Электронная библиотека » Иван Наживин » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Во дни Пушкина. Том 2"


  • Текст добавлен: 19 декабря 2017, 13:00


Автор книги: Иван Наживин


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Пушкин тяжело лежал грудью на ледяной чугунной решетке, смотрел в черную воду, и было в нем такое ощущение, что вот сейчас его вырвет, вырвет во всю жизнь, и он хотел, чтобы так было, хотел облевать все, все опоганить, все утопить в своем презрении и отвращении бескрайном. Он не щадил себя в эти минуты. Он понимал, что все это оттого, что мир не пожелал дать ему, знаменитому поэту, 80 000 годового дохода и если уж не графский титул, то хотя чин камергера. Понимал он также и то, что если бы все это ему дали, то, может быть, он еще скорее пришел бы сюда потому, что у него только 80 000 дохода и что он только камер-холоп, а не светлейший князь. В мире было гнусно все и он в том числе… И моральная рвота в темноту мира продолжалась, мучительная, ужасная, нестерпимая, и непобедимо вставала мысль: лучше конец…

И вдруг в ночи властно прозвучал полный, прекрасный, торжественный аккорд – точно восторженный вопль ангельских хоров, узревших лик Предвечного. Удивленный, он поднял голову. В одном из мертвых каменных домов, жутко озаренном больным светом облачной луны, одно окно было освещено, форточка слегка приотворена, и это там, по-видимому, родился прекрасный вопль.

И новый светлый аккорд… И еще…

Пушкин весь похолодел и насторожился: он положительно слышал где-то эти необыкновенные звуки!.. А незримый музыкант продолжал играть, и Пушкин до мозга костей леденел от восторга: торжественные звуки, как процессия каких-то жрецов, плыли в ночь, в небо, и, внимая им, душа очищалась, расправляла опаленные крылья и сама готовилась к полету. И… но что же это?!

И, нарастая, звуки покрыли собою все, и из бездн вселенной громами вдруг загремел голос Предвечного:

 
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей
И, обходя моря и земли…
 

Из всех сил сжав кулаки, он едва удерживал рыдания восторга. В груди вместо смрадной пустоты бушевал океан огня. Земля колебалась в своих основаниях. Вселенная и вся жизнь преображались… И с силой ни с чем не сравнимой грянули золотые трубы ангелов:

 
Глаголом жги сердца людей!..
 

И опять в этот самый момент он почувствовал свое поражение: в то время как он, поэт, на этом бессильно оборвал своего «Пророка», ибо не ведал он тех глаголов, которыми пророк его должен был зажечь сердца людей, умирающий раб, раб-победитель, громами и бурями несравненными говорил в разверстую душу своего пророка о том, что именно должен он поведать пресмыкающимся во прахе сынам человеческим, говорил о вечной правде, о прекрасной жизни, об обновленной земле… Нет, нет, нет, не как те маленькие пророки, которые ищут в этом славы себе, а как те, – ему вспомнился старый полковник Брянцев, – которые никогда и ничего не слыхали и не услышат, как «распни его!»

Предвечный замолк… Строгие, величавые жрецы-пророки, прияв в опаленные божественными громами души священные глаголы, тихо, благоговейно склонились перед сияющим в безднах вселенной престолом Предвечного и, прижав со страхом и благоговением к груди скрижали вечного завета, торжественно пошли – в жизнь…

Какой-то весь сжавшийся от холода оборванец тихонько подошел к Пушкину, стоявшему с закинутым к освещенному окну лицом. Он хотел попросить у господина на ночлег. Но, заглянув в это освещенное луной и исковерканное восторгом и точно ужасом лицо, он чуть вскрикнул и бросился в сырую темноту. Он сразу признал, что это великий Пушкин, но он думал, что поэт – потерял рассудок… И Пушкину показалось лицо его знакомым, но он сейчас же забыл о нем.

Все затихло, и свет в окне потух…

Пушкин холодной рукой провел по горячему лбу. Не сразу пришел он в себя. Первым движением его было броситься к музыканту и взять у него своего потерянного «Пророка». Но глухая ночь не позволяла сделать этого. Он огляделся, чтобы запомнить место: он завтра же придет сюда и возьмет свое и раба-победителя творение, и оно будет отныне его путеводной звездой – хотя бы и на Голгофу…

И, весь насквозь промерзший, с мокрым от слез лицом, с грудью полной огня, легкий, он, потеряв где-то шляпу, бурным вихрем понесся к дому…

XLVIII. Освобождение

Старый полковник Брянцев потерял в Москве своего дружка, бродяжку, и никак не мог его разыскать. Он подумал, что тот свое «Расходись, ребята, врозь!» пожелал провести до конца и спрятался нарочно. Делать было нечего, полковник ушел из Москвы один и в скитаниях по владимирским русской жизни опять прибило его к Уралу, в эти прекрасные и пустынные места, которые в те времена человек огадил еще сравнительно мало… Сами по себе Заволжье и Прикамье были места богатейшие, но крестьянству не было ни малейшей сносности человеческой и нищета его и убожество сотрясали…

Жалкие избенки топились почти все по-черному. Стены и потолок были густо покрыты сажей, пол был весь в щелях, откуда несло холодищем, и на вершок было на полу грязи. Окна местами были затянуты пузырем, а местами просто заткнуты грязными тряпками. Посуда вся состояла из двух-трех горшков, деревянных чашек и деревянных же тарелок. Стол срублен топором. Тут же в углу зловонное корыто для свиней и телят. Мужики спят вместе с ними и дышат воздухом, в котором горящая свеча кажется как бы в тумане. Кадка стоит, покрытая плесенью, а в ней прокислый квас. Во дворе баня – когда не топится, в ней спит скотина. На теле посконная рубаха, обувь та, которую сама природа дала, а для парадных выходов имеются лапти с онучами… А облик духовный: пьянство, матерщина, грубое суеверие, именуемое православием, и тупая покорность всему. И все то, во что верилось в другой обстановке, – высокие религии, главный удел человека, прекрасные задачи, перед ним стоящие, одна работа над осуществлением которых уже радость, – здесь все это сразу потухало и душу, как осенний туман, заполняло уныние…

И, от деревни к деревне, он прибился к Красноуфимску, полумертвому городку Пермской губернии. Тут познакомился он случайно с одним местным помещиком, который его до того полюбил, что никак его от себя отпускать не хотел. Но старик точно уж одичал немного и не мог жить без свежего воздуха пустынных дорог, а в особенности без той пищи, которую он привык находить по запутанным владимиркам жизни…

– Ну, так хоть лошадь тогда у меня возьми!.. – говорил хозяин. – Куда ты старыми ногами своими потащишься?.. Ну, сделай милость, уважь…

– Да куда же я с ней денусь?! – отбивался старик. – Что ты? Лошадь кормить надо…

– Не прокормишь, отдашь кому… Ну уважь меня…

И как ни бился полковник, новый друг заставил его взять и одежду потеплее, и денег немного, и коня. И как только очутился он снова на пустынной дороге, он сразу почувствовал, что он лишился той свободы, которой научил его бродяжка и без которой он не мог теперь уже жить. И лошадь, и тулупчик, и деньги, все это стесняло его чрезвычайно, и он не знал, как со всем этим поскорее развязаться так, чтобы не знал и не обиделся его новый друг…

Шажком въехал он в околицу какого-то небольшого села и подвернул к кузнице, в черной глубине которой багрово сиял огонь и слышался мерный, оглушительный лязг железа. Не успел полковник и здравствуй сказать, как его окружили ребята, а потом и взрослые: чудной всадник с длинной белой бородой был зрелищем невиданным.

– Да ты откуда, дедушка, будешь?.. А?.. Чей ты?

А он, опустив белую голову, думал…

– Кто я? – улыбнулся он. – Человек. Откуда? От Бога. Куда? Куда Бог приведет…

Толпа смутилась. Бродяг в Приуралье всегда много было, но этот что-то чуден уж больно и словно не из мужиков…

– А документ есть? – важно спросил староста, мужик с сердитыми глазами на выкате и бородой веером.

– Нет, нету…

– А тогда я должон тебя рестовать…

– Как хочешь… – испытывая чувство облегчения, сказал старик, слезая с лошади. – А коня моего, братцы, возьмите кто победнее…

– Никто брать лошади не моги! – решил староста. – А, может, ты свел ее где!..

– Ну, как хотите…

Еще немного и, скрутив ему назад руки, его с понятыми отправили в Красноуфимск, а оттуда в Пермь, в острог: «Без этого никак нельзя, – строго объяснял всем староста, – потому порядок во всем должен быть…»

Все русские пути-дороженьки были тюрьмами усеяны – не городами, в которых были тюрьмы, а тюрьмами, к которым сиротливо жались города, тоже очень похожие на тюрьмы: до того душно было в них от обывателя. И, когда полковник, усталый, остановился на пороге зловонной тюрьмы, чтобы осмотреться немного, его ко многому привыкшее сердце сжалось: так страшна была та зловещая клоака, которая открылась перед ним!..

– Господи Исусе… Да откуда это ты?!

С узких нар, сквозь туман испарений, на него смотрел во все глаза его дружок, бродяжка.

– Забрали озорники и тебя, знать? – с укоризненной улыбкой покачал он головой. – Ну, иди, иди ко мне…

Он вдруг залился мучительным кашлем и упал навзничь на нары, чтобы отдышаться. Полковник сразу увидел, что дружок его ослабел совсем и что эта тюрьма будет, пожалуй, последним переходом на его жизненном пути. И с трудом поведал ему непокорливый старик все, что с ним случилось.

– Шел я к Антипычу, – рассказывал он. – И вдруг, вижу, будочник к бабе что-то привязался. Та плачет, Христом Богом умоляет: отпусти! А тот на своем уперся: нет и шабаш!.. Я и не разобрал, в чем дело у них затерлось, а только говорю ему: «Что ты, дурак, к бабе-то привязался? Ты думаешь, лебарду-то тебе дали, так ты теперь нись что? А ты – дурак, только всех и делов…» Тот ко мне: «Как дурак? Нешто можешь ты обзывать меня так, коли я от царя поставлен?» «А царь-то, говорю, может, еще больше тебя дурак… Все вы, озорники, одним миром мазаны…» Он и бабу совсем забыл, сгреб меня за ворот и поволок… Сичас же допрос: «Ты кто?» – «Никто…» – «Откуда?» – «Ниоткуда…» – «Куды?..» – «Никуды…» Всыпали двадцать плетей – по закону называется – и в больницу положили, а как отдышался, в Сибирь вот послали… Ну что ты с ими, озорниками, делать будешь, а?! А ты как к им в лапы попал?

Рассказал ему и полковник свои приключения.

– Это гоже, – одобрил бродяжка ласково. – Ты у меня, знаю, молодчина… Ну, только потерпеть уж маненько придется… Никак вот от их, озорников, не отобьешься, хоть ты что хошь!.. Ну, только одно я тебе для укрепы твоей открыть теперь должен… – с трудом говорил он. – Новую радость открою я тебе, которую сам только недавно познал. Лежал я это тогда, после плетей-то, и слушал, как во мне все болит, и вдруг, братец ты мой, вникая в боль мою, почувствовал я в ней радость! – На глазах старика затеплились слезы. – Я индо диву дался, право слово, и никак в толк взять не мог, в чем тут загвоздка… А после того лихоманка, что ли, ко мне привязалась, по-нашему, по-деревенскому, кумоха прозывается: так вот всего огнем и палит. И опять я к болести моей прислушиваться стал и за ломотой этой, и за жаром, и за лихотой радость опять нашел. И понял я тут, что в страдании человеческом тоже радость заложена – только рой глубже, слушай чутче!.. Оно на тебя навалилось, а ты ему: а ну, еще прибавь!.. Оно прибавит, а ты еще требовай и тут-то сам и познаешь это диво дивное и чудо чудное…

И усталые глазки его были полны слез умиления.

В низких, грязных, заплеванных, вонючих камерах были битком набиты люди всякого звания и состояния, здоровые и больные самыми отвратительными болезнями, убийцы, разбойники и люди, взятые только по одному подозрению. Кормили их тем, что не стали бы есть и свиньи. По ночам их поедом ели бесчисленные клопы. И часто в этой ужасающей обстановке они оставались по несколько месяцев только за просроченный или потерянный паспорт или для очных ставок и гибли навсегда, оставляя тюрьму совершенно готовыми преступниками, а женщины и девушки, тоже часто попадавшие туда по пустякам, совершенно развращенными и ни в каком обществе уже нетерпимыми проститутками… Матерщина висела в воздухе с самого раннего утра и до поздней ночи, и смрад от всех этих грязных тел был таков, что кружилась голова, и слипалось дыхание в груди.

Если бы полковник – теперь он был просто стариком, не помнящим родства – был бродягой обыкновенным, его, вероятно, надолго забыли бы в этой клоаке. Но и его наружность, и манеры, и та доброта, которую он, по-видимому, без всякого усилия излучал в этот страшный мир отверженных, возбуждали всеобщее внимание, и заинтересовавшееся им начальство непременно хотело добиться, кто и откуда этот загадочный человек. Но он не говорил. Взбешенные захолустные сатрапы быстро назначили суд. Он продолжался всего несколько минут: старик решительно ничего о себе не открывал. И вот:

«По указу Его Императорского Величества неизвестного звания старик за беспаспортность и за упорство в своем молчании о себе приговаривается согласно статей таких-то и таких-то к – двадцати ударам плетей и к ссылке в Сибирь на поселение…»

В первый момент у него покатилось сердце и ослабели ноги. Но он потрогал для всех незримо спрятанные на груди его пожелтевшие и полуистлевшие листки, память о той страшной ночи, и, как всегда, укрепился… А дальше все спуталось, как в кошмаре: вооруженные солдаты с тупыми лицами, рябой, сквернословящий палач с животным выражением в глазах, и нестерпимая, до потери сознания, боль, в которой потонуло все.

С тихим стоном он очнулся у себя на полных клопами нарах, в смраде и грязном гвалте тюрьмы, все вспомнил и покосился на своего дружка, бродяжку. Тот, весь белый, прозрачный, тихо дремал, и на добром лице его было сладчайшее умиление. Дыхание с хрипом поднимало старую грудь.

– Что, дедушка, как? – нагнулся кто-то над полковником. – Полегче ли?

Он узнал одного из своих соседей по тюрьме. Это был статский советник Суховеев из желтенького дома с лягушками на воротах в Москве, на Чистых Прудах. За целый ряд злоупотреблений по опеке графа Дмитриева-Мамонова и по другим делам он шел этапом в Сибирь на поселение, оброс бородой и был весь пришиблен.

– Во-ды… – едва выговорил запекшимися губами полковник.

– Сейчас, сейчас… Вот лучше холодненького чайку выпей… Это хорошо…

Выпив несколько глотков холодного, горького чая, от которого пахло жестью, полковник опять закрыл глаза. Учитель его был прав: за болью, терзавшей все его старое тело, была радость. Была радость в стыде и унижении. Большая, светлая радость, такая, что слезы и у него на глаза выступили. И вспомнил он последнюю беседу свою с благодетелем своим, императором Александром, и таганрогскую трагедию, смысл которой был открыт только ему одному… И стало ему горько жаль царя-мученика: почему не дала ему судьба уйти и испить этой радости из чаши страданий и унижений?.. Палачи его поступили с ним, как хуже нельзя и поступить с человеком, а он вот не только не сердится на них, не только прощает им, но покрывает их, несчастных, с любовью святым покровом жалости…

Выздоровление шло медленно… Статский советник скромно, точно стыдясь, ухаживал за ним, а тихо таявший бродяжка со светлой улыбкой в добрых глазках своих все смотрел на него: говорить ему было уже трудно. Да и о чем говорить, когда и так все светло?.. Но недоверчиво и неодобрительно смотрел на него другой сосед с точно разложившимся от пьянства и разврата лицом. Он был маленьким чиновничком таможни. Он всюду и везде видел злоупотребления, измену, вредные замыслы и без конца посылал свои безграмотные доносы в III отделение собственной его величества канцелярии. Все изветы его оказывались по расследовании ложными. В конце концов, Бенкендорф приказал его выслать из столицы. Он стал искать злоупотреблений в провинции и последние свои гроши тратил на – доносы. Его заперли на время в страшный Шлиссельбург, но и там он откапывал всякие злоупотребления и преступления и посылал, куда следует, свои бумажки. Его приговорили за постоянное беспокойство выслать в Сибирь, но и с этапов он ухитрялся посылать доносы. В полковнике он совершенно несомненно чувствовал важного преступника, и странные речи его, которых он совершенно не понимал, он считал только хитрым отводом и неотрывно ждал случая изобличить его…

И так проходили дни и ночи среди матерщины и всяческого смрада…

И вдруг вся тюрьма пришла в волнение: объявлена была отправка очередной партии в Сибирь. Полковник, статский советник и доносчик-любитель должны идти, а бродяжку доктор велел оставить: он помирал. Все приготовления были закончены, и тюрьма, среди вонючей мути, в которой мутно-желтыми пятнами обозначились тусклые фонари, возбужденно галдела. Бродяжка точно ожил немного. Глаза опять заблестели своим добрым смешком, и он пытался было говорить. Но дело не шло: в грудях не хватало дыхания.

– Ну, ну… – с большими передышками говорил он полковнику и статскому советнику. – Вы не пугайтесь: и в Сибири люди живут. Я ее всю скрозь прошел: земля – лутче не надо… Это только озорники эти ее своими дуростями запоганили… Ничего…

И он замолк и смотрел на друга улыбающимися глазками. И опять зашелестел что-то.

– Ты что, дед? – склонился к нему полковник.

– Слово мое завсегда поминай: врозь! – улыбнулся тот. – И запрут тебя эдак вот озорники, а ты все врозь…

В изнеможении, он закрыл глаза. И долго лежал так в вонючей, чуть освещенной мгле. На ближайших нарах притихло: все понимали, что старику выходит ослобождение.

– По всемилостивейшему манифесту!.. – подмигнул рыжий парень с синим шрамом через все лицо.

Старик опять погасающими глазками повел на своего дружка. Тот опять к нему наклонился.

– Врозь, помни… – едва слышно прошелестел тот. – Свою линию веди… Один на один с Им…

Он затих… Вокруг среди вони звенели кандалы и летала матерщина. Лицо старика все больше и больше озарялось небесно-кротким светом изнутри… Старое, изнуренное тело быстро холодело…

…А на утро – было холодно и туманно – ссыльных выгнали из тюрьмы на двор и привычные кузнецы стали приковывать их парами к длинному канату… Полковника приковали в паре с Суховеевым. За ним, поеживаясь, переминался с ноги на ногу доносчик-любитель. Он был хмур: отправить очередного доноса из Перми ему так и не удалось…

И под переливчатый звон кандалов, плач и причитания женщин и крутую матерщину конвоя длинная, страшная змея потянулась из широко раскрытых ворот тюрьмы снежными улицами в сумрачную даль. Арестанты привычно-жалобно ныли на все стороны: православные… несчастненькие… ради Христа… И жители оделяли их, крестясь, всякою снедью и бросали им медяки…

XLIX. Перед отходом

И для Пушкина оказалось, что решить от всего уйти и это решение принести в исполнение совсем не одно и то же. Оказалось, что тысячи нитей связывают его с людьми, и нити эти разрывать иногда было просто больно – то для него, то для них. А года прошли недаром: боли зря людям причинять не хотелось. Подошла, например, годовщина лицея. Обыкновенно бывало шампанское и всякое озорство. Теперь, в этом новом его настроении, ни того ни другого не хотелось, но – как же обидеть старых приятелей, с которыми столько лет подряд праздновал он этот день? И он через силу написал, как всегда, на праздник новые стихи и поехал и, когда за столом пришло время прочесть друзьям эти стихи, то едва выговорил он первые строки:

 
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался…
 

как вдруг из глаз его хлынули слезы и он, давясь рыданиями, бросил листок и ушел в дальний угол комнаты, и другой прочел за него его обычное послание к друзьям.

И слишком резкий шаг обнажил бы его душу для всех, а этого он никогда не любил, а теперь всего менее: все должно совершаться в тайне…

И опять: куда среди зимы деться? Старая Михайловская усадьба разваливалась. Везде дуло, все скрипело, печки дымили – нужна была хотя некоторая починка. Но на починку и на переезд нужно было самое меньшее тысяч пять, а их не было. Написал он Нащокину, но тот, женившись, стал поприжимистее и отказал: самому тесно. Да и как среди зимы ехать с малышами?..

И пока что они оставались в богатой квартире, в доме Волконских, у Певческого моста, в той самой, из которой десять лет тому назад уехала вслед за мужем в сибирскую ссылку прелестная «дева Ганга». Нужда неудержимо нарастала. Шали, жемчуга и бриллианты Натальи Николаевны то и дело ездили от ростовщика к ростовщику. Пушкин держал голову высоко, с улыбкой, но исхудал, сделался весь желтый и чрезвычайно нервный. Он не мог уже выносить ни долгой беседы, ни крика детей, ни музыки, вздрагивал от звонка или падения книги на пол и иногда целыми часами ходил по комнате взад и вперед… Угнетало его и то, что он никак не мог найти того дома, где ночью неизвестный музыкант играл его «Пророка». Он обегал все дома, которые были около того места, где он был тогда ночью, но ничего не нашел. Казалось, что зовущий голос тот прозвучал ему прямо из глубины вселенной и, сделав свое дело, замолк…

Наталья Николаевна, наконец, и сама увидала страшную правду: беда настигала и надо было спасаться. После многих бурных сцен, плача горькими и злыми слезами, она решила, наконец, «пожертвовать собой» и ехать в Михайловское на несколько лет, пока поправятся дела. Но и она требовала переждать зиму в городе: надо же подумать о детях!

«…О скоро ли я перенесу мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэт. – семья, любовь и т. п. – религия, смерть…» Он не окончил этой записи: в последнее время часто мысли и образы, недоношенные, жалко умирали у него на бумаге… И число этих выкидышей все увеличивалось, но он точно не замечал этого. Но когда среди петербургского бедлама, среди балов, неоплаченных векселей, плохих корректур из «Современника», – журнал не шел, – сцен ревности и веселых ужинов он находил в себе силы закончить начатое, из мутных глубин души его появлялись жемчуга красоты несказанной. И в стихах этих ясно чуствовалось рождение, медлительное и величавое, нового Пушкина, большого, углубленного, который, вот еще немного, стряхнет с себя ржавые цепи и загремит над родной страной – пророком… В прелестной, трогательной «‘Молитве», написанной еще летом, – «Отцы пустынники и жены непорочны…» – в молитве, в которой он зовет себя «падшим», уже и следа нет лицейского духа, а в стихотворении «Из IV Пидемонте», тоже еще летом написанным, слышен радостный звук с усилием разрываемых цепей:

 
Недорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспаривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободна ли печать
Морочить олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова!
Иные, лучшие мне дороги права,
Иная, лучшая потребна мне свобода…
Зависеть от властей, зависеть от народа –
Не все ли нам равно? Бог с ними!.. Никому
Отчета не давать; себе лишь самому
Служить и угождать, для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи,
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Безмолвно утопать в восторгах умиленья –
Вот счастье! Вот права!..
 

И хотя, жалкий каторжник жизни, он только на короткое время мог сбросить так – хотя в стихах – оковы, но все же, все же, все же среди торжествующего хамства, среди своих грехов и падений он иногда чувствовал, что он – посвященный, душа его расправляла, как пробудившийся орел, могучие крылья свои для головокружительных полетов и он, подражая Горацию, набрасывал гордые строки, которые просились в мрамор:

 
Я памятник воздвиг себе нерукотворный;
К нему не зарастет народная тропа;
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру –  душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит,
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой
И назовет меня всяк сущий в ней язык:
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей, калмык.
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью Божию, о муза, будь послушна:
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца…
 

В своем просторном кабинете, заваленном книгами и рукописями, исхудавший, с сумрачными огнями в глазах, еще недавно живых, дерзких, веселых, он сидел над трупиками убитых жестокой жизнью стихотворений своих и думал угрюмую думу все о том же – об освобождении… За дверью послышались легкие шаги Натали, и она вошла, нарядная, ослепительная…

– Готов?

– Готов…

– Тогда – едем…

Теперь они не всегда могли смотреть в глаза один другому. Между ними вставала иногда какая-то неловкость, что-то похожее на стыд. Может быть, потому это было, что в таких сценах они слишком уж обнажили один перед другим свои отравленные души и эта нагота стесняла их. Он был ее жертвой, она была его жертвой, и оба вместе были жертвами того Молоха, который царствовал над безумными толпами людскими и в могущество которого они оба наивно поверили наряду со всеми. Они втайне обвиняли один другого, искали путей к близости, на время как-будто находили эту близость, но только для того, чтобы на утро убедиться, что пропасть между ними еще немного расширилась. И по-прежнему обоих ядовито кусали змеи ревности. Ее слишком откровенно желали все – начиная с царя… Злые туманы томили его пробуждающуюся душу: да почему же она должна была быть иной, чем другие женщины его круга? Сколько любовниц имел он среди них!.. А теперь другие хотят ее… Подозрения крепли – в особенности на царя. Доказать себе ее виновность было невозможно, но не было и твердой уверенности в невиновности. Временами он точно пробуждался от кошмара, но только для того, чтобы опять погрязнуть в нем всем отравленным существом своим. Он твердил себе: скорее вон, скорее!.. Но какой-то темный ужас медлительно нарастал и часто им обоим становилось жутко…

– Ну, едем же…

Сегодня давали в первый раз оперу Глинки, которую он сперва назвал было «Сусаниным», а потом переделал в «Жизнь за царя». По городу ходили уже слухи об исключительной талантливости и яркости оперы. Рассказывали, что во время репетиций музыканты часто бросали свои смычки, чтобы рукоплескать композитору, что царь, случайно заехав – по «васильковым дурачествам» – на репетицию, пришел в восторг и осыпал композитора похвалами… И потому, когда Пушкины вошли в горящий огнями зал, они сразу почувствовали, что сегодня предстоит что-то не совсем обычное. Театр был переполнен. Царская ложа была освещена. В директорской виднелся маленький, кругленький Глинка с его дерзким хохолком. Несколько впереди него сидела его супруга, обыкновенная барынька, которая сперва казалась ему ангелом с небес, а теперь все бранила его за то, что он изводит слишком много нотной бумаги. Для нее наряды, балы, экипажи и ливреи в жизни были самое главное, а ко всему остальному она была совершенно равнодушна. И композитор от ангела с небес теперь постоянно бегал… Тут же сидел с ними и либреттист, довольно известный поэт, барон Егор Федорович Розен, весь насквозь белесый, как это часто бывает с порядочными прибалтийцами, тонкий, длинный, с примасленной головкой и добрыми глазками. Он чрезвычайно гордился своим либретто. Когда горячий Глинка, кипятясь, указывал ему, что невозможно оставить в тексте такие стихи в квартете, как:

 
Так ты для земного житья
Грядущая женка моя… –
 

Барон спокойно говорил:

– Ви нитшего не понимайт… Это – самолутший поэзия.

Зал пылал и шумел. Пушкины, Азинька и Коко осматривали нижние ложи и первые ряды партера и улыбками и кивками головы отвечали на приветствия знакомых. И вдруг Пушкин вздрогнул. Слева, из одной недалекой ложи, поверх голов, дерзко, с вызывающей улыбкой смотрел на Натали Дантес. Ввиду ходивших по городу коммеражей, Пушкин давно уже отказал ему от дома, но кавалергард имел сотни случаев встречаться с Натали и точно на зло назойливо ухаживал за ней. Дело дошло до того, что княгиня В.С. Вяземская должна была предупредить кавалергарда, что вынуждена будет отказать ему от дома, если он под ее кровом будет так преследовать Пушкину. Но тот не унывал…

За ним виднелась сухая и красивая, с высоким лбом, голова барона ван Геккерен, голландского посла, теперь его отца, чистого, холодного, корректного. Пушкин с отвращением отвернулся в другую сторону и чуть не ахнул: в одной из ложь сановито сидел могутный граф Ставрогин со своей унылой графинюшкой и грандиозным Дунаем! Она была вся залита своими знаменитыми камнями и сверкала, как индусский идол. Вокруг нее увивались уже конногвардейцы, гусары, дипломаты, но она своими дикими глазками смотрела как-то мимо них, точно ожидая, что вот сейчас пролетит муха и она сгребет ее и отправит по назначению…

Рядом с ними, в соседней ложе сидела, Нелидова, бессменная, но не единственная любовница Николая, и все, завидуя, исподтишка оглядывали ее. Красавицей она не была, но была обаятельна… А дальше смеялась всеми своими ямочками бывшая Зизи, а ныне баронесса Евпраксия Николаевна Вревская, рядом с которой невидной бабочкой пряталась Анна: чуя беду, она жила теперь в Петербурге и старалась не выпускать его из глаз. И она через зал сияла на него глазами и радовалась, что теперь-то хотя он, по-видимому, вне опасности. Толстая Нессельрод, поймав взгляд Пушкина, нетерпеливо, с досадой отвернулась. Вон Лиза голенькая с ее божественными плечами, вон приехавшая на торжество из Москвы Зинаида Волконская, вон Плетнев, гнусный Булгарин, вон сияющий благосклонной улыбкой Жуковский с семьей Рейтернов… Не было только Гоголя: вслед за Смирновыми, еще летом, таинственный карла уехал-таки за границу…

В переполненной, душной уже зале точно ветер пронесся. Еще несколько мгновений и в залитую светом малиновую ложу вошла вся императорская семья и – грянула увертюра. Все с любопытством навострили уши. Глинка слушал и не верил, что это создал он, а барон Розен упивался своей поэзией. Потом, когда увидели, что музыка, как музыка, стали шептаться, сосать конфеты, пересмеиваться…

Но действие развивалось и вместо всем уже давно приевшейся итальянщины с ее подкрашенными sentimento brillante[114]114
  Яркими чувствами (итал.).


[Закрыть]
со сцены, из прекрасно сыгравшегося оркестра, несмотря на все, всем операм одинаково свойственное убожество и неестественность mise en scene, в зал полилось что-то до такой степени неожиданное, до такой степени свое, что с каждой минутой возрастало не только удивление, но и восхищение. Пушкин совсем ожил – точно живой его водой взбрызнули… Вот если бы этот маленький чародей что-нибудь из его произведений обработал так для сцены!..

И зал разразился бешеным ураганом рукоплесканий.

Пушкин выбрался в фойе и спустился в партер. Соболевский, стоя спиной к оркестру, заговорил было об опере, но Пушкин нетерпеливо махнул рукой:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации