Электронная библиотека » Иван Наживин » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Во дни Пушкина. Том 2"


  • Текст добавлен: 19 декабря 2017, 13:00


Автор книги: Иван Наживин


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

XXVII. Тысяча золотом

Подошли роды. И в то время, как Натали корчилась в муках и кричала страшным криком, похожим больше на рев зверя, Пушкин в своем кабинете, потрясенный, то поднимал в небо бешено сжатые кулаки, то плакал. И эти страшные, омытые слезами моменты были точно светлым прорывом в какую-то новую, настоящую, углубленную жизнь, ничего общего не имеющую с той подкрашенной и насквозь лживой жизнью, которою они оба до того жили… И, когда все кончилось и обессиленная Натали встретила его с белых подушек прелестной, трогательной, просветленной улыбкой, он, целуя трясущимися губами ее горячие, влажные руки, все бессмысленно повторял:

– А, нет!.. Это решительно невозможно… Если это будет еще раз так, я просто убегу…

А она, с этой новой своей улыбкой, только сжимала тихонько его трепещущие руки, на глазах у обоих появились слезы, и в душах их точно лампадочки теплились… А рядом шла тихая суета с каким-то скрипящим белым тючком. То была их дочь…

Но не прошло и нескольких недель, как обоих снова закрутили петербургские водовороты и Пушкин сам рассказывал всем со смехом, как во время родов он плакал. Двери в новую, свято-сияющую в своей углубленности жизнь тихонько закрылись, снова и снова дни и ночи их были полны грохота музыки в ярко-освещенных залах, беснованиями ревности, неусыпными заботами, как бы достать денег, – еще, еще, еще, еще!.. – бешеной игрой, кутежами и всем тем вздором, который Пушкин так выразительно называл «жизни мышьей беготней». Не только опасности этой жизни, но и ее невыносимую тяготу он сознавал ясно, но, точно заколдованный, никак не мог сорвать с души своей ее проклятых цепей. Бешеная ревность охватывала то его, то ее, раньше спокойную, ко всему равнодушную, и он иногда, когда ему казалось, что она слишком уж кокетничает во время танцев со своим кавалером, под каким-нибудь предлогом вызывал ее к себе из кадрили или лансье и требовал, чтобы она немедленно ехала с ним домой. И она подчинялась. Все знали это и хихикали. А когда на балу у графини Долли Фикельмон она заметила, что он слишком уж юлит вокруг какой-то красавицы, она, вся огонь, немедленно уехала домой. Заметив ее исчезновение и догадавшись, в чем дело, он полетел следом за ней и застал ее перед зеркалом: она снимала свои уборы.

– Отчего ты уехала, Натали? – воскликнул он. – Что с тобой?

Натали – после родов она расцвела еще ослепительнее – посмотрела на него своими косящими глазами – в них было теперь черное бешенство – и вдруг со всего размаху дала ему пощечину.

Первый момент он опешил, а потом в восхищении ударил себя по ляжкам, по своей привычке запрыгал и закатился звонким смехом: Ташка ревнует – какая прелесть! И, верный себе, он везде и всюду в лицах рассказывал своим приятелям, как его милая мадонна благословила его, и, хохоча, прибавлял:

– Да, у моей мадонны ручка тяжеленька!..

И, разжигая страсти один у другого, один другого неизвестно зачем мучая, они продолжали из последних сил блистать на петербургском фирмаменте и сгорали от чувства унижения и зависти перед другими, более крупными и блестящими светилами. Когда при разъезде швейцар с подъезда кричал в темноту: «Карету сочинителя Пушкина!», Натали, да и его самого, буквально судороги сводили. Сочинителя Пушкина!.. И тут же, вслед: «Карету светлейшего князя Витгенштейна!..» Но зато, когда сам Николай I приглашал Натали на какой-нибудь танец, – он был весьма благосклонен к прекрасной москвичке – какая гордость, какое счастье, сколько разговоров во всей родне!..

Натали одевалась на вечер к Карамзиным, а он, поджидая ее, уже одетый, присел к своему заваленному бумагами рабочему столу. Он усердно работал в открытых ему царем архивах, собирая материалы по истории Петра I. И личность царя-реформатора, и вся эпоха чрезвычайно захватывали его своей яркостью, но с первых же шагов он понял, что сказать всей правды ни об эпохе, ни о личности царя ему не дадут, что он должен будет ограничиться официальной ложью, и это мутило его. Он на особых записочках – они лежали под тяжелым пресс-папье отдельной стопкой – записывал для себя то, что, он знал, ввести в общую картину ему будет невозможно… И теперь его парадоксы о цензуре, которыми он сыпал перед приятелями в аглицком клубе, казались ему самому малоубедительными…

Забыв не только о жене, но и о прелестной Долли Финкельмон, которая, сдавшись на его моления, назначила ему, наконец, в эту ночь свидание в своем дворце, он погрузился в ту жизнь, которая кипела среди этих гиблых петербургских болот сто лет тому назад, когда тут творил и буйствовал царь-зверь, царь-великан, царь-чудо.

Какие картины!.. Какая силища!.. Какой блеск красок!.. Основание Петербурга, бунт стрельцов, Полтава, прутский поход, действа всешутейшего собора, визит в Версаль, плотницкая работа на верфях Голландии, ужасная, грязная смерть… – если тут не показать свои силы, так где же еще?! Но – проклятое самовластие и тут становилось на дороге и умерщвляло в зародыше еще не начатый труд! Только что на сцене появилось Грибоедовское «Горе от ума», изуродованное настолько, что публика, знавшая комедию по бесчисленным рукописям, острила, что после цензора в ней осталось много горя, но никакого ума…

Пушкин уронил голову на руки и так сидел над своими рукописями: нет, государственная точка зрения давалась ему нелегко!..

– Ты готов? А я тебя ждала у себя…

Он оглянулся: вся в розовом газе, с обнаженной грудью и руками, она стояла перед ним, как какое-то нежное, прекраснейшее сновидение. Охваченный восторгом, он, широко раскрыв руки, бросился было к ней.

– Что ты?! – испуганно отстранилась она. – Вот сумасшедший!.. Ты все изомнешь… Едем, едем…

И карета, светя фонарями и покачиваясь, покатились. Под колесами остро визжал снег: было очень морозно…

Рослая, величественная и до сих пор красивая Е.А. Карамзина, вдова знаменитого историка, приветливо встретила Пушкиных. В ярко освещенных парадных комнатах уже гудел нарядный рой. Со стены, высокомерно прищурившись, смотрело на всех умное лицо покойного Карамзина. Хозяйка представила Пушкину молоденького и маленького лейб-гусара со смуглым, некрасивым лицом, на котором сияли под высоким лбом удивительные розовые глаза. То был Миша Лермонтов, начинающий поэт. Пушкин сказал ему несколько обычных любезностей и сейчас же обратился к дамам, сияющим ему навстречу улыбками… Душой прошла полоса тоски: вот тратит свою жизнь на все эти пустяки, а в нем – это он чувствовал несомненно – столько возможностей!.. Что из того, что царь душит в зародыше его труд? Ведь не вечно же он будет на цепи… Может быть, придет день, он выедет за границу и там напечатает все. Но, любезно осклабившись, он расшаркивался направо и налево, перед мужчинами сыпал каламбурами, перед дамами любезностями и, когда видел, как шепот восхищения и зависти встречал и провожал его Натали, не мог не чувствовать в себе прилива нелепой, но приятной гордости… И сразу напоролся на Идалию Григорьевну Полетика, незаконную дочь графа Строганова. Между ними были счеты: он отверг ее подходы и она возненавидела его. Ее муж, кавалергардский офицер, – известный под кличкой «Божия коровка», – рад был приветствовать Пушкина, но боялся своей супруги…

Недавно вернувшийся из заграницы Соболевский встретил Пушкина улыбкой.

– А я все хотел сказать тебе, как много ты, как поэт, теряешь, сидя постоянно в этой петербургской клетке, – сказал он. – Ты непременно должен завоевать доверие наверху и проехаться по Европе. Ты не поверишь, как это освежает и расширяет… Во Франкфурте я с Николаем Тургеневым встретился, – вдруг чему-то рассмеялся он. – И затащил он меня Шопенгауэра смотреть: ты знаешь, Николаю до всего дело. Ну, застали мы нашего немца в его библиотеке. На почетном месте чудесный бюст Будды.

– Погоди, милый мой, – перебил его Пушкин. – О твоем немце ты расскажешь мне как-нибудь потом, за бутылкой доброго вина, а сейчас я должен незаметно скрыться.

– Куда это ты стремишься? – удивился Соболевский, заметив несколько смущенную улыбку друга. – Женщина?! Mais, mon ami…[67]67
  Но, друг мой… (фр.).


[Закрыть]

– Mais tais-toi donc, animal, voyons!..[68]68
  Да молчи же ты, животное, право же! (фр.).


[Закрыть]
Я расскажу тебе все потом… Это тебе не немец из Франкфурта…

– Минутку… Я в дороге как-то подумал: а что, если бы кто-нибудь рассказал твою – или, пожалуй, и мою – жизнь во всех подробностях какому-нибудь доброму немецкому филистеру, а? Не поверили бы… И чтобы подумали о нас, русских, вообще?..

Вошла Александра Осиповна со своим супругом, молоденьким камер-юнкером, Николаем Михайловичем Смирновым. Это был богатый маменькин сынок, посвятивший свои скромные силы служению отечеству на дипломатическом поприще. Избалован он был невероятно. Когда он служил при посольстве во Флоренции, Лондоне и Берлине, он содержал для одного себя целый штат прислуги и на конюшне у него стояло восемнадцать кровных лошадей. Верхом он ездил, как англичанин, и за это был прозван «русским милордом». Впрочем, более он был известен под кличкой «красного кролика»… И не успела волна, вызванная появлением молодой четы, улечься, как Смирнов, цедя лениво сквозь зубы, проговорил:

– Нет, а вы слышали, какой случай произошел с его величеством? Это стоит рассказать…

И, хотя все уже почти слышали, и не раз, о зам-мечательном случае с его величеством, тем не менее, напустив соответственное выражение на лица, все должны были еще раз прослушать рассказ камер-юнкера. Оказалось, что во время прогулки перед государем вдруг бросился на колени неизвестный человек: у него заняли несколько тысяч, не отдают, суд не входит в его положение и он разорен. «А доказательства есть?» – спросил государь. «Есть: вексель». Государь приказал отнести вексель к маклеру и потребовать, чтобы тот сделал надпись на нем о передаче его Николаю Павловичу Романову. Маклер счел того за сумасшедшего, позвал полицию, а та потащила просителя к генерал-губернатору. Тот получил уже от царя приказание выдать ему всю сумму с процентами. Государь же, получив вексель, велел опротестовать его и на третий день получил все. Он призвал к себе должника, сделал ему строгий выговор, а начальству внушил, чтобы оно в таких случаях не спало.

И, так как Александра Осиповна уже слышала это десятки раз и Смирнов рассказывал все необычайно тягуче и серо, она сердито повернулась к нему спиной. Впрочем, он и сам на себя удивлялся, зачем он это пустился в такую скучную авантюру, как рассказ о том, что всем известно. Он едва сдерживал зевоту и потому мямлил так, как будто он жевал резину. Пушкин издали сделал ей незаметную гримасу, и она со смехом закрылась веером, а он, пользуясь тем, что общество приступило к обмену мнений по поводу такого замечательного события, скрылся. Только Лермонтов один заметил его маневр и проводил его своими лучистыми, грозовыми глазами, а затем с разочарованным видом, который, по Байрону, напускал на себя корнет, он обратился к молоденькой дочке Карамзиной, Соне…


Долли так околдовала Пушкина, что он застрял у нее до рассвета, и, когда графиня выпроваживала его, они наткнулись на дворецкого-итальянца. Долли чуть не упала в обморок, но Пушкин дело поправил: он сейчас же привез итальянцу тысячу рублей золотом… Но Долли долго потом не могла без содрогания и смеха вспомнить это страшное приключение…

XXVIII. В Яропольце

Судорожные усилия хоть как-нибудь укрепить свое материальное положение не приводили да и не могли привести ни к чему: никакого писательского заработка не может хватить на квартиру в пятнадцать комнат, набитую челядинцами-дармоедами, на подарки по тысяче рублей золотом за молчание челядинцам своих красавиц, на игру в банк и на шампанское с приятелями… Со стороны родственников Натали все оказалось так, как Пушкин и ожидал. «Дедушка свинья, – пишет он в одном письме, – он выдает свою третью наложницу замуж и не может заплатить мне моих 12 000 и ничего своей внучке не дает…» Пушкин придумал написать историю пугачевского бунта – с точки зрения государственной, конечно. Эта тема влекла его и потому еще, что требовала длительной поездки в степи, по следам Пугачева, – так хорошо отдохнуть от всего! Сжималось сердце при мысли оставить в этом водовороте молодую красавицу-жену, но надо хватить хоть глоток свежего воздуха… И надо денег, денег, денег!..

По пути он решил заехать – Натали весьма одобрила эту мысль – к теще, которая жила теперь в Яропольце, но уже готовилась – был конец августа – к переезду на зимние квартиры, в Москву. Отношения с ней остались прежние: до зубов вооруженный мир, состоящий из взаимных подозрений и обвинений… Но зреющий Пушкин терял понемножку вкус к сражениям, искал мира вокруг себя и нарочно подогнал свою поездку так, чтобы быть в Яропольце ко дню именин, как тещи, так и жены. Это тронуло старуху.

– Ah, enfin![69]69
  Наконец! (фр.)


[Закрыть]
 – ласково встретила она его у подъезда своего огромного, разрушающегося дворца, построенного еще ее дедом, гетманом Дорошенко. – Ты сделал мне очень большое удовольствие, mon ami!..[70]70
  Мой друг!.. (фр.).


[Закрыть]
Коко, Азинька, все, скорее!..

С первого взгляда Пушкин заметил, как она еще больше растолстела и опустилась. Ходила она с палкой, задыхаясь… И скоро вся семья собралась вокруг редкого гостя. Его кормили, поили, засыпали со всех сторон вопросами о Натали, о знакомых, о дворе и только поздно отпустили спать. В отведенной ему комнате пахло тлением, обои со стен висели лохмотьями и повсюду слышался мышиный шорох и писк.

С утра попы заблаговестили к обедне. Все семейные были принаряжены. Огромный умирающий дом сразу наполнился чудесным запахом пирогов и всякой другой именинной снеди. В раскрытые окна виднелся залитый осенним солнцем парк с разрушенными беседками и статуями…

К раннему обеду в старую усадьбу наехали соседи, и дом наполнился движением и суетой. Пушкин вежливо уклонялся от гостей и в сопровождении Азиньки, свояченицы своей, – она уступала блестящей Натали в красоте, но была умнее и глубже ее, – осматривал старую усадьбу.

– А это вот библиотека, – сказала Азя, отворяя дверь в огромный, тоже пахнущий тлением покой. – Книг, как видишь, много, а толку мало: все разрозненно, запущено и невозможно найти ничего в этих завалах.

Стекла в книжных шкафах были выбиты и было в них много пыли, седой паутины и мышиного помета. Но издания были все дорогие, в кожаных переплетах и с фамильным гербом. В углу, у крайнего окна, стояло зачем-то ржавое ведро и старая детская колясочка… Пушкин сразу напал на несколько редких французских изданий.

– Надо будет как-нибудь к Наталье Ивановне подъехать: может быть, она подарит их мне.

– И подъезжать нечего… Бери… – сказала Азя. – Все равно, даром пропадают…

– Ну, нет, во всем нужен порядок, – засмеялся он. – Но… почему у тебя такое похоронное настроение, милая сестрица? Что ты нос повесила?..

Она опустила свою красивую голову. Прежде всего болела в ней растоптанная любовь к этому человеку, который предпочел ей блестящую, но пустую бабочку, Натали. Этого она не говорила и ни за какие сокровища не сказала бы никому. И была тягостна молодой душе вся эта умирающая на корню жизнь: так хотелось радости, воли, счастья!..

– А чему веселиться? – тихо отвечала она и вдруг губы ее задрожали и в красивых глазах налились слезы. – Кому веселье, а кому и…

Она отвернулась к запыленному и засыпанному мертвыми мухами окну. Он всегда чутко угадывал женщин, которых влекло к нему, и смутился…

– Но в чем дело, ma petite soeur?[71]71
  Сестренка (фр.).


[Закрыть]
 – взял он ее за руку. – Ты можешь и должна сказать мне все: я уже не чужой тебе…

– Но… но ты должен сам знать все, – не поднимая побледневшего лица, отвечала она. – Конечно, Натали все тебе рассказывала.

– Пьет? – пришел он к ней на помощь.

– Каждый день, – тихо уронила она. – Придумывает себе всякие болезни и сама себя лечит крепкими настойками, и поэтому действительно болеет… Посмотри, едва ходит… И к вечеру делается… совсем невозможна… А потом всю ночь казнится перед образами…

Не замечая ничего, они вышли в стрельчатые аллеи осеннего парка, напоенного солнцем и крепким осенним ароматом, и она потушенными словами, полунамеками, затрудняясь, краснея, рассказывала ему страшную повесть умирающей усадьбы.

– И хотя я и девушка, но… я старше твоей жены, – говорила она, потупившись. – И мы выросли в деревне, где все эти… тайны открыты… Да и зачем буду я… кривляться? Если бы дело ограничивалось только пьянством, можно бы еще как-нибудь вытерпеть, но эти ее лакеи… Ужас! – закрыла она лицо руками. – Ужас, ужас, ужас!.. И фавориты держут себя с нестерпимой наглостью и… ничего сделать с ними нельзя… Вся округа это знает, и мы должны вечно притворяться, что ничего подобного у нас нет… что мы, как все… что… – Она подавилась слезами и долго молчала, а потом тихо, со страстью, воскликнула: – Ты не поверишь, как завидую я Натали!..

Она залилась ярким румянцем… Эта красивая девушка со страстной складкой рта волновала его своей близостью… Вокруг стояла та прозрачная осенняя тишина, в которой все звуки так четки и ярки…

– Не хорошо, что рассказываешь ты мне, Азинька, – после долгого молчания сказал он задумчиво. – Действительно, оставаться вам с Катей здесь немыслимо… Но потерпи, пока я съезжу в степь. Пугач должен выручить меня…

Равнодушно, погруженные в себя, они постояли над могилой Дорошенки – цветные окна в мавзолее гетмана почти все были выбиты, вокруг густо поросла крапива и совсем слиняла когда-то золотая славянская вязь над входом: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас…» Пушкин представил себе этого труждающегося и обремененного плутягу-гетмана и усмехнулся…

– А где же отец? – спросил он.

– Вот в этом флигеле, – так же тихо отвечала Азя. – Если хочешь, взгляни, но… он никого не узнает и говорит Бог знает что…

Они завернули к покосившемуся флигелю с облившейся штукатуркой, но войти не успели: на пороге вдруг встала высокая, оборванная фигура с седой, клокатой головой, огромными, безумными глазами и раскрытым ртом, из которого висел толстый язык. «И это отец моей Наташи!» – подумал Пушкин и содрогнулся, и опять точно сквозь прорыв какой увидел настоящую жизнь… А тот, заметив гостей, запахнул на обнаженной, волосатой груди свой рваный и грязный халат и точно откуда-то издалека – это было видно по глазам – с усилием возвратился. Из-за него несло тяжкой вонью никогда непроветриваемого помещения…

– Что надобно? – невнятно и хрипло пролаял он. – Чего зря шляетесь тут? Сказано нельзя и нельзя… Они, – презрительно кивнул он Пушкину на дочь, – все не верят, что я Бог Саваоф… Главное, удивительно им, что я мир создал… А мне это все равно, что плюнуть – вот! – и он ловко сплюнул в сторону. – Только всех и делов… Может, и ты, свинья, не веришь?..

И, путаясь языком и глядя злыми глазами в лицо смутившегося Пушкина, Николай Афанасьевич понес какую-то несуразицу о союзе с Англией, но вдруг подозрительно осмотрелся, юркнул в дверь и заперся.

– Но отчего вы его так держите, Азинька? – с невольным упреком сказал Пушкин.

– Ничего с ним сделать нельзя, – отвечала она хмуро. – Все рвет на себе, все пачкает… В комнаты к нему просто войти невозможно. Да, – вздохнула она. – Так вот, неизвестно зачем, все и мучаемся.

По огромному, неопрятному двору шаталась немытая, запущенная дворня, громко зевала, чесала поясницы… Тут же, скучая, слонялись собаки, худые, взъерошенные, неприветливо и точно с отвращением смотревшие на все и на всех. А на черном крыльце стоял разъевшийся мужик в малиновой рубахе и плисовых штанах и, щелкая подсолнышки, нагло смотрел на Азю и Пушкина заплывшими глазками. Пушкин сразу понял, что это один из фаворитов, и у него сразу бешено зачесались руки. Но он сдержал себя и, стиснув зубы, прошел со свояченицей мимо.

Скоро созвали всех к обеду. И обед был так же нелеп, как и все тут. Всего было втрое больше, чем следовало, но все было какое-то случайное и одно подгорело, другое недопеклось, а в соусе были мухи… Нудны и нелепы были и разговоры. И хотя все делали вид, что им чрезвычайно весело и забавно, но именно это подчеркнутое веселье и говорило больше всего, что что-то тут очень неблагополучно. Было удушливо, как бывает перед грозой. Более всех страдала несчастная именинница, заплывшие глаза которой часто наливались невыносимой мукой…

После обеда Пушкин, получив разрешение Натальи Ивановны, – она была вся разбита, – снова пошел с Азинькой в библиотеку, чтобы отобрать себе несколько интересных изданий. Но едва взялся он за первый том французской энциклопедии, как сразу отдернул руку и засмеялся: с полки на него смотрел молоденький мышонок и на прелестной мордочке зверька было величайшее изумление: «Откуда вы взялись? Что и тут надо?»

Гости стали разъезжаться под разными предлогами очень рано, утомленные притворством, как самой тяжелой работой. У некоторых началась уже резь в желудке. Катя лежала с мигренью, а Наталья Ивановна совершенно изнемогла и дремала на усеянной желтыми листьями клена террасе. Потом потащилась, чтобы не быть одной, в библиотеку и рухнула в старое кресло с прорванной обивкой. В огромные, запыленные окна светил осенний вечер, ясный и кроткий.

– Ну, что ты тут в пыли-то возишься? – через силу сказала она зятю. – Ежели тебе старый хлам этот нужен, только скажи: запакуем все в ящики и пришлем. Только вы с Ташей непоседы ведь, то и дело квартиры меняете – куда вы все это добро за собой таскать будете?

– А вот погодите, разбогатею, куплю себе на Каменноостровском особняк и тогда вы уж мне все это пришлете… А пока я вот десятка два-три томиков отберу.

– Ну, так что, – сказала устало Наталья Ивановна. – Вот Азинька все и запакует… А я от себя варенья всякого пошлю Таше, яблоков, антоновки моченой, брусники, наливок… Все свое, некупленное… А она у тебя хозяйка плохая, ничего не умеет, ничем не интересуется… Так, говоришь, с самим государем танцевала? Ну и что же он, как? Что говорил?

И надоедливо было Пушкину все это наивное деревенское любопытство, и в то же время не мог он не погордиться своими светскими успехами перед тещей: было время и она ведь блистала на петербургском фирмаменте звездой первой величины… рассказывая, он невольно взглянул на Азиньку, которая молча сидела поодаль, и смутился: его рассказы о Натали были явно неприятны ей… Скоро она поднялась и под каким-то предлогом вышла из библиотеки…

Поздно вечером ему был подан экипаж. Вся семья, черная в ярко-серебряном свете луны, стояла, болтая и смеясь, вокруг его коляски.

– Не останавливайся ты у твоего сумасшедшего Нащокина, – говорила Наталья Ивановна на прощанье. – Ты уж отец семейства… И в гостиницах незачем деньгами сорить. А поезжай прямо в наш никитский дом и устраивайся в антресолях. Там тебе будет покойно и хорошо… И остерегайся, не говори лишнего: что-то тревожно стало в Москве… Дунька, Машка, куды вы корзинки с провизией положили? А, ну ладно… Туте тебе цыплят жареных положили и всего… Закусишь…

Скаля белые зубы свои, он со всеми ласково простился – рука Азиньки была холодна как лед – и только было сел в коляску, как от белого, облезлого флигеля отделилась черная, страшная фигура Николая Афанасьевича, который, запахивая халат, неверными шагами направился к коляске. Суеверный Пушкин содрогнулся.

– Пошел! – крикнул он кучеру. – Прощайте… Или лучше: до свидания!

– Счастливого пути! Напиши с дороги непременно…

Сумасшедший посторонился от лошадей и, нескладно махая руками, кричал Пушкину что-то несуразное. Но понять ничего было нельзя: со всех концов двора к экипажу бросились с ожесточенным лаем собаки и, прыгая вокруг, все старались схватить лошадей за морды…

И всю дорогу до Москвы Пушкин не мог отвязаться от думы о бледной девушке со страстной складкой рта…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации