Текст книги "Собрание сочинений"
Автор книги: Лидия Сандгрен
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 49 страниц)
Голос Элиса доносился будто издалека.
– Фиолетовая ветка идёт до «Сен-Сюльпис». Ты уверена, что тебе ничего не нужно в аптеке? Наш препод по французскому утверждает, что во Франции можно без рецепта купить любое ядерное болеутоляющее.
32
От холода, обрушившегося на неё каскадом в ду́ше, перехватило дыхание. Ракель досчитала до тридцати, потом до шестидесяти. На числе «сто» кожа покрылась пупырышками, но в голове прояснилось, сегодняшняя встреча с Филипом представлялась смутной, как сон, приснившийся в лихорадке, но логика заработала.
Элис ещё не вернулся. Ракель вышла из отеля на нетвёрдых ногах. В животе урчало. Она как будто ни разу в жизни не ела. В сумке лежала толстая тетрадь с переводом и Ein Jahr, захватанные страницы уже начали отрываться от корешка. Но осталось перевести всего несколько глав.
Она шла по улице. Стоял ранний вечер. Над крышами простиралось небо в нежных оттенках синей пастели. Дневное тепло сохранилось, но липкая жара ушла. Квартал был заполнен людьми в летних одеждах. Ракель зашла в попавшийся по пути вьетнамский ресторан, сощурилась от люминесцентного освещения и села за столик, покрытый пёстрой клеёнчатой скатертью. Заказала пиво, роллы и лапшу. Пиво было холодным, и она залпом выпила половину бокала. Проглотила роллы, как только их принесли. Пропитанная маслом оболочка таяла во рту.
Ракель вытерла жир с пальцев. Многое нужно понять, она начала с матери. Думай, Ракель Берг, думай. Не слишком много и не слишком мало. Сто́ит подумать, и человек перемещается в твою собственную голову, но сто́ит почувствовать, и происходит то же самое. Ты замыкаешься в самом себе, в мирке собственных впечатлений. Чувствовать можно, в принципе, всё что угодно, но далеко не факт, что это хоть как-то соотносится с реальностью. Что-то увело Сесилию от её детей, мужа, работы, жизни, и едва ли это был здравый смысл. Да, рационального учёного Сесилию Берг здравый смысл здесь явно подвёл. Полный коллапс интеллекта. Одна непродуманная глупость за другой.
Сначала бунт, исчезновение, ставшее чёткой границей в жизни семьи, да и в её собственной жизни. Такой уход не забыть. Эта рана останется навсегда. Нельзя будет притворяться, что это исчезновение – пустяк, ибо оно вне сферы нормального. А после того, как ты совершил нечто невыразимо глупое, возможно только одно – попытаться что-нибудь об этом сказать. Но далее последовали годы молчания. Ни единого признака жизни. Ни попыток примирения. Словами нельзя отменить случившееся, но можно проложить путь вперёд. Однако вместо того, чтобы заговорить, виртуозно владеющая языком Сесилия предпочла молчать. Переводчику нечего добавить.
Принесли суп. Ракель отхлебнула бульон так, что он пролился на её последнюю чистую рубашку.
И потом это её шастанье по окраинам старой жизни. Независимо от того, говорил ей Густав или нет, само его присутствие – это возможность для возобновления контактов с семьёй. Или было, поправила себя Ракель, – было возможностью. Она посмотрела на лежавший на столе мобильник. Тёмный безмолвный экран.
Сесилия бросила Мартина, бросила детей, бросила Филипа Франке. Но не бросила Густава. К Густаву она вернулась. Выбрала его и не выбрала их. Потому что это именно так: что бы ты ни сделал, ты делаешь выбор. Ничего не предпринять – это тоже действие. Жизнь есть постоянное движение вперёд через бесконечные развилки, где тебе приходится выбирать. Либо одно, либо другое направление. И если ты не принимаешь жизненно важное решение, это не означает, что ты от него избавляешься – ты просто делаешь пассивный выбор. На протяжении стольких лет дети, она и Элис, находились на расстоянии телефонного разговора, но Сесилия ни разу не позвонила. С другой стороны, разговор оставался постоянной возможностью: она могла позвонить. Она сама поместила себя в положение кота Шрёдингера – когда одновременно можно навсегда вернуться и навсегда исчезнуть. Густава она смогла бы бросить снова – вероятно, именно поэтому к нему она и вернулась. Ведь вернувшийся обязан признать последствия своего ухода, а в чём мог упрекнуть Сесилию Густав? Она бросила старого друга – всё, что он мог ей предъявить. Он мог осудить её поступок, исходя из общей морали и этики. Но возмущённый и увещевающий друг, если Густав, в принципе, мог быть таким – в чём Ракель сомневалась, – это совсем не то, что брошенная семья. А до семьи ей не было никакого дела. Роль матери её не прельщала. Её не интересовала пустота, образовавшаяся после её ухода. Пусть на том месте, которое она когда-то занимала, будет дыра.
Довесок к вопросу как она могла бросить детей, неумолчное жужжание которого сопровождало Ракель всё детство: почему она не вернулась? Каждый день, прошедший с момента её исчезновения, равнялся дню, в который она не вернулась. Ребёнком Ракель придумывала утешительные сценарии, и все они исходили из того, что Сесилия стремилась домой, но ей мешали разные причины. Может, она потеряла память, как Джина Дэвис в фильме «Долгий поцелуй на ночь», который десятилетняя Ракель увидела на канале «ТВ4» однажды вечером, когда у Мартина горели какие-то сроки и он начисто забыл о том, во сколько она должна ложиться спать. Или мама незаслуженно оказалась за решёткой в какой-нибудь стране, где нет честного правосудия. А может, она находилась на борту потерпевшего кораблекрушение судна, но выжила, еле выбравшись на берег необитаемого острова, и сейчас ест там кокосы и пытается добыть огонь с помощью увеличительного стекла и клочка бумаги… Со временем Ракель поняла, что это были детские выдумки, но об альтернативных объяснениях думать не хотела. Они были хуже. Об этом нельзя думать, это надо задвинуть подальше. Поэтому альтернативные варианты Ракель игнорировала, и всякий раз, когда видела или читала о ком-то, кто потерял память, где-то очень глубоко в её душе начинала теплиться надежда.
Вспомнить всё это через пятнадцать лет – всё равно что найти коробку со своими детскими игрушками: радость встречи в сочетании с пониманием, что их время прошло. Эти реликвии ей никогда больше не пригодятся. Магия исчезла, упала сказочная пелена. Осталась реальность, в которой надо как-то жить. И в этой реальности Сесилия Берг обитала всего в нескольких станциях метро от дочери, но не давала о себе знать. Почему – это и надо попробовать понять. Фантазии о необитаемых островах вряд ли тут чем-то помогут. Равно как и обвинения, раз уж на то пошло.
В воображении Ракель ожили фрагменты рассказа Филипа Франке: мать и дочь в Университете Гумбольдта, одна идёт на занятие немецким, другая греческим. Сесилии Берг навсегда осталось тридцать три года. Для ребёнка эти тридцать три не особенно отличаются от сорока или пятидесяти трёх, но с каждым годом Ракель подступала на ступень ближе к той цифре, когда их возраст совпадёт. Дневники Витгенштейна вышли, когда матери было двадцать восемь, значит, она начала работать над ними не позднее двадцати пяти – двадцати шести. А двадцать шесть – это всего на два года старше нынешней Ракель. Как ей вообще пришла в голову эта идея? Перевод великого философа двадцатого века – задача совсем иного плана, нежели работа с романом Франке, что к тому же частный проект, предназначенный только для неё и Элиса. Но Сесилия всегда стремилась перейти границы возможного. И действовала на крайних территориях здравого смысла.
Оглядываясь назад, происшедшее легко истолковать как цепь неотвратимого, однако когда-то прошлое было таким же пластичным и изменчивым, как настоящее. Сейчас Сесилия легко вплеталась в историю о гениальности и самодисциплине, но вопрос в том, что с тем же успехом это могло быть не так. Знаменитая диссертация, потребовавшая многих лет работы, могла пойти ко дну под собственным весом. Перевод Витгенштейна мог превосходить пределы того, что ей было на тот момент по силам. Объём сборника эссе был, разумеется, более разумным, но если бы Ракель хотела добиться к этому возрасту примерно таких же результатов, ей бы уже пришлось работать в полную силу. Сколько часов она потратила на банальное школьное задание о фрейдистском стремлении к смерти? А это был всего лишь один текст. Ничтожная часть работы, потребовавшейся для «Атлантического полёта».
Она была чрезвычайно, как говорил Макс, работоспособной. А её мир имел совсем иные пропорции.
Ракель отвлеклась на вылавливание из тарелки последней лапши. Судя по всему, Сесилия продолжила в том же духе. Но греческий стал последней каплей. Греческий увёл её в царство Аида.
В отличие от Филипа – и Мартина – Ракель пыталась изучать классические языки. После гимназии список университетских дисциплин вызывал у неё муки выбора, но после интенсивной переписки с куратором ей всё же удалось понять систему выбора курсов и сколько баллов нужно набрать за семестр. То есть, помимо истории идей и немецкого, у неё была возможность взять что-то ещё. Теоретическую философию? Религиоведение? Поскольку она тогда читала «Тайную историю» [228]228
Роман Донны Тартт.
[Закрыть], то выбрала латынь, которую не учил ни один из её родителей, что освобождало её от непременного «о, дочь Сесилии» и одновременно могло стать проблемой в силу отсутствия вооружённого опытом проводника.
Курс читали в ауле Гуманистена по средам вечером, с шести до девяти. Класс являл собой дюжину непохожих друг на друга особей в возрасте от девятнадцати до семидесяти двух. Лектор, престарелый филинообразный человек, не имевший ничего общего с Джулианом Морроу [229]229
Герой романа «Тайная история» Донны Тартт, преподаватель.
[Закрыть], целую вечность выписывал глаголы на маркерной доске нестираемой, как потом оказалось, ручкой. Ракель, единственная, пожалуй, в группе, у кого префронтальная кора работала на полную мощность, листала учебник и рисовала геометрические узоры на полях тетради. Помимо общего понимания языковой структуры и крылатых выражений, которые она с переменным успехом обычно цитировала в барах, изучение латыни позволило ей сделать один жизненно важный вывод: она со всей очевидностью поняла, что времени на всё не хватит, а значит, нужно выбирать. Для того чтобы выучить латынь и эффективно применять эти знания, нужны годы. Один семестр по сокращённой программе – это то же самое, что зажечь спичку в соборе, где не видно ни зги, и попытаться за несколько мгновений увидеть всё, что скрыто в темноте. Разумеется, Ракель могла выбрать маршрут классической филологии, но тогда закрылись бы другие пути. Так, собственно, и работает основная механика жизни. Все дороги не могут быть открыты. И с самого момента рождения человек отмеривает время для чего-то одного, урезая его от чего-то другого.
Мартин часто повторял, что литература не существует сама по себе. Если хорошую книгу не читают, то книгу жаль, но таков неизбежный ход истории. Функция литературы – встреча с читателем, проникновение текста на потаённые территории души. Текст без читателя – это артефакт, черепок исчезнувшей эпохи, способный заинтересовать разве что любителя археологии. Ценность языка и литературы, говорил Мартин, в конечном итоге определяется возможностью их использования. Бессмысленно издавать книги, которые никто не хочет читать. Бессмысленно владеть языком, на котором никто не говорит.
Здесь, подумала Ракель, откинувшись на спинку стула и осматриваясь в поисках официантки, и скрыта, собственно, суть: её мать слишком стара, чтобы применять знание древнегреческого каким-либо разумным способом. Если бы она, начиная с сегодняшнего дня, посвящала языку всё своё время, то, возможно, через энное количество лет освоила бы его в той мере, которая позволила бы использовать знания продуктивно, но для этого пришлось бы отказаться от ряда других целей. Что казалось маловероятным. Для чего Сесилии её греческий сейчас? Читать бессонными ночами «Одиссею» и в торжественном одиночестве бродить по пыльным античным греческим коридорам, под забытыми могильными сводами, но cui bono [230]230
Кому выгодно (лат.).
[Закрыть]? Величественно удалившись от мира, она отказалась от шанса поставить собственный талант на службу цивилизации и начать преподавать. После чего её жизнь превратилась в перемещение между библиотеками, единственным сотрудником которых стала она сама. Сесилия Берг бесцельно бродила между руинами. Ракель махнула рукой, попросив счёт.
На улице её встретил тёплый синий вечер, наполненный голосами и смехом, стрёкотом мопедов, стуком открывающихся окон, обрывками музыки. Она вышла из кафе ровно в тот момент, когда вдоль бульваров длинными жемчужными нитями зажглись круглые молочно-белые фонари.
* * *
На следующее утро из парижского пригорода отправился поезд на Копенгаген.
– Я очень надеюсь, что это Фредерика, – сказала Ракель. Мысль, что Фредерика может иметь ко всему какое-то отношение, посещала Ракель и раньше. Хотя, по большому счёту, все доводы в пользу этого исчерпываются словами Филипа и тем фактом, что Сесилия действительно доверяла датчанке. То есть всё вполне может быть правдой; впрочем, с той же вероятностью Ракель сейчас просто теряется в бредовых рассуждениях, пытаясь подогнать обстоятельства под собственные фантазии. Разве можно что-то знать наверняка?
– Альтернатив у нас всё равно нет. – Элис приподнял соломенную шляпу канотье и прикрыл ею лицо. – Ну, или мы ещё можем поехать в Берлин и случайно встретить её на улице. А что, отличный план. Плюс Фредерика всегда казалась мне подозрительной особой. – На последних слова Элис подавил зевок.
После вылазки на Сен-Жермен он вернулся поздно и сразу же начал рассказывать, как прошёл вечер. Он пытался проникнуть в подъезд дома, где жил папа, но дверь оказалась заперта. Тогда он нашёл старый дом Сержа Генсбура на рю де Верней и там выкурил сигарету пилигрима. Потом он просто гулял, съел кебаб, заблудился и вышел к Пантеону, где, как ему казалось, похоронен Жак Брель, но выяснилось, что нет. Потом он пил кофе в «Кафе де Флор», и официант там упорно говорил по-английски, что опровергало распространённое мнение о французских официантах. Примерно здесь Ракель уснула и проспала до утра, пока звонок будильника не пронзил её сознание страхом опоздать на поезд.
– Она наверняка ничего не знает, – сказала Ракель скорее для того, чтобы умилостивить судьбу, а не потому что в это верила.
– И мы это выясним, да?
Их мобильные звякнули одновременно. Сначала пришла эсэмэска с изображением какого-то дома на фоне назойливо-синего неба. Потом несколько отдельных сообщений:
Три недели в июле. Что скажете?
Море рядом. На пешем расстоянии от какого-то городка.
Элису: ты сможешь попрактиковаться во французском.
Общался с владельцем. Оч странный. Хочет ответ СЕЙЧАС погуглите Кассис
Элис вздохнул.
– Он тут хотел, чтобы мы отправились в Мачу-Пикчу и маниакально гуглил отели.
– Мне он об этом ничего не говорил.
– Это потому, что ты высказываешься в духе «зачем нам лезть на гигантский фаллический символ». А он, кстати, чуть не забронировал три билета в Перу. Мне кажется, ему некуда девать энергию. Ему нужно придумать какое-нибудь хобби.
– Он же занимается этой биографией Уоллеса.
– Если он её допишет, он реально не будет знать, куда грести дальше.
Сигнал сообщения раздался снова.
Поговорю с Густавом. Он наверняка тоже захочет поехать.
Или поближе к Парижу? Как добираться до континента?
Ракель удалила цепочку сообщений. За окном мелькали мосты и многоэтажные дома. Несколько месяцев назад совместный отпуск вызывал бы у неё энтузиазм, но сейчас это станет спектаклем в камерном театре. Папа нудит о каком-то адресе, где два месяца прожил Уоллес. Густав пьёт вино и читает газету. Элис невольно ломает комедию. И она, с застрявшим в горле криком.
Когда на вечеринке у Эллен парень-искусствовед из обычного любопытства расспрашивал её о Густаве – казалось, с тех пор прошла целая вечность, – Ракель была уверена, что хорошо знает собственного крёстного и может ответить на любой вопрос, не предав доверия. Теперь она сомневалась. Вся история утратила устойчивость, все точки крепления ослабли. Всё пришло в движение. Всему нужна переоценка. Отец и Густав дисквалифицированы, усердное молчание, пожатие плечами и победоносные улыбки лишили их права претендовать на правду. Сейчас она больше доверяла Филипу Франке, хотя видела его всего один раз, а их знала всю жизнь. Книга Филипа стала эпитафией утраченному. Признанием, что существует противоположность бессловесности и тишине. А те чемпионы исключительности, с которыми Ракель выросла, делали всё возможное, чтобы вообще не проронить ни слова.
Она вспомнила эпизод в Берлине, из тех, которые легко забыть, но этот в памяти закрепился. Сама по себе ситуация была вполне обычной. Густав выставлялся в этой его крутой галерее, и она пошла на вернисаж. Заметив её, он сказал ей несколько приветственных слов и отошёл поздороваться с кем-то ещё. Ракель осталась одна, вокруг были взрослые, дорого одетые и уверенные в себе люди. Ей захотелось тут же уйти, но странно было бы вообще не посмотреть на работы. Она встала на оптимальном расстоянии от картины с неясным размытым сюжетом, несколько раз моргнула. Глаза щипало от подступивших слез.
– Вы, видимо, Ракель?
Он представился как Стефан Веллтон, друг Густава. В нем всё было приятным: рукопожатие, британский акцент, низкий хрипловатый голос. По возрасту между пятьюдесятью и шестьюдесятью, редеющие седые волосы. Ракель заметила фотоаппарат, висевший на ремне через плечо, и Веллтон сообщил, что он фотограф.
– Lovely to meet you [231]231
Рад встрече (англ.).
[Закрыть], – произнёс он. Похоже, он был в курсе подробностей её жизни. – Как идёт учёба? Что думаете о Берлине? – От его сдержанного вежливого внимания ей захотелось расплакаться. Он остановил проходившего мимо Густава и сказал:
– Я с большим удовольствием познакомился с твоей крестницей. – Густав что-то промямлил в ответ. Рука Веллтона так и держала его локоть, как бы не давая Густаву уйти. Ракель, переводя взгляд с одного на другого, лепетала, что картины потрясающие (она их едва увидела), но ей пора на вечеринку (явная ложь).
Следующим вечером Густав, как всегда, пригласил её на ужин. Долго рассказывал о выставке, но ни слова не сказал об этом Стефане. Как будто того не существовало. И чем дольше Густав о нём не упоминал, тем сложнее было задать простой вопрос. В какой-то момент Ракель уже собралась произнести что-нибудь безобидное, вроде «а этот Стефан Веллтон, кажется, приятный человек», но почему-то физически не смогла извлечь из себя ни звука, как будто внезапно онемев.
– Во всяком случае, я ехать в отпуск с Густавом не собираюсь, – проворчал Элис из-под своей шляпы. – Но если Фредерика нам ничего не расскажет, мы всегда сможем спросить у него.
33
В комнате было темно, насколько это возможно шведским летом, окно приоткрыто, постельное бельё свежее, но – и в этом Мартин мог винить только себя самого – кофе, выпитый в издательстве, отнял у него возможность заснуть, и без того слабую. Мысли вертелись в голове на большой скорости, явно не намереваясь успокаиваться. Период выведения из организма кофеина – шесть часов, то есть уже после полуночи. Кроме того, остаток вечера он провёл в порочных удовольствиях: вместо нормального ужина уничтожил пакет чипсов и три банки пива, читая книгу Лукаса Белла «Заметки на краю» с подзаголовком «Основано на реальной истории». Обложку украшало фото Белла, сделанное в его лучшие дни.
Написано не без азарта, надо отдать ему должное. Немного отстранения, чуть больше юмора и основательно сократить объём – получился бы отличный рассказ о тёмных сторонах славы. Множество разрозненных эпизодов возвращают рассказчика в прошлое, когда он был востребованным писателем. Но сначала детство в грязном лондонском предместье. Глава с портретом насквозь гнилого отчима, следующая – описание бессмысленной и косной школы, где все идиоты. Потом появляется бабушка и, как добрая фея, благословляет будущего Писателя, уверовав в его потенциал, который в тот момент никто больше не видит. Учителя, к примеру, упорно не ставят герою хороших оценок, видимо, мстя за прогулы и блестящие ответы в те редкие дни, когда он заглядывает в школу на гастроли. «Они не могли смириться с тем, что я иду своим путём, а не позволяю им вести себя банальными дорогами глупости», – пишет Белл. Непосредственно после этого совершается собственно Прорыв. Он всегда чувствовал, что станет великим, и в восемнадцать лет начал писать то, что потом станет его дебютным романом. Появлению книги посвящалось несколько страниц; он принял решение и взялся за дело, а дальше раз-два – и книга издана. У Мартина были немного другие представления о том, как это происходит, ну да ладно.
Он пролистал обрывочный фейерверк: ночные клубы, наркотики и знаменитости, о которых давно ничего не слышно. Разгульные сцены чередовались апатией и раскаянием. Спустя какое-то время он испытывает неизбежное состояние «не пишется». Альтер эго Белла не отрабатывает аванс за вторую книгу, потом за третью и ещё за одну, и выбросившее деньги на ветер издательство отказывается поддерживать финансово его беспутную жизнь. (Впрочем, что возьмёшь с кучки капиталистов, ничего не понимающих в муках творчества и тонкой психике Писателя.) Доходы от продаж тоже заканчиваются подозрительно быстро. (А народ всё время клянчит деньги, а Белл себе в ущерб и по доброте душевной отказывать не умеет и даёт в долг направо и налево. Хоть один человек вернул ему хоть что-нибудь?) Помимо клубов и кабаков, средства уходят и на возведение «готического вороньего замка», плюс антикварный дизайн, включающий в себя чучело павлина и викторианскую кровать с балдахином. В любимом эпизоде Мартина описывалось, как на аукционе герой с восторгом приобретает чернильницу и гусиное перо, которые якобы принадлежали Артюру Рембо, после чего несколько дней вдохновенно записывает то, что представляется ему великим сюжетом, – заодно покрывая всё вокруг чернильными кляксами, поскольку писать гусиным пером под кайфом очень нелегко, – но, очнувшись через несколько суток, он понимает, что получилась галиматья. Тут были проблески настоящего Белла: наблюдательность, чёрный юмор и умение замесить блестящие осколки в кучу дерьма. Дальше всё сползло к истории некоего нервного, но талантливого художника, которого герой-рассказчик и его свита подобрали на очередной вечеринке и перевезли в «вороний замок». Что там произошло дальше, читатель так и не узнаёт, поскольку эту нить повествования Белл обрывает, свернув к экранизации «Одного лета в аду» и переключившись на подробное описание конфликта с режиссёром, «чрезвычайным дебилом и весьма злобной личностью».
Мартин перевернулся на живот и накрыл лицо подушкой. Не издавать книгу было абсолютно правильным решением, так почему же он всё время думает об этом? Почему это прилипло? Почему заставляет мозг работать на высоких оборотах? Он должен чувствовать усталость. Ведь скоро запоют птицы, парковые деревья ими просто кишат, скоро птицы откроют свои клювики, высунут вибрирующие язычки и будут одержимо петь, пока встаёт солнце.
Лукас Белл заставил его вспомнить девяностые, а вспомнить девяностые – это то же самое, что открыть крышку старого, забитого всякой всячиной ящика. И пока Мартин лежал с закрытыми глазами, стараясь не шевелиться – техника засыпания Хемингуэя, – в голове у него шёл парад ущербного времени, наступившего после исчезновения Сесилии. Он позвонил Густаву, как только понял, что Сесилии нет. И Густав с неслыханной для него энергией собрался и успел на ближайший поезд до Гётеборга. Когда он появился на Юргордсгатан, Мартин его не узнал: таким обиженным и огорчённым он выглядел.
– Что она, чёрт возьми, делает? – прошипел он, бросив свой вещмешок – Она сбежала?
Мартин протянул короткое письмо, которое она оставила. Густав прочёл, приподняв бровь, и покачал головой.
Они просидели за кухонным столом до глубокой ночи и выпили три бутылки хорошего бурбона, который Мартин приберегал для какого-нибудь особенного случая. В какой-то момент он, видимо, уснул, а когда проснулся, Густав стоял у кровати с завтраком, сервированным на подносе.
– Я не знал, тебе с молоком или без, – проговорил он, поднимая жалюзи. Мартин посмотрел на поднос. Чёрный кофе, бутерброды с сыром, газеты. Среди разномастной посуды Густав выискал чашку и блюдце из одной пары. Порывшись в гардеробе, он бросил на кровать джинсы и свитер:
– Одевайся! – сказал он и закрыл за собой дверь. И пока Мартин пытался запихнуть в себя бутерброд – есть совсем не хотелось, – он слышал отзвуки обычной утренней перепалки: «По-моему, ты всё-таки хочешь кашу. О’кей: давай ты отдашь мне этого мишку на три минуты, и мы съедим кашу. Как? Устраивает?»
Первую неделю Густав спал на диване, а потом перебрался в однокомнатную на Мастхуггет. После обеда сидел с детьми, объединившись с Биргиттой Берг. Исчезновение Сесилии она восприняла с привычным спокойствием сфинкса.
– Что ж, такое случается, – произнесла она, после чего Мартин швырнул в стену чашку и закричал, что такое не случается, люди не должны исчезать, они могут разводиться, что само по себе уже плохо, потому что если ты в браке, то ты заключил договор и не можешь просто взять и сбежать, а если брак нужно расторгнуть, то делать это надо нормально, надо послать заявление в налоговую, а не просто взять и уйти, на что это, чёрт возьми, вообще похоже, это же чистое безумие, а не то, что случается на каждом шагу.
Не принеся облегчения, чашка разбилась всего на две части и несколько мелких осколков, которые Биргитта собрала и выбросила. Они с Густавом обменялись выразительными взглядами. Они были заодно. Выходили вместе покурить в сад, когда Мартин запретил им курить в форточку на кухне, заботясь о здоровье детских лёгких. Биргитта занималась стиркой, хотя Мартин утверждал, что прекрасно справится с этим сам; Густав взял на себя какие-то хозяйственные обязанности, которыми пренебрегал, когда дело касалось его самого. Вооружившись ножом для бумаги, он сидел и сортировал скопившуюся на комоде в прихожей почту; письма, адресованные Сесилии, Густав складывал лицевой стороной конверта вниз.
– Хорошо, – сказал он. – Давай посмотрим, что у нас тут. Эй, Мартин, не уходи. Тут, возможно, что-то для тебя важное. Так, что это… – Журнал «Диван» предлагал выгодные условия подписки.
– Спасибо, не надо, – сказал Мартин. Издательство Сесилии сообщало о допечатке тиража «Атлантического полёта». – So what [232]232
И что (англ.).
[Закрыть], как мы говорим на континенте. – Макс Шрайбер прислал снятую на светокопировальном аппарате копию страницы какой-то немецкой книги, набранной фрактурой [233]233
Поздняя разновидность готического письма.
[Закрыть], сопроводив запиской на немецком.
– Trop tard, mon ami [234]234
Ты опоздал, мой друг (фр.).
[Закрыть], – пропел Густав.
Дальше шаблонное извещение от деканата о реконструкции третьего этажа, которая будет проводиться на протяжении осеннего семестра, в связи с чем некоторые занятия, возможно, перенесут в другие аудитории, но серьёзных неудобств это вызывать не должно. И какие-то счета, оплатить которые Мартину нужно вовремя.
– Вот и всё, – он собрал все письма в одну кучу. – Ничего, как видишь, сложного. Советую всегда открывать коричневые конверты, в них обычно бывает что-то важное.
Густав, как оказалось, был экспертом в вопросе, что есть, когда не можешь смотреть на еду. Его блюда состояли максимум из трёх, но чаще двух ингредиентов, а именно: спагетти и рыбные палочки, фрикадельки и макароны, армейский гороховый суп, который дети не любили, но съели, потому что их кормил Густав. Мартину полагался особый паёк: подогретый консервированный суп из овощей, йогурт и мороженое «фруктовый лёд», которое он съел тайком от детей. Пока Мартин давился, Густав смотрел на него и говорил:
– Съешь всё. Тебе завтра на работу.
Кажется, что крушение твоего мира освобождает тебя от жизни, но всё, увы, продолжает идти своим чередом. Мартину нужно было оплачивать квартиру, покупать еду и делать массу других вещей, для чего приходилось работать, а чтобы работать, приходилось рано вставать, независимо от того, спал он ночью или нет. Бессонница, по его наблюдениям, была двух видов. Первый – он не мог уснуть, хотя каждая клетка его тела находилась в максимальном напряжении. Иногда он сразу проваливался в глубину, в туманную полудрёму, но стоило перевернуться или покашлять, и сознание снова поднималось на поверхность. При втором варианте он просыпался в половине четвёртого и больше не мог заснуть. Это был час волка, то самое время суток, когда горести окружают тебя плотной тенью, до неузнаваемости искажая пропорции существования. В этом случае оставалось лишь сдаться. Работать можно было даже после четырёх часов сна. Ему удавалось даже после двух.
После того как Густав переехал на Шёмансгатан, он всё равно каждое утро приходил будить Мартина.
– Никогда раньше я не просыпался так рано, – зевал он, присаживаясь на край кровати. – Половина седьмого. О боже. Это бесчеловечно. Это наказание за грехи наши. Слушай, не выпадай из реальности. Вставай. Au travail [235]235
На работу (фр.).
[Закрыть].
Лицо, которое Мартин видел в зеркале ванной, чистя зубы, должно было принадлежать человеку минимум сорока лет. Над ушами торчат волосы. Откуда у него время на парикмахера? Если издательство не начнёт приносить больше денег в ближайшие два года, ему придётся сменить работу.
– Тебе не нужно думать об этом сейчас, – сказал Пер, положив руку ему на плечо. – Решай вопросы по мере поступления и по одному. – Но нет, «по одному» Мартин не умел. Он всё быстрее строчил на компьютере. Делал всё больше звонков. Носил в рюкзаке корректуры. Засыпал, окружённый бумагами, и просыпался от судороги со звонком будильника. Подгонял детей в прихожей. Ехал на велосипеде, не видя ничего вокруг. Успевал купить еду за несколько минут до закрытия супермаркета. По Карл-Юхансгатан катились лязгающие трамваи. Благословляя парки, пышно расцветали каштаны. С улиц убирали щебень. Тренькали велосипедные звонки. Ребёнок принёс из школы новое расписание уроков. На письменном столе лежали письма, которые нужно прочесть. Бумаги, везде бумаги. Отсортированные в разные стопки. Он шёл в магазин и покупал свиные отбивные. Говорил дочери, что нельзя читать за столом. Продирался вперёд сквозь время. Время было единственным союзником. Именно на него Мартин возлагал надежды. Все кругом говорили ему, что со временем станет легче, и пусть это звучит банально, но это действительно так.
Он кивал. Говорил: «Да, конечно. Я тоже так думаю».
По вечерам читал рукописи, пока буквы не начинали танцевать перед его воспалёнными глазами.
Когда тебя бросают, жизнь разделяется на «до» и «после». И это «после» может длиться сколько угодно. В первые недели по утрам ещё было не так тяжело, потому что каждый новый день мог стать днём её возвращения. Всякий раз, когда из подъезда доносилось эхо чьих-то шагов, у Мартина громко стучало сердце. Когда звонил телефон или на пол в прихожей падала свежая почта, в душе у него робко шевелилась надежда. Все в трогательном единодушии считали, что она скоро вернётся. Мать Сесилии была убеждена, что это «просто её очередной каприз». И рано или поздно она вернётся домой. Она всегда была эгоистичной. И всегда всё делала по-своему. И никогда не думала о том, как её поступки повлияют на других. Взять хоть это непонятное желание бросить живопись. Она не поступила бы так легкомысленно, если бы хоть на миг задумалась над тем, что её живопись значит для отца. Что она значит для других. Но о других Сесилия не думала никогда, утверждала по телефону Ингер Викнер. Сесилия думала исключительно о себе самой. И действовала без оглядки на родных и близких. Скажем, эта её «научная работа», она хоть раз задумалась, как это влияет на её семью? На детей? Она предпочитала сидеть, уткнувшись в книгу, а не общаться с собственными детьми. А вот Ингер бросила работу и занималась детьми, включая Сесилию, её дети не ходили в садик и не оставались с чужими людьми. Конечно, у неё были няни, но это была просто помощь. Матерью им, вне всяких сомнений, была Ингер. Она ухаживала за ними, кормила, на её глазах они делали свои первые шаги, она их одевала и воспитывала. Что отнюдь не всегда было легко, учитывая, что Викнеры находились на задворках цивилизации, ведь именно так можно назвать Аддис-Абебу, но она старалась изо всех сил и проделала хорошую работу. А Сесилия отказывалась понимать, что материнство требует времени. Для этого нужна вся твоя жизнь. Причём не только на период беременности, но и в последующие годы. Надо быть готовой посвятить себя служению ребёнку полностью. Как из её дочери получилась эта изменчивая и непредсказуемая особа – загадка. Возможно, вздыхала Ингер, она сама была слишком заботливой и слишком много внимания уделяла тому, чтобы удовлетворить все потребности детей. Возможно, именно это и сыграло свою роль. Возможно, эти её забота и чуткость и внушили Сесилии уверенность, что весь мир вращается только вокруг неё. Вполне возможно. Но Ингер всегда поступала наилучшим, как ей казалось способом, выбирала то, что искренне считала правильным, потому что материнский инстинкт не может обмануть, верно? Ведь так? В любом случае Сесилия наверняка скоро вернётся. Ингер не понимает, как Мартин может жить с таким человеком. Это же предательство. Чистое предательство, по сути. Она вспомнила, как однажды…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.