Текст книги "Во дни Пушкина. Том 2"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
К ним подошла смуглая и статная Ольга Сергеевна, сестра Пушкина.
– Что же вы это тут лодырями-то стоите? – на своем прямом языке, смеясь, сказала она. – Язычки все точите? Пригласите же меня на тур вальса!
Соболевский с улыбкой закружился с ней в сутолоке залы. Пушкина подхватил какой-то кавалергард в буфет.
– Я только что из Нижнего, – сказал кавалергард. – Видел там твоего приятеля, Григорова. Кутит во всю головушку… Велел тебе кланяться… А жена его, говорят, с каким-то драгуном снюхалась… Заморозим бутылочку?
– Я это нарочно завлекла вас в свои сети, – сказала Ольга Соболевскому. – Вы должны развеселить немного брата. Он совсем закис после того, как его прожект переселиться в деревню лопнул. Monsieur хочет уехать, а madame и слышать об этом не желает…
– Oh, pardon, pardon, pardon! – задев их, весело воскликнул Дантес. – Ces collisions…[95]95
О, извините, извините, извините! Эти столкновения… (фр.).
[Закрыть]
Конец фразы исчез в шуме бала…
Соболевский брезгливо сморщился…
А Пушкин уже играл в укромном уголке с гвардейцами в банк и, заложив руки в карманы, припевал с горя солдатскую песенку:
Пушкин бедный человек,
Ему негде взять,
Из-за евтого безделья
Не домой ему иттить…
И, действительно, домой «из-за евтого безделья» попал он только на рассвете – с пустыми карманами и с острой тоской в душе… Его лакей Григорий, сухонький человек с хитрыми, кофейными глазками, отворяя дверь, покачнулся и навалился на барина. От него разило, как из винной бочки.
– Опять, мерзавец, нализался?! – оттолкнув его, крикнул Пушкин. – Ну, терпению моему подходит конец…
– И н-не н-нуждаются… – стараясь удержать равновесие, ответил Григорий. – В-вы дума…
Ловкий удар по скуле сразу бросил его на ковер. Не дожидаясь дальнейшего, Пушкин широкими, быстрыми шагами прошел к себе…
XLI. В тихой обители
Жизнь мотала Пушкина, как добрая свора борзых на последних угонках мотает уже выбившегося из сил русака. Часто по ночам он просто холодел при мысли даже о ближайшем будущем своей семьи. Как его приятель, елабужский городничий Дуров, он придумывал 100 000 способов достать 100 000 рублей и ничего придумать не мог. В минуты крайнего отчаяния он готов был буквально на все: и на последнее холопство перед играющим им царем, и на революцию против этого царя, но – ничего не получалось. И в то время, как Натали продолжала блистать, кружить головы и сорить деньгами без всякого счета, мать тяжело болела и бедствовала и он бегал по городу, чтобы достать где-нибудь денег. Он был уже должен по мелочам и Прасковье Александровне, и своей сестре Оле, и поставщикам, и часто даже своему лакею…
Точно спасаясь от потопа, с наступлением осени он снова понесся в Михайловское: может быть, там, в тишине, он отдышится немного и напишет что-нибудь покрупнее, что даст ему возможность передышки. Всего лучше в этом смысле был бы, конечно, труд о Петре, но чем больше погружался он в исторические материалы по той эпохе, тем яснее он видел, что написать подлинную историю Петра правительство ему не даст, а повторить опыт с Пугачевым, подделав историю опять, у него уже не было сил: он слишком озлобился.
Но на этот раз он в Михайловском ошибся: вдохновение не пришло к нему и там. Он думал не о том, что следовало писать, а о том, что ему теперь делать, чем им жить, что будет с семьей… Положение его было очень четко: отец промотал почти все, что у него было, – просто по бестолковости, – Гончаровы тоже доматывали последнее, у него лично верного дохода было только 5000 от царя, а верного расхода было 30 000. И в довершение всего Николай, продолжая игру с ним, как кошка с мышкой, не позволял ему ни журнал основать, ни в деревню уехать. И журнал, и деревня спасением ему казались только потому, что и то и другое было недоступно. Никакой журнал не мог бы покрыть его расходов по одному карточному столу и во всякой деревне он делал бы то же, что и в городе, или убежал бы оттуда в город опять при первом поводе. Гибель была не в обстановке, а в нем самом…
Бок о бок с этими денежными заботами наростала в нем тревога о жене: он старел, а она расцветала. И, если он сам за свою жизнь загрязнил много семейных очагов, просто невероятно будет, если кто-нибудь не загрязнит его дома: Алексий Вульф, его приятель, говоря о «круговой поруке» в этом отношении, был совершенно прав. А Натали окружала не только самая блестящая молодежь столицы, но и сам государь император не оставлял ее своим высочайшим вниманием и ухаживания его становились все бесцеремоннее, все настойчивее… Завертелся усиленно около нее и этот низменный Дантес… Ей нравилось с ним: он был ей ровня во всем… И, кто знает, может быть… уже… Ведь мужья узнают об этом всегда последними… И его письма к Натали были полны не только денежными заботами, но и тревогой за нее, и он часто в самых ярких и в самых непозволительных выражениях предостерегал ее от ложного шага, и, развратив в свое время жену до мозга костей, теперь он наивно упрашивал ее не читать «скверных книг дединой библиотеки», не марать себе ими воображения. А эти дедины книги – с Полотняного Завода – он сам же привез к себе в дом, как в свое время рассказывал жене о всей закулисной chronique scandaleuse[96]96
Скандальной хронике (фр.).
[Закрыть] пышной столицы…
И не раз уже, и не два были между ними бешеные сцены ревности. Сперва ревновала больше она, – он слишком был уж бесцеремонен, – и к Александре Осиповне, и к Соне Карамзиной, и к Долли, и к красавице Соллогуб, а потом она точно устала, точно махнула на все рукой, и тогда, старея, стал ревновать он. Мысль, что это сделает его еще более смешным в свете, изводила его… Огонь разгорался: и она, и свет взапуски подкладывали дров…
Работа не шла. И он то ходил часами по лесам, то скакал в Тригорское посидеть вечерок с Анной – она молчала и ждала – и все хворавшей Прасковьей Александровной, то ехал в Голубово к растолстевшей Зине, превратившейся уже в заботливую мать семейства и окруженной горластой детворой. Он играл там в шахматы или сажал с масонствующим Борисом Александровичем сад, или медлительно смаковал чудную жженку, которую по прежнему варила ему Зина: она даже из Тригорского ковшичек на длинной ручке с собой захватила, которым она наливала ее ему в стакан… И, когда что-нибудь в этой деревенской обстановке хотя отдаленно напоминало ему проклятый Петербург, он бесился и говорил дерзости.
– Александр Сергеевич, моя кузина, Анна Петровна, взялась переводить Жорж Санда, – сказала ему раз Анна. – Вы знаете, как плохи теперь ее дела… Может быть, вы не откажете переговорить об этом со Смирдиным?
– Но я совсем не имею никаких дел со Смирдиным, – зло соврал он. – Неужели она не могла придумать ничего умнее?
Анна пристально посмотрела на него и с улыбкой тихонько продекламировала:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
– Ради Бога, простите меня!.. – воскликнул он. – Но, Боже мой: какой там перевод Жорж Санд?! Ведь это же наивно!.. Никто больше меня не получает, а я – без гроша. Кто же живет литературой?.. Пусть она лучше выйдет опять за какого-нибудь солидного генерала, что ли! – зло воскликнул он. – А то не угодно ли: Жорж Санд! Да и какая она переводчица? Аннетт – Аннетт, а совсем не переводчица…
И ноздри его раздувались. Она понимала, что он прав, и понимала, что кусается и кричит он оттого, что ему больно… Глухие слухи о «бледном ангеле» дошли и до нее. Она об этом уже и думать не смела, но не только от него не отшатнулась, но, наоборот, еще более чутко ждала той минуты, когда он, заплеванный, погибающий, позовет ее и она закроет его собою…
– Ну, прощайте, – проговорил он, вставая. – Я сегодня очень зол и не хочу портить вам дня. А кстати я и обет дал сходить на Святые горы: надо могилу себе выбрать поскладнее, – нехорошо засмеялся он, – и с новым игуменом познакомиться: лишняя протекция на небе, вероятно, не помешает…
Но для посещения монастыря он выбрал момент неудачный. Обитель волновалась, как растревоженный улей: о. игумена попутал лукавый. О. Иона, дружок Пушкина и его надзиратель, любивший занозистые стишки про начальство и про попов, давно уже был в селениях, идеже праведные упокоятся, и на его место вступил новый игумен, о. Агафангел, человек страстей неуемных. Все дела свои по обители он возлагал на Господа Бога, кто говорил, по горячей вере, а кто – по великой беспечности, а сам, буйно-черный, толстый, с огневыми глазами, все пил чай со своими поклонниками, а в особенности с поклонницами и с малиновым вареньем, и любил побранить век сей за его безверие.
Особенною приверженностью к нему отличалась молодая вдова, купчиха из Опочки, Серафима Петровна. Она ездила в монастырь каждое воскресенье, щедро одаривала обитель, и все были уверены, что она душою была предана Господу, а грешной плотью – о. игумену. Но раз в ночи лукавый шепнул о. игумену, что предана Серафима больше всего брату Ивану, его кудрявому служке. Ревность пожаром охватила буйного монаха. И вот в последнее воскресенье, убедившись, что среди молящихся в переполненном храме не было ни Серафимы Петровны, ни его кудрявого предателя, он, ничего не видя, бросился – хотя уже отблаговестили – к себе в покои и – увидал то, что подозревал. Он с правой и с левой заушил перепуганную и красную Серафиму Петровну и, бурей набросившись на кудрявого, враз подмял его под себя и в борьбе откусил ему ухо. Тот, окровавленный, с воем бросился вон… Ночь о. игумен не спал, а на утро, оставив смущенную братию, поскакал в Опочку и велел там коновалу вырвать себе два передних зуба: ежели дойдет до суда, – думал о. Агафангел, – то обвинение падет само собою благодаря полному неправдоподобию.
– Могу я видеть о. игумена? – осведомился Пушкин у келейника, нового старичка.
– Ох, не знаю уж, как… – развел тот руками. – О. игумен только что из Опочки приехали: зуб рвать ездили… Уж так-то они зубами последнее время маялись, так маялись, и сказать невозможно!.. А теперь почивать легли, отдохнуть…
– Ну, ничего, ничего, – с улыбкой сказал Пушкин, которому встретившийся о. Шкода не без злорадства рассказал о монастырской оказии. – Я побываю как-нибудь потом… Кланяйтесь ему, отче, и скажите, что Пушкин из Зуева познакомиться заходил.
– Знаем, знаем, помилуйте! – кланялся тот. – Как же можно?.. Зубы оно самое вредное дело, сами знаете… Чуть что – на стену полезешь.
– Ну, еще бы! – засмеялся гость.
О. игумен, придерживая около рта платок, – израненные десны болели, – злыми глазами смотрел на него в щелку двери, слышал его смех и в душе его клокотало: безбожник!.. Фармазон!.. Непременно составит на счет всего этого какие-нибудь стишки поганые, вроде как про Балду, да и пустит всем на потеху…
Смеясь, Пушкин вышел из покоев страждущего о. игумена и пошел на кладбище. Над густо усыпанными желтым и влажным листом могилками дремали обнаженные деревья. На кладбище было поэтому светло, и свет от опавших листьев казался золотистым. Много было старинных, мшистых намогильных камней, на которых и прочесть уже нельзя было ничего. На одном недавнем монументе супруга благодарила своего скончавшегося мужа за то, что он сделал ее матерью. На другом неутешная вдовица просила всех поплакать над прахом ее супруга, камер-фурьера. А неподалеку от могилы Ганнибалов стоял большой монумент с двумя мордастыми ангелами над могилой супруги Иван Иваныча, торговца из Опочки, почитателя г-на Пушкина и человека общественного. На камне золотом было выписано:
Покойся, милая супруга,
До общей нам судьбы
И в недрах гроба жди
Архангельской трубы!
Иван Иваныч выдумал эти стихи сам в подражание г-ну Пушкину и очень ими гордился.
Пушкин подошел к могиле Ганнибалов. Очень ему это местечко нравилось. Иногда он уговаривал даже своих приятелей похорониться тут, рядышком с ним.
– Песок – чистое золото! – хвалил он. – И чисто, и сухо, и ни одного червячка – прелесть! Хочешь, Соболевский? А?..
– А поди ты к черту, animal!
Побродив рассеянно среди могил, Пушкин пошел в Михайловское. Он часто останавливался и смотрел вокруг, и дышал осенней тишиной лесов и полей. Спят сосновые леса, местами затянутые нежным туманом, спят прозрачные озера, спит челнок рыбака, спят опустевшие поля, спит кроткое, низкое небо…
И, точно заколдованная этой вселенской тишиной, засыпает на время придавленная, опошленная, измученная душа бедного человека, – но только на время, на короткое время… А там опять из темной глубины ее поднимаются бесы – как в недавно написанном им стихотворении:
…Бесконечны, безобразны
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Словно листья в ноябре…
Повесив голову, он хмуро вернулся в свою старую, умирающую усадьбу…
С этого дня стало у него одним врагом больше на свете: о. Агафангел неустанно зудил его в беседах со своими поклонниками и поклонницами. В лоб атаковать его он опасался, но исподтишка жалил.
– Мы успокоились, мы воздремали на лаврах… – шепелявил он благодаря потерянным на путях жизни зубам, скорбно помавая главою. – И под песни очаровательного стихотворца погрузились мы в душевный сон. И русские юноши, в бреду усыпления и беспечности, наизусть произносят стихи песнопевца, слова часто гнилые, но для ветхого человека чрезвычайно сладостные… И потому бдите, други мои, над чадами вашими!.. Не сказал ли Спаситель наш, что горе человеку, соблазнившему единого из малых сих, и что лучше было бы ему с жерновом на шее быть ввергнутым в пучины вод?..
Прощенный им служка с откушенным ухом, брат Иван, подавая чай, почтительно внимал душеспасительным речам сим, но в душе его была неугасимая, жгучая тоска по раскрасавице Серафиме Петровне и в тиши ночей он только и думал, как бы из святой обители сей дать стрекача…
XLII. Под соловьями
Стояла глухая зима. Занесенная обильными снегами богатая Москва шумно веселилась, а Москва бедная трудилась, мерзла и по-своему искала путей к какому-нибудь просвету в тяжких днях своих… В тихом и жарко натопленном трактирчике, у Антипыча, как и раньше, собирались некоторые из москвичей побеседовать от божественного. Соловьи теперь молчали, и только изредка слышалось в завешенных клетках их тихое шуршанье – точно робкая мышка поскребется немножко. О Григории Саввиче дружки Антипыча вспоминали теперь все реже и реже: тут всегда разговоры полосами как-то шли – поговорят, поговорят о чем-нибудь, часто недели, месяцы, а потом и за другое возьмутся… Правда, иногда, к слову, кто-нибудь помянет старое, а потом все снова погружаются душой в новую главу бытия уединенного трактирчика. И многих, которые поглубже, как сам Антипыч, например, эта смена, эта текучесть жизни духовной смущать начинала потихоньку: сперва им всегда казалось, что они фундамент гранитный под жизнь подводят, а заместо того оказывалось, что по-прежнему у них под ногами все зыблется, как трясина какая. Но Антипыч помалкивал об этом и все вслушивался, о чем на миру люди подумакивают…
Народу в трактире было немного. В простенке под старинными часами сидел бывший офеня вязниковский, а теперь сибирский торговый человек, Семен Феофанович Хромов. Он привез в Москву партию белки, но барыши получились небольшие и он скучал: не фартит вот ему в жизни и не фартит, хоть ты что хошь делай! Сперва к разговорам тут он прислушивался внимательно, но потом любопытство его ослабило: бывший офеня Хромов любил думу большую, такую, чтобы все удивлялись, а это все мелочь, вроде торговли на Сухаревке – дела на копейку, а шуму не оберешься.
За одним из серединных столиков сидит какой-то монашек с соломенными, тусклыми волосами, с простоватым, обветренным лицом, в очень поношенном подрясничке, а против него – Григоров. Григоров одет был просто и запущенно, добродушное и постаревшее лицо его было одутловато и были беспокойны и печальны его голубые глаза… За стойкой, в раскрытую дверь, была слышна тихая возня неутомимой Матвеевны. Антипыч верхом на стуле, опершись подбородком о его спинку, сидел тут же и внимательно слушал, что рассказывал монашку Григоров о последних буйных годах своей жизни. И другие все слушали. Здесь эти полуисповеди – а иногда исповеди до дна – случались частенько, и люди не стеснялись ни рассказывать о себе, ни слушать чужие рассказы: точно было между ними всеми какое-то безмолвное соглашение все видеть вместе и вместе докапываться до сокровенная жизни человеческой.
– Да… – говорил Григоров, задумчиво глядя перед собой. – Деньги это вроде воды соленой: чем больше ее пьешь, тем больше пить хочется. Так вот и со мной было: не успеешь чего придумать, глядь, уж другого захотелось, а на прежнее-то словно и смотреть уж тошно… А еще пуще супруга моя разгорелась: как ты ее ни золоти, все мало, – точно вот старуха из сказки господина Пушкина про рыбака и золотую рыбку! Ну и, можно сказать, в момент добились мы до ручки: деревни позаложили, леса которые продали, мужичишек всех разорили – кончал базар, как говорится… И, как водится, одна беда не ходит, а за собой другую ведет… Так и у меня было…
Звонок над дверью забился, и в трактир вошел постаревший и как будто приунывший Никита, холоп Чаадаева. Поздоровавшись степенно с Антипычем и с гостями, он попросил себе парочку чайку и стал греть руки у жарко натопленной печи.
– Ах, хорошо, – приговаривал он. – Благодать! Березовыми топишь, Антипыч?
Антипыч вежливо попросил Григорова с повествованием своим обождать:
– Я только чайку Никитушке подам, – сказал он.
Никита обменялся с гостями несколькими замечаниями о суровости зимы. Хромов усмехнулся: какие холода – вот у нас, в Сибири!.. Но Никитушке до Сибири дела было мало: он наслаждался около накаленной печки да и вообще всей этой милой обстановкой издавна ему близкого трактирчика. Дома ему становилось все тоскливее. Барин очень изменились за последнее время: много выезжали, много у себя с гостями про дела всякие непонятные толковали, а еще больше с братцем своим крепко ссорились из-за каких-то денег. А когда братец их рассердят, то, известно, и холопам по пути достается ни за что ни про что. Единственным источником жизни и силы для Никитушки были и остались писания старца Григория Саввича: он ему остался верен и душевным медом сим насыщался еженощно. Накануне в особенное умиление его привели слова старца к дружку его, Михаиле Иванычу, царство ему небесное, старичку душевному: «Не орю убо, ни сею, ни куплю дею, ни воинствую, – писал старец, – отвергаю же всякую житейскую печаль. Что убо дею? Се что, всегда благословяще Господа, пою воскресение Его. Учуся, друг мой, благодарности: се мое дело! Учуся быть довольным о всем том, что от промысла Божия в жизни мне дано. Неблагодарная воля есть ключ адских мучений, благодарное же сердце есть рай сладостный. Ах, друг мой, поучайся в благодарности, сидяй в дому, идяй путем, засыпая и просыпаясь. Приемли и обращай все во благо доволен сущими; о всем приключающемся тебе не воздавай безумия Богу; всегда радующеся, о всем благодаряще, молися…»
Так Никитушка и старался делать…
Антипыч подал Никитушке чаю, сел опять верхом на свой стул и сказал ласково:
– Ну, вот и готово!
И Григоров стал продолжать:
– Да… И был у меня как-то раз пир горой. Как всегда, прилетел к этому делу на своей тройке пегих – ох, уж и лошади были! – дружок наш, командир драгунского полка. Усы в аршин это, глаза орлиные – герой!.. Приехал он в останный раз, попрощаться: полк его переводили в другую губернию. И тут заметил я впервые, что супруга моя точно сама не своя: задумывается, отвечает зря, а иной раз и губы от думы какой-то затрясутся. «Что такое с бабой сделалось?» – думаю это про себя и никак понять ничего не могу. А он, драгун-то, так около нее и ходит, и ходит, и все это усы свои распространяет… И вдруг, – дело это было уже за полночь, и многие уже на последнем взводе были, – и вдруг встает это моя супруга, вся в слезах, и во всеуслышанье объявляет, что так-де и так, а с драгунским командиром она крепко слюбилась и ни за какие блага расстаться с ним она не желает, и потому она с ним должна теперь уехать!.. Точно громом меня, братцы, тут в темечко ударило: и не думал, и не гадал!.. Кокю, как по-французски говорится! Вскочил я это: нет, говорю, извините-с, такого моего согласия на ваши прожекты нет и не будет-с… Это мало вы что там придумаете, но как вы есть венчанная супруга, то извольте прийти в себя и отправиться в свои апартаменты… И началось всеобщее смятение… Гости повскакали, которые на ногах стоять еще могли, жена это вроде как без памяти бьется, а полковник за саблю ухватился, на смертный бой меня вызывает… Я, надо вам сказать, человек смирный и всей этой заводиловки не люблю, но тут я из себя вышел и кричу во всю головушку: «Эй, холопы, вяжите его, подлеца!.. Зови сюда всех моих псарей!..» А охотники у меня, доложу я вам, были молодец к молодцу и за меня в огонь и в воду; здорово я баловал их, чертей!.. Полковник этот расхохотался во все горло и кричит в ночь: «Эй, там!.. Играй тревогу!» И сейчас же под окнами рожок зачастил, лязг сабель послышался, лошадиный скок, беготня, и не прошло и трех минут, может, как его, черта усатого, драгуны по всей усадьбе моих холопов вязали и в дом ворвались… Чистый моенаж, честное слово благородного человека!.. И не успел я и глаза протереть как следует, как моей супруги и обольстителя ее и след простыл… А вы после этого будете говорить: дружба… А на утро двое драгун прискакали и письмо от него мне передают: ежели де считаете себя обиженным, – каков подлец?! – то я вполне могу отвечать вам по правилам чести, а отписать мне можете туда-то…
Слушатели сочувственно переглянулись и покачали головами.
– Ну, связываться я не стал… – продолжал Григоров. – Не из трусости, нет, потому пороху я понюхал довольно, а так как-то… Ну что тут пистолетом или саблей сделать можно, скажите мне, пожалуйста?.. Так, глупость одна… Наплевать… И…
Колокольчик над дверью опять забился и заголосил, и в комнату, отряхивая с шапок снег, вошел полковник Брянцев и дружок его, бродяжка веселый. Они только что в Москве опять встретились. И сразу полковника так все и окружили: откуда? Куда? Вот порадовал, истинный Господь!.. А сибиряк Хромов широко открыл глаза на бродяжку и, незаметно подойдя к нему, ударил его по плечу:
– Ты откуда взялся, старый хрен?! А?!
– А-а, землячку! Здорово, друг ты мой ситнай… Все бегаешь?
– Да и ты, словно, не на печи сидишь, а? Так ли я баю?
Антипыч и Матвеевна уже тащили дорогому гостю всякого угощения. Бывалый сибиряк между тем вглядывался все в полковника: чистый вот анпиратор Лександра Павлыч!.. Бродяжка поймал его удивленный взгляд.
– Ай не узнал? – улыбнулся он. – А это тот самый господин, который, помнишь, как мы Беловодию искать шли, помог нам на Владимирке-дороге… Помнишь, еще ему братец насустреч из лесу вышел…
– Как не помнить, помню… – проговорил разочарованно офеня. – Хоша воды и много утекло с тех пор, а помню, помню…
И, когда все поуспокоились немного, Антипыч сказал новым гостям:
– Вот послушайте, что человек этот сказывает… Очень назидательно. Он нам все уже выложил – слушайте конец, а я потом все сначала вам передам…
Григоров как-то растерянно улыбнулся и проговорил:
– Да и рассказывать ничего уже не осталось, посчитай… Описи пошли, взыскания, какие-то запрещения – сам пес не разберет, чего там только крапивное семя ни придумает! А мне все это враз надоело, плюнул я это на всю музыку – владай кто хочешь! – и ходу… И вот слоняюсь, голову преклонить куда не знаю, последышки доедаю… И, главная вещь, опостылело мне все на свете как-то, точно вот ни на что и глядеть не охота…
– А ты иди в монастырь… – слабо улыбнулся монашек.
Григоров удивленно и внимательно посмотрел на него.
– А и в самом деле! – воскликнул он. – Вот за Волгой, сказывают, скиты хороши есть: ворон костей не заносил… Так будто и живут в полном спокое…
– Не, за Волгу в скиты тебе не с руки… – раздумчиво сказал монашек. – Там, сказывают, строго очень… А ты, чай, на перинах спать привык… Ты иди лутче к нам в монастырь, на Святые горы, в Скопскую губернию… Хорошее место, тихое и не так чтобы очень уж строго…
– Хорошо, а убежал! – засмеялся бродяжка, оглядывая свои разбитые лапотки. – В отделку разбились! – проговорил он сам с собой. – Надо будет завтра на базаре новые покупать…
– Да нешто я по своей воле? – недовольно сказал монашек. – Меня по сбору о. игумен послали… по благодетелям… Оно, знамо, лутче бы ему ехать, да вот нашего брата не спрашивают…
Разговор разбился. Изредка подходили новые гости. Матвеевна свечи засветила. Антипыч вполголоса пересказывал полковнику повесть Григорова. Тот внимательно слушал.
– Ну, беды большой в его деле я не вижу, – сказал он, вздохнув. – Может быть, все это и к лучшему – кто знает?
– Помнишь, как хорошо про Григория Саввича рассказывали? – вставил Никитушка и торжественно, душевно продолжал: – «Когда солнце, возжегши бесчисленные свещи на смарагдо-тканной плащанице, предлагало щедрою рукою чувствам его трапезу, тогда он, принимая чашу забав, не растворенных никакими печальми житейскими, никакими воздыханиями страстными, никакими рассеяностями суетными, и вкушая радования высоким умом, в полном успокоении благодушества говаривал: благодарение всеблаженному Богу, что нужное Он сделал нетрудным, а трудное – ненужными…»
Полковник мягко улыбнулся старику и, помолчав, обратился вдруг к Григорову:
– Слышал я сейчас историю вашу, милостивый государь мой… Разрешите нескромный вопрос: откуда вы быть изволите?
– Из Нижегородской я, – просто отвечал тот. – Бывший владелец «Деднова», ежели изволили слышать.
– Так я и думал, – сказал полковник. – Значит, мы с вами родня, государь мой: я родной брат бывшего владельца «Деднова»…
Григоров во все глаза смотрел на старика, и по простодушному лицу его густо разлился жар стыда, глаза замигали, и нервно забегали пальцы, точно ища, куда спрятаться. И видно было, что он сделал над собой усилие, улыбнулся вдруг виновато и проговорил:
– Тогда… тогда прощения у вас должен я просить, милостивый государь мой, и всенародно-с… Размотал я ваше имение ни за понюшку табаку, можно сказать… Великодушно простите необстоятельного человека…
Никита тихонько засопел носом: его всегда волновали такие движения души человеческой, которые он про себя сравнивал с таинственным расцветом жезла Ааронова.
Полковник, тоже тронутый, засмеялся благодушно и, движением руки пригласив неожиданного родственника к своему столику, проговорил:
– Я тут совершенно ни при чем, – сказал он. – Было время, я пользовался им, потом вы, а теперь другие пользоваться будут. Не все ли равно?
– Мужиков, главное, жалко… – заморгав, дрогнул голосом Григоров. – Хорошо они до меня жили… А теперь…
– Ни хрена! – тихонько засмеялся бродяжка. – И мужику никакой такой вереды от этого нету. Мужик, когда он салом-то, как боров, обольется, тоже таким, прости Господи, чертищем изделаться может, и не подойдешь… А как вот вздрючат его маненько, глядишь, и опамятовался… Ни хрена! Живи, как говорится, не тужи – помрешь, не убыток… На Расее у нас правила есть такая: ежели ты, к примеру, на святках рядился, хари на себя всякие надевал, то на Хрещенье, хоть какой там мороз ни будь, обязательно должен ты после водосвятия в пролуби искупаться… Вот все это и для тебя, и для мужиков вроде пролуби на морозе выходить: хари не надувай, не озоруй, не путай, живи как попроще…
– А как жить?
– А как хошь… Кому какое дело? Все единственно. Слов ты ничьих не слушай, к слову себя не привязывай – иди куды хошь… Я тоже вот раньше на счет мужиков заботился, – сказал он, улыбаясь, – и как еще: Беловодию ходил для их, чертей полосатых, искать! А потом и раскусил, что все это омман один: не ищи в селе, а ищи в себе, как говорится… И, главное, какая штука… – тронул он Григорова за рукав, как делал всегда, когда хотел обратить внимание на свои слова. – Шли мы вот со стариком по своим делам, и, дорогой шодчи, ногами я что-то маненько разбился. А было это дело неподалеку от нашей деревни. И решился я к дому, к своим подвернуть, передохнуть маненько на печи. Потому года… А они, – чтобы ни дна им, ни покрышки! – мужичишки-то, ничем бы старика пожалеть, сразу так, как кобели, и вцепились: беглый старичишка и шабаш! Он, грит, старый кобель, по всему свету путается, а ты тут за его ответ держи… И в холодную меня при конторе Алябьева барина заперли: как господин твое дело рассудит, сиди и дожидайся… Может, и на то осерчали они, что я от их пошел Беловодию эту искать, а ни фига не нашел… Так нешто я тут, дурашки, причинен, что никакой Беловодии нету?… Н-ну, сижу я это в холодной и сижу, отдохнул, полутчало мне маненько… И вот выждал я погоды, выпросился вечерком до ветру и – ходу!.. Нет, мужик он, ежели его поковырять хорошенько, тоже сукиным сыном очень свободно себя оказать может… Может, и Беловодия-то это самая для его только предлога пображничать да дурака повалять…
Офеня Хромов весело рассмеялся: ай-да старик! В самую центру потрафил…
– Совсем нет надобности разбирать, каков мужик и каков барин, – сказал гревший у печки старую спину Никитушка. – Нужно настоящих христиан повсюду искать. Старец, царство ему небесное, не раз говаривал, что истинно-доброго христианина реже встретишь, чем белого ворона… Чтобы отыскать его, не мало диогеновых фонарей нужно…
– Никакой надобности нету и искать его, – сказал бродяжка. – На что он тебе? Сегодня он христианин называется, а завтра нехристем будет… Расходись все врозь и шабаш – это самое верное… Ну, как, Кузьмич? – обратился он к полковнику, чтобы перебить разговор: не любил он долго слова перебирать. – Где же мы с тобой ночевать ноне будем?
В окнах уже стояла черная ночь. И чувствовалось и в горнице, что мороз крепчает.
– Как и где? – вмешался Антипыч. – Ай у меня места не хватить? Вот посидим, погуторим, а потом народ поразойдется, ужином я вас накормлю и спать положу…
Григоров расспрашивал монашка о Святогорском монастыре. Хромов живо рассказывал любопытным о житье-бытье сибирском. Но скоро разговор опять сделался общим: теперь на очереди в трактире было старинное толкование апокалипсиса, найденное в рукописании кем-то из завсегдатаев трактирчика на Сухаревке, в ларьке… И они жадно читали истлевшие страницы с титлами, ломали головы и спорили до поту. Старый бродяжка то с улыбкой смотрел на ожесточенных спорщиков, то мирно задремывал: ах, и гоже было около печки!.. Соловьи изредка сонно пошевеливались и шуршали в завешенных клетках… А в уголке старый будочник с волосатым носом тихонько рассказывал двум своим дружкам по соловьиной части:
– Тогда под Обоянь я подался… Полые воды сошли уж, погода стояла, что в раю, дороги подсохли, и идти было надо бы лучше, да уж некуда… И вот раз под вечер, в пойме, слышу запели в чащуре, над озером… А ловить я надумал на самочку… Ну, разложил это я все свои причиндалы, слушаю, выбираю… А они поют, они поют!.. – дрогнул старый голос. – Ну, прямо в рай не надо!.. И стала меня зазрить совесть: как это ты, старый хрыч, руку на такое созданье поднять можешь?.. Верно, так, говорю, а и уйти, отказаться от всего силы нету… И так я расстроился, что просто заплакал… А они поют, а они разливаются, Господи, Боже мой!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.