении каких-то упоительных побед…

И вот по блистательной толпе точно вдруг ветер прошел и все, склонившись, расступились перед маленьким, курносым человечком на высоких каблучках, с гордо закинутой назад головкой, в блестящем одеянии Великого Командора Мальтийского ордена. С чуть приметной, исполненной благоволения улыбкой, человечек протянул ей затянутую в перчатку руку, и под торжественный, медный грохот полонеза в первой паре пошли они по блистательным, точно пожаром охваченным залам… Слегка хриплым голосом своим он говорил ей снисходительно-льстивые слова, от которых у нее кружилась голова: и от восхищения, – дым фимиама пьянит, кто бы ни был боготворящий, – и от страха, что вот еще немного, и он предъявит на нее свои права властелина. Она чувствовала, что это идет, и если не придет сегодня, то придет завтра… Но пока это прошло мимо и Командор Мальтийского ордена, посадив ее, склонился перед ней и отошел прочь, сразу окруженный блестящей свитой. И из толпы два блестящих, полных ненависти глаза, огненно сверлили ее… То была Лопухина. Она уже надоела императору, и он хотел выдать ее за Виктора Кочубея, но тот, своевременно пронюхав, поторопился жениться на Марье Васильевне, племяннице Натальи Кирилловны, и потому должен был спешно выехать с молодой женой за границу: Павел не любил таких шуток… И в «прекрасной креолке», – как и во всякой красивой женщине, впрочем, – Лопухина с бешенством видела соперницу себе…

Пылающими полотнищами огромно развертывалась перед ней та знойная, вся в огнях ночь… И вдруг сердце ее затрепетало блаженством неизъяснимым: не сводя с нее восторженных глаз, к ней подходил молодой, стройный моряк, тот, который с первой встречи заворожил ее и взял в плен, и владыка ее, и – она умирала от блаженства, чувствуя это – ее раб… Заискрились легкие, грациозные, порхающие звуки менуэта, и они, со всеми вместе, грациозно склонялись в поклонах, и стройно менялись местами, и снова приседали и раскланивались. Она не помнит, как из жарко пылающих зал, в которых запах духов, пудры и теплого воска пылающих свечей так прелестно смешивался с ароматом умирающих роз, они очутились в темном саду, где упоительно пахло зеленью и рекой…

Бредя огневыми словами, обо всем на свете позабыв, они впервые заговорили о том светлом празднике, который купиной неопалимой пылал теперь в их душах, окрыленных тысячью крыл. Точно не касаясь ночной земли, бродили они по темным аллеям, в которых укрывались и другие парочки блаженных, и ничего не видели, кроме впервые разверзшихся перед ними золотых царских врат светлого храма их счастья… И тихо рдели между старыми деревьями разноцветные фонарики, и так причудливо и тепло окрашивали пестротой своей пахучий летний мрак… Сказано было все. Слов больше не было. И не было сил от счастья… Она, блаженно изнемогая от небывалого, уже сидела в сырой прохладе грота на деревянной скамье, а он, спрятав лицо в ее коленях, надломленный, точно молился ей… Вдали, за деревьями, где пылал дворец, нежно пела музыка… Вдруг страшный взрыв потряс ночь, потушил звезды, и весь сад озарился багрово-золотистыми отблесками огней. Он с улыбкой смотрел снизу вверх в ее осветившееся лицо, а она – вся оледенела: в нескольких шагах от них стоял, гордо закинув назад головенку и сверля их бешеными глазами, маленький человечек в блестящем одеяния Великого Командора Мальтийского ордена…

Ничего не сказала она ему в эту ночь о страшном видении, – зачем тревожить его? – а на другой день молодой моряк исчез бесследно…



И старая, вся распухшая женщина, для которой уже умерло все окружающее, с умилением слушала доносящиеся издали сладостные звуки менуэта, которые среди огней проводили тогда его и ее на муку… А по черным тихим улицам туда и сюда двигались огоньки: то люди с куличами и пасхами торопились к заутрене…

И вдруг властно запел в звёздной вышине глубокий, торжественный голос первого колокола и враз, ликуя, отозвались ему все храмы, и с пением победным из широко раскрытых дверей их в ночь пролились реки огней. «Христос воскресе из мертвых… – возликовали души. – Смертью смерть поправ и сущим во гробах живот даровав…» Надежда Осиповна, холодея, лежала на своей беспорядочной кровати, глядя остановившимися, тускнеющими глазами в низкий потолок. У кровати, на стареньком коврике, на коленях Сергей Львович рыдал и говорил что-то бессвязное и нелепое, и рыдала, вся содрогаясь, Оля, дочь, а у окна, глядя сквозь горячие слезы в вешнюю ночь, полную огней, колокольного звона и радостных песнопений, стоял Пушкин…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации