Электронная библиотека » Иван Наживин » » онлайн чтение - страница 17

Текст книги "Во дни Пушкина. Том 2"


  • Текст добавлен: 19 декабря 2017, 13:00


Автор книги: Иван Наживин


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Пушкин внимательно глядел на него. Он был похож на забытый пень в лесу.

– Скажи, старик, а Пугачева ты помнишь? – вдруг спросил он.

Старик обернулся и долго смотрел на него. Красные отсветы загоревшегося смолья играли на его пергаментном лице.

– Пугачева? – глухо повторил он, усмехаясь. – Никакого Пугачева не было. Пугачева господишки выдумали… А вот Спаситель пришел к нам на землю, чтобы научить заблудших… И был он сын девы, царицы Елисавет Петровны, а вырос у немцев за окияном, а потом приехал и царствовал под названием Петра Третий… Он теперь скрывается, а придет время…

Он оборвал и, снова обернувшись к печке, стал раздувать огонь. Охваченный какой-то оторопью, Пушкин вышел на крыльцо. Пахло снегом, и ветер приятно обвевал лицо. У крыльца стоял с верховой лошадью в поводу мальчугашка. Но только подошел было Пушкин к коню, как вдруг на деревне послышался колокольчик и большая, удобная карета на полозьях повернула к усадьбе. Кучер и лакей, почтительно сняв шапки, раскланялись с барином, и лакей подошел к несколько удивленному Пушкину с письмом. Он разорвал шикарный конверт – письмо было от Григорова: прослышав о том, что любезнейший Александр Сергеевич у себя в Болдине, он молил его заехать к ним хоть на часок, клялся, что по первому его слову он будет беспрекословно – не как в Отрадном! – увезен обратно, что пышечка уже готовит ему совершенно особенное угощение и проч.

Пушкин подумал. Он наработал немало. Кутнуть немножко было бы не вредно. И любопытно, что те там разделывают. А кроме того, парень с деньгами: в минуту жизни трудную призанять можно…

– Хорошо, – сказал он лакею. – Покормите лошадей и едем… А вы с кучером идите в людскую, там вас угостят…

Он вернулся домой и стал собираться. А когда через два часа карета быстро понеслась занесенной снегом деревней, собаки помчались к дороге, чтобы полаять, а ребятишки, чтобы посмотреть на чудного барина в ящике со стеклянными окнами. В глаза Пушкину бросился чисто одетый мальчуган в черном полушубочке и валенках. Он стоял по колена в снегу и, засунув палец в рот, исподлобья, недоверчиво, смотрел на диковинный возок. И смуглое, горбоносое личико, и голубые глаза, и темные, слегка вьющиеся волосы, выбивавшиеся из-под шапки, сразу сказали поэту, что это он, его сын.

– Ты куды это, постреленок, под лошадей-то лезешь? – визгливо закричала на него простоволосая баба в подоткнутом платье. – Вот погоди, я бабиньке скажу, байстрюк!..

XXXIII. Смена

Григоров совсем скружился от неожиданно свалившегося на него богатства, и хотя его пышечка и выросла в полном довольстве и даже богатстве, но сумасшествие мужа заражало и ее. С каждым днем они чумели все больше и больше и точно старались перещеголять один другого своими глупостями. В простенькой, от всего краснеющей пышечке появилась вдруг и возвышенность какая-то барская, и невероятная наглость. Она стала проявлять необыкновенно аристократические, как ей казалось, замашки и на окружающее ее многочисленное хамство смотрела, как на скотов, вся цель жизни которых это только угодить ей. Она и раздеться уже сама не могла, и, если горничная слишком долго развязывала ей тесемки от подвязок, она не стеснялась ткнуть ей ногой в лицо: эдакая дура!.. Раз Григоров зашел к ней с газетой – он за политикой следил теперь внимательно – и застал ее перед ванной: горничные раздевали ее, а два лакея носили ведрами воду.

– Но… друг мой, ты бы хоть простыню на себя накинула, – сказал он. – Неловко так.

– Почему? В комнате тепло.

Он показал глазами на лакеев.

– Что?! – удивилась пышечка. – Это – лакеи. Разве смеют они на их барыню смотреть?.. Для меня они вот как эти стулья…

Для того, чтобы скоротать время пышечка завела переписку с усатым драгунским полковником, который стоял с полком в Нижнем. Оба писали по-французски: она списывала письма из старых французских романов, почувствительнее, а полковник заставлял сочинять их одного учителя-француза. Григоров же тем временем яростно хозяйничал. Большой, обжитой, исполненный какого-то грустного достоинства дом старого масона казался им Ноевым ковчегом, моенаж, и Григоров уже строил себе новые хоромы, на бугре, поросшем вековыми соснами, над озером. Размеры нового дома поражали всех соседей. Обкрадывали новоявленного хозяина все, кто и как только хотел, и он – в противоположность Пушкину – считал для себя унизительным проверять какие-то там счеты… Очень быстро в пополнении кассы стали получаться перебои. Увеличили оброки сперва вдвое, потом втрое, продали леса по Оке, и все уходило неизвестно куда. Григоров понемногу стал убеждаться, как был он прав в Отрадном, утверждая, что с какими-нибудь тремя-четырьмя тысячами душ не распрыгаешься. Добрая бабинька, на милосердие которой оба уповали, не только не хотела помирать, но вдруг поднялась всем домом за границу и вояжировала там вот уже более года, пристрастилась к рулетке и вообще сорила деньгами неимоверно: управляющий не успевал высылать ей денег, не забывая, конечно, львиную долю откладывать себе за хлопоты…

Дом выведен был уже под крышу и верхний этаж уже отделывался: в одних покоях настилали паркет, в других навешивали массивные резные двери, а в третьих живописцы расписывали потолки колесницами Аполлона, пышно-розовыми Аврорами, очаровательными амурами, розами, тучками… Из Москвы беспрестанно подходили обозы с хрустальными люстрами, персидскими коврами, шелковой мебелью, венецианскими зеркалами, огромными картинами в золотых рамах, портретами чужих предков, среди которых затесался строгий господин в латах, Ермак Тимофеевич, и не менее строгий митрополит Петр Могила. Ставить все это было еще некуда, но полюбоваться игрушками хотелось, и поэтому все это распаковывалось и сваливалось в кучу, в одну из гостиных, до недалекого уже, казалось Григорову, торжественного открытия его палаццо, когда он хотел созвать к себе «всю губернию». Но перебои с деньгами становились все чувствительнее и чувствительнее и в глазах Григорова все чаше и чаще появлялось выражение неопределенного беспокойства. Мысль о бабиньке опять успокаивала его, и он снова придумывал новые способы для добывания денег, с одной стороны, и новые проекты, как бы их поскорее истратить, – с другой. Кроме мысли о бабиньке, успокаивали Григорова и гости, и потому они бывали у него постоянно. И перед ними он развивал все новые и новые хозяйственные планы, один другого величавее.

И в этот тихий, зимний денек у него были гости, трое соседей, которых он уже в десятый раз водил по своему палаццо, предлагая им удивляться, как все идет у него споро, какие зеркала пришли из Москвы, какие картины, какой рояль… Один был толстый, багровый, в зеленом фраке. Он успел уже начисто прогореть, и злые языки утверждали, что и фрак-то его сшит из старого сукна, которое он ободрал с бильярда. Другой, тоже очень толстый, с одышкой, был знаменит тем, что дома он страдал от отсутствия аппетита: есть он мог только в дороге. И поэтому он то и дело, в погоне за аппетитом, разъезжал по России. Но третий, тонкий, элегантный и корректный, был всех замечательнее. Он был отставным пензенским губернатором. В те времена губернаторы, как воеводы встарь, посылались в губернии на кормление. Конечно, манера кормиться стала несколько поприличнее. И если бывали губернаторы, которые откровенно брали: «Вон бердичевская ярмарка дает губернатору 30 000, а мне здесь купчишки-мерзавцы поднесли только три пуда сахару… Ну, узнают они у меня!..», то были уже и такие, которые взяток не брали совершенно. Таким был и гость Григорова, князь Самойлов. Даже больше: он не был даже ни разу и под судом, что было случаем в высшей степени редким. Губернаторы судились то и дело за превышение власти, за мордобой, за лихоимство. Этот был натура артистическая. Для писцов своей канцелярии, дабы они не обращались в пианстве, он нанял танцмейстера, звал их камер-юнкерами и сшил всем им малиновые бархатные жилеты. Покончив дневные дела, князь надевал эдакую хламиду с живописными складками и, подражая царю Давиду, играл на арфе и пел псалмы. Так как музыкальный репертуар его был невелик, то он вынужден был прибегать и к напевам профанским, как «При долинушке стояла», «Выйду-ль я на реченьку» и даже «Lison dormait dans un bocage»[75]75
  Лизочка спала во лесочке (фр.).


[Закрыть]
… Если заболевала его супруга, то граждане по всем церквам должны были у него петь молебны о здравии, а если она рожала, то он собственноручно писал церемониал крестин: шествие открывали его курьеры, за ними несли на шелковой подушке новорожденного князиньку, окруженного няньками, мамками и пышными кормилками, затем шли ливрейные лакеи и, наконец, шествие замыкала полиция… Но князя «не поняли» и он уехал в свое старинное имение и стал заниматься нумизматикой… Над провинившимися мужичками суд он творил всегда сам в своем кабинете, который назывался Парнасом, причем князь всегда произносил сам обвинительную речь по всем правилам искусства.

– Семен Иванов, – вежливо говорил он в заключение, – извольте раздеваться-с, вас надобно посечь: вы вчера опять были пьяны-с.

– Помилосердствуйте, васяся: не буду!

– Не будете пить-с, не будут и бить-с, – потирая белые руки, говорил князь. – А теперь извольте-с раздеться…

А потом он пел псалмы под аккомпанимент арфы…

Григоров, осторожно подчеркивая свое особое почтение к князю и некоторое пренебрежение к толстяку в зеленом фраке, подвел их к новому роялю. Гости со значительным видом указательным пальцем попробовали, как звучит инструмент, обсудили, одобрили… Григоров несколько волновался: лошади, посланные за Пушкиным еще не пришли. Ему так хотелось блеснуть дружбой поэта перед соседями!

– Хотите посмотреть оранжереи? – прислушиваясь, рассеянно спросил он. – Или охоту?

– Покажите… Я люблю оранжереи…

Пошли к огромным, но далеко еще не оконченным теплицам…

А за старым парком, на селе, в одной из больших и ладных изб, за самоваром у старого Егорыча, доброго хозяина и пчеляка, тоже сидели гости. Это был полковник Федор Брянцев и его дружок, бродяжка, не принимавший никакого наименования. Оба они постарели, и полковник оброс белой, длинной бородой. Пожив некоторое время на Зилиме, бродяжка вдруг решил, что им нет, в сущности, никакой надобности подчиняться так чужой воле. И в одно прекрасное утро, весной, когда степь курилась и ликовала, они с котомочками за плечами потянулись куда глаза глядят. Полковник крепко сдружился со старичком и с большим любопытством наблюдал его своеобразную внутреннюю жизнь. Бродяжка точно все осматривал, ощупывал, обмозговывал и вдруг, закрепляя свои выводы, точно вбивал в жизнь какой-то гвоздик. А потом, пройдет немного времени, возьмет он этот гвоздик, точно играя, и вытащит, и опять как-то к жизни примащивается, и опять что-то новое из нее вывести норовит. И всегда он чему-то тихонько посмеивался: над человеком во всей пышной глупости его, над мышкой полевой, над стаей воробьишек проказливых, над крапивой, которою он острекался. Но в особенности над человеком. Люди представлялись ему как будто маленькими ребятами-озорниками, к проделкам которых серьезно относиться нельзя, как нельзя и принимать участие во всех их глупостях…

Покрутились они степями туда и сюда, по Волге, по монастырям да по скитам, болели по старости лет и снова шли по Руси широкой… А когда прибило их ветром в этот угол ее, захотелось полковнику – по малодушеству, сказал бродяжка – те места в останный раз повидать, где он родился и вырос. Зашли к Егорычу, старому дружку полковника. Егорыч много ужахался над участью бродяжки-полковника и в то же время и невольно умилялся над ним, и как будто даже маленько завидовал… Потом, повесив лысую голову, стал рассказывать о разорении, которое наступало на мужиков, как потоп. Молодой барин норовит драть с них уже по три шкуры, и мужики просто голову теряли, что делать и как быть. И у Егорыча дрожали при рассказе губы…

– Вся беда в том, что больно вы оба тогда с братием долго мудрили, – тяжело вздохнув, сказал он полковнику. – Думали-думали да вот всех нас, мужиков, и продумали… Вот теперь и вертись, что карась на сковороде.

– Э-э, так не годится, – засмеялся полковник. – Сколько раз братец с вами, стариками, советывались, как бы вас поскладнее на волю отпустить. Не вы ли сами все противились: съедят нас приказные… Боялись приказных, а теперь в другую беду попали.

– Правда твоя, – согласился Егорыч. – Кабы наперед знать, где упадешь, соломки бы подстелил.

Приближающийся из лесов, от Владимирки, колокольчик взбудоражил все село. Егорыч приник к оконцу.

– Пушкин барин, – сказал он. – Из Болдина… К нашему соколу, должно, пировать.

– Какой Пушкин? – насторожился полковник.

– Как его по имени-отчеству величают, не могу тебе сказать, – отвечал пчеляк. – Ну, сочинитель, в книжку пишет… Так будто целый день и сидит у стола, ровно вот привязанный, а перед им – штоф. Стакан хлопнет, другой хлопнет, третий хлопнет и – па-а-шел писать!.. Большие деньги, бают, ему платют… А мужиков его управляющий в лоск разорил… Эх-мах-ма!.. Никак я в толк не возьму, чего это господишки так за деревни свои держатся… Народу погибель и им не корысть. Отпустили бы мужиков всех на волю, а сами бы у царя должности какой просили, вот хошь, как Пушкин господин, по письменной части… И развязка бы всем…

Уютный бродяжка с улыбкой попивал чаек. Он не уважал таких разговоров, потому что к лучшему, а что к худшему человеку знать не положено и все слова его это листья, ветром гонимые. Бывают, правда, слова, которые укрепон человеку над пропастью жизни служить могут, но слов таких у человека мало… И нужно не только уметь слово такое найти, но и видеть, чтобы оно к человеку подходяще было: только вмещающий вмещает, сказано… И потому старичок чаще прежнего свое правило повторял: слово – это тень от облака, над степью бегущего, – никак не привязывай себя к слову!

И так, в сумерках, вкруг угасающего самовара, три старика думали о жизни, все по-разному…

А Григоров вдруг поймал настороженным ухом дальний колокольчик. Извинившись, он заторопился к старому дому и вдруг радостно ахнул:

– Александр Сергеич, батюшка!.. Вот одолжили!.. Так обрадовали, так обрадовали, что и сказать не могу…

Пушкин, смеясь, расцеловался с добродушным чудаком. Григоров скорей потащил его в дом, послал одного казачка за гостями, другого за барыней, третьего к дворецкому… И, как полагается, пока готовился пир, хозяева водили дорогого гостя по дому. Он весь до отказа был завален всякими новыми, дорогими, но ни на что ненужными вещами, которые приходят только с шалыми деньгами и вместе с ними уходят. В некоторых комнатах теснота от этих вещей – ширмочки, столики, картинки, вазочки, альбомы, роялино, мандолины, статуэтки и проч. – была такова, что пройти можно было только боком, да и то с великой осторожностью, как бы чего не повалить. Пушкину чрезвычайно скоро надоело восхищаться всем этим, но и не восхищаться было невозможно: и пышечка, и Григоров так и пили его притворные восторги и чувствовали себя на седьмом небе…

И скоро зашумел весело-безалаберный пир…

– Не Отрадное, конечно, но свою приятность имеет, – смеялся Григоров. – Как, Александр Сергеич?

– Чего там, – ловко льстил толстяк, скакавший по всей России за аппетитом. – Только у тебя вот и ем… А то хоть пропадай!

Повар Григоровых был, в самом деле, вполне на высоте положения, и вина были очень недурны, хотя бутылки и были слишком уж покрыты пылью и паутиной… Вскоре прилетел на охотницкой тройке пегих драгунский полковник с пушистыми усами, хозяйка расцвела еще больше и в старой столовой, полной новых вещей, дым пошел коромыслом…

А на утро, когда господская усадьба спала еще мертвым сном, оба старичка, простившись с Егорычем, выходили на пустынную Владимирку. И вдруг бродяжка, по привычке своей, тронул за рукав полковника, как он делал всегда, когда хотел на слова свои обратить особое внимание друга.

– Гляди-ко сюды, – сказал он, останавливаясь. – Теперя я на счет этой самой Беловодии так думаю, что все это выдумка одна человечья. Помнишь, тады, на Зилиме, мы про нее толковали, а по степи конные башкиры с беркутами скакали да зайцев ловили? Дак какая же это зайцу Беловодия, коли ему птица загривок дерет, а он, как робенок, верезжать должон? А?.. Это потому ошибка выходит, что очунь уж много человек об себе понимает… Пригреет его солнышко, а он, дурашка, думает, что и всем тепло… Ну, да что там толковать! Сказано: живи не тужи, помрешь не убыток… Пойдем-ка дальше… Только вот что-то ходилки мои отказываться стали – уж не застудил ли я их часом? Какой ране шустрай был, а теперь просто едва ползу…

Полковник тихонько улыбнулся на это его постоянное горение, и оба скорбным путем пошли ко Владимиру…

XXXIV. Водовороты

Бал у Карамзиных был в полном разгаре. Танцевали мазурку. Князь П.А. Вяземский танцевал с Натальей Николаевной и весьма любезничал с ней: жена друга произвела на него неотразимое впечатление.

И вдруг величественная и даже в увядании своем прекрасная Екатерина Андреевна, умело, с улыбкой, лавируя в блестящих водоворотах бала, поймала пленительную Натали.

– Ваш человек пришел, – сказала она едва слышно среди возбуждающего грохота музыки. – Вас просят скорее возвратиться домой по неотложному делу.

– Но… я танцую с князем мазурку, – улыбнулась Натали своей улыбкой, силу которой она знала.

– Тогда я скажу, что вы скоро приедете.

– Merci… Князь, нам… – протянула она руку князю.

И князь со своим щенячьи-серьезным выражением понесся с красавицей среди пестрых, веселых пар.

– А вы слышали: у Безобразовых снова началась невероятная кутерьма, – сказал князь.

– Опять ревность?! – обмахиваясь веером и смеясь, воскликнула она.

– Да. Говорят, он избил ее… Она бросилась к ногам государыни и просила о разводе. Он уже арестован. И при дворе думают, что постоянные скандалы эти, пожалуй, заставят его уйти из флигель-адъютантов… Смотрите: сестра опять что-то сигнализирует вам.

– Pardon… Одну минутку…

– Ваш человек вернулся и говорит, что ваше присутствие дома решительно необходимо, – сказала Екатерина Андреевна.

Натали встревожилась: но, Боже мой, в чем там дело? И, даря улыбки направо и налево, она в сопровождении огорченного князя направилась в вестибюль. Он нежно укутал ее и, как молоденький корнет, хотел непременно посадить и в карету, но она воспротивилась:

– Нет, нет, не выходите! Такой промозглый холод… Вы простудитесь… Я не позволю…

Лакей распахнул двери, Натали, недовольная и встревоженная, только что поднялась в темную, пахнущую ее духами карету, как вдруг две сильные руки крепко обняли ее.

– Ай!

Но веселый хохот мужа сразу рассеял все ее тревоги.

– Но какой же ты сумасшедший! Я Бог знает что думала…

И, держась за руки и целуясь, они понеслись к дому. Вперебой они сообщали друг другу последние новости. Пушкин рассказывал ей о Яропольце, о том, как Нащокин, убежав тайком от своей цыганки Оли, – последние месяцы она ежедневно закатывала ему бешеные сцены ревности и извелась сама вся, и его извела – женился на дочери Нарского, как в Оренбурге, едва только он оттуда уехал, было получено предписание строго следить за ним, как находящимся под тайным надзором полиции, как он перед отъездом из Болдина потребовал счетов от Михайлы Иванова и тот счеты все принес, но денег не оказалось: черт их всех со всеми этими дурацкими делами побери!

– Хотел-было продать часть имения соседу, но дает, каналья, такую цену, что противно и слушать, – говорил он оживленно. – Предлагал было своим мужикам купить эту землю, но жмутся, хмурятся: денег нет, невступно… Хочу Михайлу Иванова все же прогнать – мне рекомендовали там одного в управляющие, зовет себя белорусским дворянином, но едва ли не поляк… Посмотрим… А чтобы подлеца Михайлу окоротить, надо будет кому-нибудь из его близких родственников лоб забрить.

– А ты знаешь, 15-го бала при дворе не будет: императрица нездорова, – торопилась в свою очередь сообщить ему Натали. – Кочубей и Нессельродэ ухитрились получить по 200 000 на прокормление их голодающих крестьян, но все уверены, что эти денежки они прикарманят и мужикам ничего не достанется. А у le beau Bezobrazoff, у кирасира, полный скандал: говорят, что его выгонят из флигель-адъютантов… Быть таким ревнивым! Он даже избил ее… А в кавалергардский полк, говорят, будут приняты два шуана, – что такое: шуаны? – барон Дантес и маркиз де Пина, прямо офицерами. Честь совершенно неслыханная, и гвардия ропщет.

– Наплевать на гвардию и на всех шуанов! – воскликнул он, жарко обнимая ее. – Ты скажи лучше: рада ли ты твоему муженьку?.. Et tu as été bien sage, hein?[76]76
  И ты была умницей, а? (фр.).


[Закрыть]
А то смотри!..

– Да перестань! Ты и так всю меня измял…

С утра Пушкин погрузился в тот свой, особенный мир, в ту собачью комедию, в которой придворная жизнь и сплетни дико смешивались с жизнью и сплетнями кругов литературных. И если «свет» волновался болезнью императрицы, нехорошим поведением кирасира Безобразова, деньгами, которые под предлогом голода так ловко украли Нессельродэ и Кочубей, то литераторы больше всего шумели теперь по поводу потерявшей всякую меру цензуры. Никитенко заставил говорить о себе «весь Петербург». Один бездарный писака Олин написал стишонки в честь Николая, в которых назвал его Богом. Никитенко стихов не пропустил и – удостоился высочайшего одобрения: Николай приказал такого витийства не пропускать и впредь. Другой бумагомарака, офицер Марков, тоже превознес царя до небес и – получил бриллиантовый перстень. Это Маркову очень понравилось, и он написал еще книжечку, в которой, кадя Николаю, по безграмотности назвал его «поборником грядущих зол». Поднялся шум, книжку у Смирдина полиция отобрала, и цензура заставила перепечатать злосчастную страницу, заменив слово «поборник» словом «рушитель». Цензора были в величайшем смятении: чем-то вся эта музыка кончится?.. Министр народного просвещения, бывший член веселого Арзамаса С.С. Уваров, прочитав «Собор Парижской Богоматери» В. Гюго, пришел от романа в восторг, но запретил печатать его: «Нам читать такие вещи еще рано». Несмотря на все это, Никитенко продолжал сеять в институток «божественные искры», но в дневнике, в который он вносил все это, он скорбел: куда же мы идем?

– А вы слышали: Крылов написал три плохеньких басни и, несмотря на то, что у него со Смирдиным был уговор по 300 за басню, дедушка загнул по 500: говорит, ему карета нужна… Попомните мое слово: пустят литераторы Смирдина в трубу!

– А из Москвы, говорят, митрополит Филарет прислал Бенкендорфу жалобу на стих Пушкина «И стаи галок на крестах…» – в этом владыка видит оскорблены святыни. Разозленный цензор ответил бумагой, что галки, действительно, на кресты садятся, но что это вина не Пушкина и не цензора, а скорее московского полицеймейстера… И будто бы Бенкендорф учтиво посоветовал владыке, что не стоит особе столь высокого сана вмешиваться в такие пустяки.

– Перестаньте!.. Все это только сплетни.

– Так говорят. А бедный Батюшков-то, слышали? Совершенно потерял рассудок. Все говорил о каком-то союзе с Азией и Америкой, и будто бы он видел, как кто-то влачил в пыли Карамзина и русский язык… Как смерть Василия Львовича Пушкина была вполне литературной смертью, так и сумасшествие Батюшкова вполне литературное сумасшествие… Ха-ха-ха…

– Александр Иванович Тургенев сказывает, что за границей он встретился с Мицкевичем. Он проповедует там, что в основу решения польского вопроса должен быть положен религиозный интерес, и верит, что Польша скоро станет политическим мессией народов… Это не хуже Батюшкова. Мицкевич старался заинтересовать этим даже Гёте, но экселленц принял его чрезвычайно холодно.

– А вы слышали рассказы Соболевского, как они с Николаем Тургеневым к Шопенгауэру затесались? Умора!.. Заговорили о смерти. И немец и говорит: нисколько не страшно, что мое тело будут точить скоро черви, а страшно, что германские профессора будут точить мои мысли… Тургенев попробовал было защитить ученых, но тот впал в чрезвычайное раздражение и выгнал обоих вон.

– Позвольте: какой такой Шопенгауэр?

– Как, вы не знаете Шопенгауэра?! Но это же всем известный теперь немецкий поэт!

– Кстати, в журнале министерства народного просвещения напечатана статья профессора Страссбургского университета, Ботэна: все философии вздор – всему надо учиться в евангелии. Уваров приказал, чтобы все профессора философии и наук, с ней соприкасающихся, руководствовались в своем преподавании этой статьей.

– Ч-черт знает что!

– А Гоголь, говорят, читал Пушкину свою новую повесть, как поссорились два помещика, что ли, – Пушкин, говорят, хохотал страшно!

– Да… Но слышали: Николай приехал внезапно в Москву и во всем дворце не оказалось ни единой вытопленной комнаты! Вот крадут-то! И, говорят, он долго не мог добиться чашки чаю!..

Но все эти волнения покрывала одна забота, один вопль: денег! Но где их взять?! Михайла Иванов грабил невероятно, Пушкин страшно кипятился, но – что же предпринять? Выгнать в шею? Неловко из-за Дуни… Тем более что и дело с лужком под мельницу он второпях оставил нерешенным… Впрочем, в хозяйстве не одни неприятности были: Пушкин думал, что у них в Михайловском всего 700 десятин, а вдруг оказалось, что не 700, а целых 2000! Этот сюрприз был довольно приятен… А тут как раз Смирдин является с деньгами за «Гусара».

– Рукопись взяла у меня жена, – поздоровавшись с издателем, засмеялся Пушкин. – Идите к ней…

Александр Филиппович Смирдин был великий оригинал. Мужичок, он начал службу книжному делу мальчиком, разбогател и был в это время крупнейшим книготорговцем Петербурга. За выгодой он не гонялся: он любил литературу и уважал писателя. А писатели платили ему за это эпиграммами и всячески старались ободрать его.

Вслед за лакеем, на цыпочках, робея, Смирдин прошел к Наталье Николаевне. Она приняла его стоя.

– Я вас для того призвала к себе, – сказала она, – чтобы объявить вам, что вы не получите от меня рукописи до тех пор, пока не принесете ста золотых вместо пятидесяти: муж продал вам эту вещь слишком дешево… К шести часам принесите мне сто золотых, тогда и рукопись получите. Прощайте.

Смирдин, вытирая красным платком вспотевший лоб, сумрачный, пошел опять к Пушкину.

– Ну что? – встретил тот его смехом. – Трудненько с дамами дело иметь? Ну, делать нечего, надо вам ублаготворить ее. Ей понадобилось заказать себе новое бальное платье… Я с вами потом сочтусь…

К шести часам Смирдин покорно принес сто золотых и получил «Гусара». Натали просто в столбняке каком-то была: такие деньги за стишки!.. Зараженная примером мужа, она и сама взялась было сочинять стихи, – для облегчения бюджета, – но Пушкин отнесся к ее опытам сурово: «Стихов твоих не читаю, – написал он ей. – Черт ли в них? И свои надоели…» Так у Натали ничего и не вышло. А как чудесно пошло было у нее: и розы, и грозы, и слезы, и грезы, и угрозы, и морозы – просто прелесть, как похоже!.. Нет, что ни говори, а он, в конце концов, страшный капризник…

Под новый год был блестящий бал у графа A.Ф. Орлова. Блистали в новых мундирах и два шуана – средства на блистание даны были им из «шкатулки» императрицы. Дантес – невысокого роста, красивый малый с золотистой головой в кудрях – держался более чем развязно. На него покашивались, но это нисколько не смущало его. В одной из гостиных, щеголяя ляжками, в кругу своих поклонниц граф де Грав опять и опять рассказывал о Бетховене. Наталья Николаевна – она была беременна третьим ребенком – кружила головы всем. Соперниц ей уже не было. Князь Вяземский угрюмо смотрел на нее из-за своих сердитых очков: она кокетничала с питомцем муз, но не давалась. Маленький, смуглый Миша Лермонтов не сводил с нее грозовых глаз…

– Пойдем в буфет отдохнуть немного, – поймав Пушкина, проговорил граф Орлов. – Надо монаршую милость к тебе спрыснуть.

– Какую монаршую милость? – удивился Пушкин.

– Постой: ты притворяешься или серьезно? – посмотрел на него граф. – Ты же сделан камер-юнкером… Разве ты еще не знал?

– Что?! – весь потемнел Пушкин. – Ты… серьезно?

– Но позволь… В чем дело?

– Меня?! Камер-юнкером?! – повторил Пушкин и вся кровь бросилась ему в голову. – Да разве я ему мальчишка дался?!

– Mais voyons, voyons!..[77]77
  Но право же, право же!.. (фр.).


[Закрыть]

Пушкин был вне себя. Орлов мигнул Жуковскому. Подошел и граф Вьельгорский, приятель Пушкина, философ, критик, лингвист, медик, теолог, герметик, почетный член всех масонских лож, семьянин, эпикуреец, сановник, прекрасный товарищ и в особенности музыкант, написавший музыку на пушкинскую «Песнь Земфиры», «Черную Шаль» и «Шотландскую песню». Граф весьма любил токайское и раз на придворном балу, встав из-за стола, не удержал равновесия.

– Что с тобой, Вьельгорский? – удивился Николай.

– Mais… rien du tout, sire… – отвечал граф. – Je ram… massais une… épingle…[78]78
  Но… ничего, ваше величество. Я только поднял… булавку… (фр.).


[Закрыть]

Они увели Пушкина в кабинет графа. Все взапуски уговаривали его: нельзя же при его чине жаловать его в камергеры, parbleu![79]79
  Черт возьми! (фр.).


[Закрыть]
Но он бушевал.

– Это издевательство! – с пеной у рта бесновался он. – Я завтра же еду в Зимний и напою ему в лицо такого, что будет помнить! Не угодно ли: высочайшая милость! Камер-юнкер!..

Действительно, получить камер-юнкера в 34 года и само по себе было оскорбительно, – звание это давалось безусым придворным «тютькам», – а кроме того, милость эта до такой степени не соответствовала тому, чего ожидал от царя за свои старания Пушкин, что он склонен был рассматривать ее скорее как катастрофу и, во всяком случае, как оскорбление. Взять хоть того же Орлова. За что получил он графский титул? Только за то, что в день 14 декабря неудачно атаковал со своими кавалергардами мятежников. Князь Вяземский только что камергера получил, неизвестно за что. Так неужели же заслуги его, Пушкина, меньше?! А, нет, издеваться над собой он не позволит!..

И он, властно забрав жену, гневный, уехал с бала. По пышным залам и гостиным носился смешок: вот так поддели пииту! И начинались комментарии: их величествам – в глазах играл далеко запрятанный смех – так хотелось, чтобы Наталья Николаевна запросто бывала в Аничковом, а этот сумасшедший ревнивец одну ее туда не пускал – ну, и пришлось дать ему первый придворный чин, чтобы и он имел право бывать в интимном кругу… И опять глаза у всех тихонько смеялись… Николая знали все хорошо.

Усилиями жены, Александры Осиповны, Жуковского, Вяземского, Екатерины Ивановны, Натальи Кирилловны, Карамзиных и других приятелей и приятельниц Пушкина успокоили настолько, что он с царем ссориться не поехал: ведь это же начало только, черт возьми! Он взял себя в руки и, встретившись с Николаем на блестящем балу у Бобринских, разговорился с ним уже sans rancune[80]80
  Без обид (фр.).


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации