Электронная библиотека » Марк Стейнберг » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 2 ноября 2022, 11:00


Автор книги: Марк Стейнберг


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

У некоторых рабочих писателей эта страсть к железу и машинам носила не просто эстетический, эмоциональный, идеологический или политический характер, а являлась частью мифологизированной психокультурной (и стереотипно мужской) самоидентичности, в которой пролетарий срастается с машиной. Самый известный пример такого рода – стихотворение А. Гастева «Мы растем из железа», которое часто публиковалось после 1917 года. А. Гастев описывает рабочего-революционера, который вырастает в мифического великана, который выше дымовых труб, и в его венах течет железная кровь [Дозоров 1917b: 4]. В начале 1920-х годов Гастев продолжал писать о срастании человека и машины, хотя использовал этот образ не столько в поэзии, сколько в статьях о новой инженерии. В серии работ, опубликованных в 1918 и 1919 годах [Гастев 1919с: 50–55; Гастев 1918е: 5-27; Гастев 1919d: 35–45][344]344
  Книга А. Гастева «Индустриальный мир» была издана в 1919 году Всеукраинским отделом культуры, подразделением Наркомата просвещения, которым руководил Гастев. Как видно из библиографии, частично она была опубликована в 1918 году в газете Петроградского союза металлистов, а заключительный раздел, в котором рассматривалось возникновение «культуры» и «психологии» пролетариата, порождаемых современной индустриальной жизнью, появился как «дискуссионный материал» в журнале Всероссийского Пролеткульта.


[Закрыть]
, Гастев, вдохновившись теорией «научного управления» Ф. Тейлора, новым направлением в психологии – так называемой психотехникой, учением Маркса об империализме и классовой борьбе, описал «новый индустриальный порядок», основанный на усилении союза человека и машины. Порядок и дисциплину можно поддерживать не с помощью приказов человека, а следуя внутренней логике производственного процесса и ритму машины – «великого анонима», когда будут «неразрывно слиты воля машинизма и сила человеческого сознания», а «машины из управляемых переходят в управляющих». Со временем подобные саморегулирующиеся фабрики эволюционируют в «гигантские машины», а эти фабрики-машины сольются в «города-машины». По мере того как мощь этих механизмов будет расти, мечтал Гастев, выступая не столько как научно-производственный менеджер, сколько как пророк модернизма, ментальность и культура пролетариата также трансформируются. Новые пролетарии во всем мире будут одинаково работать, думать, вести себя и жестикулировать. В результате расцвет пролетарской культуры приведет к «механизированному коллективизму», когда «будто уже нет человеческого индивидуального лица, а есть ровные, нормализованные шаги, есть лица без экспрессий, душа, лишенная лирики, эмоция, измеряемая не криком, не смехом, а манометром и таксометром» [Гастев 1919с: 50–55, 68, 70, 74–77; Гастев 1918е; Гастев 1919d: 42, 44–45].

Хотя Гастев единственный из рабочих писателей на практике занимался экономическими и психолого-культурными вопросами «машинизма», других авторов также вдохновлял идеал новой личности, спаянной с железом и машиной. В 1918 году, например, Кириллов заявил: мы «породнились с металлом, душою с машинами слиты» [Кириллов 1918с: 4]. Александровский предсказывал, что новые люди будут подобны машинам [Александровский 1918с: 36]. М. Герасимов описывал себя как нового человека современной эпохи:

 
Я – не нежный, не тепличный,
Не надо меня ласкать.
Родила на заводе зычном
Меня под машиною мать.
Пламень жгучий, хлесткий
Надо мной свисал,
Я электрическую соску
Губами жадно присосал.
В стальной колыбели качался,
Баюкал бодрый гудок.
 

[Герасимов 1921с: 3][345]345
  Похожие образы и выражения см. у Герасимова в стихотворении «Железные цветы – 2» в [Завод 1918: 16]. Этим стихотворением также открывается сборник М. Герасимова «Электрификация» [Герасимов 1922b: 3–5].


[Закрыть]


Личность пролетария, утверждал Герасимов, должна расшириться, вобрать в себя весь русский народ, прежде всего крестьян, которых спасти можно, только если все пастухи возьмут «железную плеть», земледельцев разбудит «медный» петух, электрические лампочки осветят темень крестьянских хижин и произойдет «эликтрификация души» крестьянина [Герасимов 1920b: 4; Герасимов 1922b: 3–5].

Среди разнообразия символических, эстетических, эмоциональных и психологических коннотаций, связанных с фабрикой и машиной, редко встречаются упоминания о практическом использовании современных технологий. Одним из немногих исключений является рассказ Михаила Волкова «Летропикация» (так крестьянин произносит слово «электрификация»), в котором выражается надежда на то, что ленинский модернизационный план «электрификации всей страны» поможет преодолеть отсталость и невежество деревни, для чего используется расхожий образ: электричество приносит в деревню свет [Волков 1921: 22–28; Герасимов 1921а: 6; Герасимов 1922b].

Свет и тени

После Октября 1917 года от писателей-рабочих следовало бы ожидать поэтизации города, фабрики и машины, хоть и с уклоном, судя по уровню пафоса в их произведениях, в сторону эмоционального, а не рационального восприятия современности вопреки политическим предписаниям. Однако отклонение от политической линии заходит еще дальше. Склонность к идеализации и приукрашиванию городского ландшафта, вкупе с тенденцией устремляться фантазией в будущее, когда рабочие писали о современном индустриальном городе, подразумевают, что рабочие испытывали сомнения, видя реальную, повседневную современность. И действительно, более пристальное и взвешенное исследование ряда их произведений (я был избирателен в силу описанных выше причин) обнаруживает токи тревоги и сомнения, которые неизменно пронизывали и подрывали любой продиктованный идеологией энтузиазм, заставлявший этих писателей рассматривать город, фабрику и завод как эстетическую, социальную и психологическую колыбель будущего. Несомненно, все большее число рабочих писателей, особенно тех, кто провозглашал свою идеологическую принадлежность к пролетариям, с возрастающей активностью принимали современный урбанизированный и индустриальный мир и даже начинали ценить (вполне в духе модернизма) нестабильность, потрясения и противоречия современной жизни, усматривая в их водовороте разворачивание новой жизни. Но им, подобно многим другим модернистам и марксистам, которые в России и не только метались между «радужным оптимизмом и мрачным отчаянием» [Берман 2020], оказалось трудно поддерживать в себе неизменную веру в преимущества модерности. Все чаще они признавались, что и в потоке настоящего чувствуют себя неуверенно и пути в будущее не видят.

Рабочих-писателей предостерегали от двойственного отношения к современности. Влиятельные критики – коммунисты неоднократно напоминали им, что быть пролетарием не только по социальному происхождению, но и по образу мыслей – это значит в восприятии таких важнейших ценностей марксизма, как город, фабрика и машина, не допускать никакого «раздвоения»: пролетарий «не может и не должен знать раздвоения» [Родов 1920: 23][346]346
  См. также [Полянский 1925: 262; Лебедев-Полянский 1918b: 42–43].


[Закрыть]
. Тем не менее идеологи-марксисты с различной степенью обеспокоенности обнаруживали у рабочих писателей признаки подобного «раздвоения», особенно в сочинениях на столь животрепещущие темы, как город и фабрика [Воронский 1924: 136; П. И. М. 1925: 77]. Установка на то, что рабочие писатели, как передовые представители культуры нового правящего класса, должны непременно и однозначно восхищаться урбанистическими ландшафтами модерности, отражала не только политические усилия придать культурным проявлениям максимально приемлемую форму, но и огрубленную версию марксизма, которая, похоже, отвергала и даже отрицала собственно марксистское, парадоксальное видение модерности как сочетания жестокости, угнетения, упадка, мучительной дисгармонии с энергией, производительной силой, освобождающей динамикой. Однако идеологическое упрощенчество было свойственно не всем представителям власти. В конце 1920-х годов и позже некоторые видные интеллектуальные лидеры Советской России, в частности A. Луначарский и Н. Бухарин, продолжали сомневаться, оправдана ли с этической и человеческой точки зрения та цена, которую приходится платить за построение современного индустриального общества.

Рабочие писатели переживали эту двойственность с удвоенной силой: и как писатели, которые размышляют над сложными вопросами бытия и морали, и как рабочие (по крайней мере бывшие рабочие), которые на собственном опыте познали все тяготы современной городской индустриальной жизни. Некоторые рабочие писатели сами подчеркивали, что за двойственным отношением к современности стоит эмпирическая правда жизни. Как писал B. Кириллов в статье 1921 года «О пролетарской поэзии» (которая широко обсуждалась и вызвала много споров), беда многих образованных критиков-коммунистов в том, что они хорошо освоили марксистскую теорию и диалектический метод, но никогда не «вкушали заводского воздуха». Ирония заключена в том, продолжал Кириллов, что эти «теоретики» норовят обвинить писателей-рабочих в том, что те находятся под «буржуазным влиянием» и потому допускают ошибки, дескать, «автор еще не вполне выварился в индустриальном котле». По сути, писал Кириллов, «теоретики по-прежнему восседают на Олимпе», а «[пролетарский] поэт отсылается во мрак Ада». По мнению Кириллова, такой критик, будь он хоть «наилучшим марксистом», «не в состоянии» «понять глубоко и всесторонне природу художественного произведения пролетарского писателя» [Кириллов 1921b: 23–24].

Другие мыслящие представители рабочей интеллигенции также предостерегали, тем самым защищая себя, от ложной простоты однозначного преклонения перед модерностью, которое все более укреплялось в качестве официальной позиции. Н. Ляшко сожалел о том, что в последнее время «фальшь, нарочитость» проникают в творчество рабочих писателей под давлением идеологических вождей, которые требуют, чтобы «подлинный писатель-рабочий» писал только о «жизни железа, вагранок, кранов» и воспевал только то, что «из железа, из стали». Это ложь, утверждал Ляшко. Ложь отчасти потому, что такая позиция противоречит сегодняшней реальности: промышленность разрушена, заводы простаивают. Но главная порочность этой «металлической темы» коренится глубже: в искажении того, как «подлинные» рабочие писатели действительно воспринимают настоящее и видят будущее. Это ложная и опасная «замена всей гаммы жизни одним или двумя аккордами». Правда, подразумевает Ляшко, заключается в том, что Михаил Бахтин позже назовет «разноречием», т. е. полифонией, многоголосием. Отрицание сложности не просто акт насилия – это в конечном итоге грозит «частичной атрофией восприятия». Каноническая «металлическая тема» звучит фальшиво потому, что рабочие не способны забыть: города, наполненные железом и дымом, – это «ад для трудящихся». Но самое главное то, что мысли и мечты рабочих гораздо сложнее. В душе рабочего ненависть к отсталой деревне соседствует с любовью к ней, как и ненависть к технике – с нежностью к ней: «Ненависть к косным полям и непреодолимая любовь к ним, вражда к машине, выматывающей силы, и нежность к ней в душе рабочего живут рядом. Перед писателями-рабочими широчайший простор – все многообразие жизни, ее свет и ее тени». Это сложное мировосприятие выходит далеко за рамки простого диалектического понимания прогресса, основанного на его противоречиях. Речь идет, по мнению Ляшко, об источниках и природе знания и истины. Одной лишь рациональности недостаточно: восприятие становится упрощенным и одномерным, если писатель ограничивается головой, начинает «засорять сознание тем, что чаще всего рождается в голове». Рабочие не могут ограничиваться головным сознанием: «у писателя-рабочего слишком многое лежит на сердце» [Ляшко 1920а: 17–29]. Ни олимпийски бесстрастная теория диалектического единства и борьбы противоположностей, ни тем более односторонняя любовь в современному городу и к фабрике не могут принести удовлетворения.

«Многоглавый, яркоглазый дракон»

Пролетариям, признавались многие писатели-рабочие, любовь к городу дается непросто. В стихотворении, опубликованном Московским Пролеткультом в 1919 году, Николай Полетаев описывает городские ужасы, с которыми рабочие вынуждены мириться, и признается, что ему самому не сразу удалось понять и полюбить такой город:

 
Чадило чертово кадило
И едкий, смрадные, черный дым
С усмешкой злобной возносило
К набухшим облакам седым.
В удушливом густом тумане
Фабричных труб горелый лес,
Колдуя в дьявольском дурмане,
Вздымался властно до небес
<…>
Была сначала непонятна
Мне жизнь туманная столиц,
Где призрачно мелькали пятна
Зеленовато-бледных лиц.
Но, постепенно околдован
Смертельно-призрачной красой,
Я навсегда теперь прикован
К тебе, туманный город мой.
 

[Полетаев 1919а: 4]


В высшей степени показательно, что в этих строках Полетаев воспевает город и описывает свое обращение в ряды его поклонников весьма двусмысленным языком. Он полюбил город, так как очарован его красотой, которая, по сути, подобно призраку, предвещает смерть: «постепенно околдован смертельной призрачной красой». В результате город «приковывает» его к себе, то есть подвергает насилию, что следует из смысла слова. Иван Ерошин рассказывает похожую историю о том, как он пытался убежать от города, но тот неумолимо вновь затягивал его в свои сети. В конце концов он проникся любовью к городу, но амбивалентность этого чувства все равно прорывается: «Тобою я пленен… / Опять стремлюсь к тебе, / стремлюсь сильней, влюбленный, / в твою разгневанную пасть!!!» [Ерошин 1918а: 69].

B. Александровский описывал усталого путника, который бредет по степи: «усталость связывает ноги / свинцом налита голова. / Уснуть бы на краю дороги /, где спит сожженная трава» [Александровский 1918d]. Однако степь гонит его «туда, где за степным покоем / простерся Город-Исполин, / где Жизнь иным сжигает зноем / попавших под ярмо машин». Город и влечет, и мучает человека, там его ждут страдания и борьба: «здесь его родина. Здесь скоро / он будет брошен в жаркий бой… / О, огнеликий, гордый город! / Богат ты жертвами. / Он – твой» [там же: 10]. Метафоры и определения, которые авторы-рабочие выбирали для описания города, отражали раздвоенность: у Александровского город выступал как «огнеликий» «Город-Исполин». У других авторов также восхищение смешивалось с подспудным страхом, а город наделялся такими эпитетами: «железно-каменный недремлющий дракон», гигант «пленительно-властный», «неустанный гордо-гневный протестант», «город-исполин», воткнувший «в небо пасти труб», «многоглавый, яркоглазый дракон» [там же: 10; Бессалько 1918f: 13; Садофьев 1919а: 1]. Многие авторы считали, что город, «мощный, грязный, пьяный», хоть и совершенно чужд «родимым лесам», но все же обладает своеобразной красотой [А. Ш. 1920: 9-10].

Хотя в большинстве своем эти рабочие разделяли марксистское убеждение, что в теории противоречия города разрешаются путем диалектической телеологии, для которой город – противоречивое единство страдания и спасения, все-таки в своих произведениях они гораздо больше внимания уделяли страданиям (которые у них не вызывали сомнений), чем спасению (которое оставалось чисто теоретическим). Например, печатник

C. Обрадович в 1921 году предложил метафору двух городов: сегодняшний город скорби, каждый камень которого обагрен кровью, и новый город грядущего: «откликаются дали» на грохот его «каменных ног», так что на смену сегодняшнему городу придет новый город мраморных улиц и сияющих дворцов труда[347]347
  Обрадович С. Грядущее // РГАЛИ. Ф. 1874. Оп. 1. Д. 7. Л. 38. Помечено как вырезка из газеты «Правда» от 6 декабря 1921 года.


[Закрыть]
. В. Александровский не был так уверен в будущем, однако и он надеялся, что кровь и страдания служат залогом спасения: «Тобой мы распяты, город, / на солнечно-знойном кресте <…> Страдание всегда свято, / любовь всегда в крови» [Александровский 1923: 19–20].

Когда рабочие писатели обращались к темной стороне городской реальности – а они делали это не реже, чем до 1917 года, – физический облик города тревожил их не только в эстетическом плане, но и в нравственном. Они гораздо чаще, чем до 1917 года, воспринимали внешнее уродство города как проявление его темного и зловещего нутра. Кириллов писал о «сумрачных камнях столицы», Полетаев – о «злобном» дыме фабричных труб, Александровский сравнивал город с Каином – «с уверткой Каина / спешит прорехи туч заштопать» – а Обрадович – со змеей, у него «змеящееся тело» и «сытый смех» [Кириллов 1918d: 25; Полетаев 1919а: 4; Александровский 1918е: 73; Обрадович 1920а: 18]. Однако больше всего внимания авторы уделяли жизни человека в городе. Причиной глубоко скептического отношения к городу по-прежнему выступают социальные взаимоотношения и их влияние на человеческую личность. Иногда, конечно, в описании городской жизни автор дает понять, что имеет в виду капиталистический город, и его критика носит классовый характер. Повествование часто завершается, например, вспышкой классовой борьбы или революцией [Александровский 1918е: 73–74; Обрадович 1920а: 19–21]. Однако чаще всего социальная природа города, специфика классовых отношений если вообще и упоминается, то отступает на второй план. Десятки стихотворений были озаглавлены просто «Город», и лишь немногие маркеры указывали на то, что имеется в виду исключительно дореволюционный, капиталистический город. Да и не существовало особых причин для разграничения между дореволюционным и послереволюционным городом. Вообще говоря, до 1930-х годов большевики так и не истребили капитализм в России (если не считать короткого периода Гражданской войны, но эти попытки не были эффективными). Менее всего усилий они предпринимали для того, чтобы сознательно изменить облик города, – разве что в своем воображении. Если революция и повлекла какие-то изменения, то это обострение милленаристских ожиданий, связанных с преображением мира, отчего усиливалась моральная озабоченность неизменными реалиями современной городской жизни.

В 1918 году Николай Ляшко опубликовал серию статей о «духовных ядах города», в которых он исследовал целый ряд городских пороков: шарлатанство, обман, вредные суррогаты настоящего искусства и знания, коммерческая реклама, которая вызывала у него самый сильный гнев и которую он назвал «самым отвратительным орудием эксплуатации невежественных городских масс». Распространение этих ядов, по мнению Ляшко, явление патологическое и сугубо городское:

Чистота улиц многих городов прикрывает задворки, где в ворохах нечистот ежесекундно рождаются миллиарды микробов, разносящих болезни. Так и воротнички, шляпы, газеты, книги, концерты, балы – все то, что носят, чем живут, чему посвящают свой досуг многие жители городов, прикрывают темноту и духовную ограниченность [Ляшко 1918а: 24–25].

Объектом этой критики являлась городская цивилизация вкупе с капитализмом – который, следует уточнить, Ляшко никогда прямо не называет.

Конечно, эти и аналогичные обвинения в текстах других рабочих писателей продолжали давно знакомые образованным россиянам сетования на упадок и нечистоту современного города. При большевиках озабоченность пороками города и его культурным загрязнением, под чем понимались пошлая реклама, хулиганство и преступность, сексуальная распущенность, болезни, пьянство, вульгарные развлечения наподобие кафешантанов (последние Катерина Кларк назвала «символом западного декаданса» [Clark 1995:162], хотя к середине 1920-х годов на смену им пришел другой символ – фокстрот), усилилась. Писатели-рабочие, чья жизнь была глубже погружена в обыденные реалии городской жизни, чем у многих более образованных россиян, разделяли с ними отвращение к моральной стороне городской модерности.

Хотя многие из этих писателей открыто обличали капиталистический город, их критика по-прежнему сосредоточивалась на духовно-нравственном ущербе, который наносит капитализм. Например, в статье 1924 года поэт И. Филипченко описывал капиталистический город – подразумевая, вероятно, и советский город периода НЭПа – как разновидность ада: «стон, плач ребятишек, крики отчаянья», бедняки «лежат на тротуарах и умирают голодной смертью. Лежат на городских пустырях и сходят с ума. Лежат на вокзалах и лишают себя жизни, бросаясь под поезда». В городе повсеместное пьянство, домашнее насилие, проституция, смерть подстерегают новых жертв. Эта ужасная жизнь калечит людей не только морально, но и буквально, порождая эпилептиков, истериков, сифилитиков, идиотов [Филипченко 1924: 58].

В художественных произведениях, особенно поэтических, рабочие авторы рисовали похожие картины городской жизни, придавая им еще больше пафоса и меньше исторической и социальной конкретности, чем в публицистических статьях. Внимание было сосредоточено на страданиях человека в современном индустриальном городе, об особенностях же общественных классовых отношений говорилось мало, хотя, как утверждал любой марксист, именно общественное устройство порождало страдания. Город, каким его изображает В. Кириллов в стихотворении 1918 года, озаглавленном «Город», предстает холодным, чуждым человеку:

 
О, сколько незнакомых лиц —
И сколько непонятных взоров!
Идут, торопятся, бегут,
На души все надеты маски,
Лишь проститутки там и тут
Открыто предлагают ласки.
Куда идут, куда спешат?
Вот взор безумной мукой светит,
А тот, что так беспечно рад,
Быть может, новый день не встретит?
<…>
И все пройдут, и без следа
Исчезнут в улицах бегущих —
О, город праздности, труда —
О, город призраков гнетущих!
 

[Кириллов 1918а: 26][348]348
  Это стихотворение – «Город» – ранее не публиковалось.


[Закрыть]


Позже он сделает исполненное фатализма предсказание, что подобная жизнь, которую символизирует сексуальный парад у памятника Пушкину – «Тоскующий Пушкин поник головой…/ самцы петушились, кудахтали самки, / на время забыв труды и дела», – останется неизменной во веки веков: «Все было так ясно – излишни разгадки, / и небо, и звезды, толпа и поэт. / Все было прилично, все было в порядке. / Так будет и впредь – через тысячу лет» [Кириллов 1921d: 9][349]349
  В. Александровский в стихотворении «Будни» также выражал озабоченность разгулом сексуальной стихии на улицах [Александровский 1922: 8].


[Закрыть]
.

С. Обрадович наполняет стихотворение «Город», опубликованное в «Кузнице» в 1920 году и в 1920-е годы неоднократно переиздававшееся в циклах стихов о городе, картинами морального разложения: «безумствующая» «кафешантанная толпа», «коленопреклоненная» перед деньгами, «торгующая напрокат душой убогой», «горластая глотка афиш» и «базар», печальное зрелище проституции по ночам, испарения «толпы, угарной и пьяной». Стихотворение начинается с признания в любви к Городу (который пишется всегда с заглавной буквы) – тут рождаются «великие Начала и Дороги», он создан и выращен трудами рабочих (амбивалентность слегка усиливается): «мы крепили железо и камни / цементом пота и слез». Стихотворение завершается картиной спасения через борьбу и революцию. Однако это послание далеко не последовательно. Как и многим другим пролетариям, Обрадовичу трудно примирить свои политические убеждения с эмоциональными и моральными ценностями. Ужасы города, как и «стоны» его страдающего отца – рабочего класса, Обрадович никогда не забудет: «всю жизнь я буду помнить» [Обрадович 1920а: 17–19][350]350
  Похожие темы можно найти в [Орешин 1918b: 69–70].


[Закрыть]
.

Молодой заводской поэт Николай Кузнецов попытался описать свое двойственное восприятие, когда сказал о себе, что живет «мыслью в городе, в деревне сердцем» [Костерин 1925:232]. Я бы подчеркнул и обобщил эту мысль. Этот неразрешимый спор постоянно присутствовал в произведениях (и, вероятно, в сознании) рабочих интеллигентов. Как ошибочно полагать, что они выступали исключительно как социальные критики капиталистического города, так же не меньшим упрощением будет полагать, что их антиурбанизм был абсолютным. Противоречивость и раздвоенность – вот что их характеризовало. Антиурбанистические и антимодернистские настроения, ценности и переживания переплетались и часто вступали в конфликт с официальными и рациональными представлениями (а иногда и с эмоциями) о положительной роли города и фабрики в историческом процессе. Озабоченность, вызванная реальными духовно-нравственными проблемами, сочеталась с усвоением диалектической телеологии и интеллектуальных абстракций. Скорее всего, этот постоянный диалог между рациональными идеями и эмоционально-нравственными переживаниями был именно той интеллектуальной практикой, которая больше всего провоцировала раздвоенность. В этой нестабильной, изменчивой атмосфере взаимодействия между разумом (усилиями сознания) и чувством процветали раздвоенность и разноречие.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации