Автор книги: Марк Стейнберг
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
«Цепь страданий»
Как показано в предыдущих главах, тема страданий очень занимала русских писателей-рабочих. Их произведения изобилуют лексикой, обозначающей душевные терзания: «грусть», «печаль», «скорбь», «горе», «мука», «мучение», «страдание», «тоска». Построить нарратив страдания из жизненного материала социальных низов Российской империи не составляло труда. Когда рабочие описывали нищету, голод, изнурительный труд, физические травмы, жестокое обращение, насилие, преждевременную смерть, они брали факты из собственной жизни. В профсоюзной газете пекарей один автор так охарактеризовал жизнь трудящегося человека: «цепь страданий, река пота, море слез» [Додаев 1914: 2]. Однако, будучи положен на бумагу, рассказ о страданиях становился частью возвышенного и значительного нарратива «громогласного свидетельства». Как в приведенном примере, рабочие часто прибегали к гиперболе и пафосу. Благодаря этому их произведения приобретали образность и глубину. Повествуя о жизни бедных и униженных, писатели из низших сословий часто обращались к символам, ибо символ по определению обобщает частное, указывает на более глубокие смысловые структуры мира, на скрытую правду. События жизни, таким образом, обращались в священнодействие, отсылали к сакральному, становясь внешними знаками более глубокой реальности. А любой символ, особенно сакральный, допускает множество интерпретаций, не всегда однозначных.
Истории и образы страданий в произведениях рабочих писателей соотносятся с христианским постулатом о том, что страдания – неизбежный удел грешного человека. Рабочие постоянно изображали свою жизнь как «тяжкий крестный путь страданий», как «тернистый путь», и каждый обязан нести «свой крест тяжелый без жалобы» и «чашу горькую страданий до конца» испить[399]399
См. [Деев-Хомяковский 1915с: 2–3; Дрожжин 1915: 13; Попов 1911а: 14–15;
А-ч 1911:6], а также: Александров С. «К дню рабочего печати», Иван Колкий «Стихи рабочего» (РГАСПИ. Ф. 364. Оп. 1. Д. 337. Л. 1; Д. 319. Л. 3 (стихи, присланные в газету «Правда» от 10 июня 1914 года)).
[Закрыть]. В то же время рабочие писатели не готовы были согласиться с традиционным представлением о том, что они должны терпеть страдания, потому что такова обязательная расплата «за грехи отцов». Они считали это «обманом»[400]400
См. стихотворения Е. Нечаева «На работу» и «Голос души». Впервые опубликованы в 1906 году в «Журнале для всех», затем в [Нечаев 1914: 90–91; У истоков 1965: 41, 88].
[Закрыть]. Вместо этого рабочие писатели, как мы видели, склонялись к тому, чтобы расценивать страдание как нравственную аномалию, но в то же время видеть в нем залог искупления и освобождения, подобно страданиям Христа, аллюзии на которого часто встречаются в их текстах. Тем, кто считает, что в русской культуре преобладают глубоко укоренившаяся потребность в самоуничижении и пассивное смирение перед страданием, что пресловутое «долготерпение» является сутью «многострадальной» русской души, можно возразить, что в русской культуре издавна подпитывался совершенно иной нарратив о страдании как о способе обретения силы для его преодоления и для избавления страдальца. Православие, которое глубоко отразилось в культурной аргументации произведений Достоевского и других писателей, обосновывало неизбежность и святость страдания с помощью теологических аргументов. Но существовал аргумент, который апеллировал не просто к обреченности греховного земного мира на страдания, а к кенозису Христа, принявшему крестное страдание[401]401
См. классические исследования «кенотического христианства» в России в [Gorodetzky 1938; Fedorov 1946: chap. 4].
[Закрыть], и подражание Христу понималось как путь одухотворения и роста, который приводит не только к нравственному совершенствованию, но и к спасению.
Проповедь и поучение
Образы и нарративы страдания часто служили, как мы видели, формой моральной критики. Нравственное значение страдания обычно рассматривалось через призму религиозных учений и духовных ценностей. Преклонение перед Толстым как критиком духовного и нравственного состояния современного общества было еще одним проявлением этого обличительного духа. Толстой был отлучен от церкви в 1901 году, но имел огромный авторитет благодаря произведениям на моральные темы и пережитым гонениям. Его смерть в 1910 году, после ухода из дома, паломничества, разрыва с привычной жизнью, еще более упрочила его роль учителя жизни. «Книги твои нам Евангелием стали, – обращался к недавно умершему писателю поэт-рабочий в газете союза металлистов Санкт-Петербурга. – Спасибо за каждое слово святое»[402]402
См.: Наш путь. 1910. № 19. С. 3.
[Закрыть]. Профсоюз официантов прислал вдове Толстого телеграмму, в которой выражал «великую скорбь» в связи «с утратой великого искателя истины, проповедника любви и равенства», который, будучи рожден «в богатстве и силе, возвысил свой голос в пользу слабых и бедных и стал тем велик»[403]403
См.: Человек. 1911. № 1 (13 февраля). С. 26.
[Закрыть]. Многие писатели-рабочие писали о Толстом: «солнце закатилось»; «пророк труда и любви»; он умер, «но останется навеки жить его святое слово»; «Великан»; «Титан»; «великий гений»; «полубог»; у его скромной могилы собираются паломники, и даже деревья перед ней склоняются, отдавая дань уважения великому человеку[404]404
См. [Корнев 1922: 5–6]; Балалайка. 1910. № 21. С. 2.
[Закрыть]. Радикальная интеллигенция, включая Ленина[405]405
См. статьи В. И. Ленина «Л. Н. Толстой» (16 ноября 1910 г.) и «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение» (28 ноября 1910 г.) в: Ленин В. И. ПСС: в 55 т. Т. 20. М.: Политиздат, 1961. С. 19–24, 38–41.
[Закрыть], была обеспокоена и советовала рабочим относиться к идеям Толстого с осторожностью. Редакция профсоюзной газеты металлистов Санкт-Петербурга, например, рекомендовала воспринимать Толстого не как христианского учителя, а как великого художника и «неустанного искателя правды», как защитника униженных, противника неравенства и поборника свободной мысли[406]406
См.: Наш путь. 1910. № 10. С. 1–2.
[Закрыть]. Однако многих рабочих привлекали в Толстом именно поиски глубинной духовной правды – истины – и его учение о христианской любви.
Михаил Логинов, который стал писателем и журналистом после многих лет бродяжничества и случайных заработков, а в 41 год умер от туберкулеза, посвятил последние годы жизни пропаганде среди городских низов христианской морали с социально-критическим уклоном. Он утверждал, что истина, которой учил Христос, скрыта за ритуалами: «ее утеряли среди человеческих измышлений и обрядов», а Евангелие «еще до сих пор скрыто от людей за тяжелыми серебряными и золотыми досками и застежками». Смысл послания Христа – наряду с посланиями Будды и Мохаммеда, добавлял Логинов, – заключается в человеколюбии: «только оно спасет мир от его бессмысленной и жестокой жизни»[407]407
См.: Думы народные. 1910. № 1. С. 1. Вплоть до своей смерти в 1912 году Логинов продолжал издавать в Москве журналы для простого народа: «Мужицкая правда» – 1907 год; «Молодая сила» – 1907–1909 годы; «Думы народные» – 1910–1912 годы; «Звезда утренняя» – 1912 год; «Народники». Обращает на себя внимание сходство названия его журнала «Звезда утренняя» с названием журнала евангелистов-баптистов, издававшегося И. С. Прохановым с 1906 года до начала 1920-х годов, – «Утренняя звезда», что свидетельствует о том, что Логинов, видимо, им симпатизировал, если не входил в их число.
[Закрыть]. Логинов с сочувствием писал о распространившемся среди московской бедноты движении «братцев» во главе с Иваном Колосковым и в том же духе призывал рабочий и неимущий люд пробудиться от темной жизни, в которой «грубая брань, драки и побоища», к «свету и правде Божией». Обращаясь к богатым, он обвинял их в том, что они приносят «жертву мамоне», и цитировал Писание: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь»[408]408
См.: Думы народные. 1910. № 1. С. 2; № 5. С. 2; № 3. С. 1–2.
[Закрыть]. Вслед за Толстым Логинов не уставал повторять, что дух Божий присутствует в каждом человеке: если жить с ним в согласии, то «вы будете опять свободны, какими созданы быть»[409]409
См.: Звезда утренняя. 1912. № 16 (16 мая). С. 2. Логинов отсылает к Евангелию от Иоанна 8: 32: «Познаете истину, и истина сделает вас свободными».
[Закрыть].
Двойственное отношение к православной церкви в этих свидетельствах моральной веры очевидно. Писатели из низших сословий часто и открыто выражали согласие с теми, кто критиковал церковь за увлечение религиозной формой в ущерб чувству и мысли и в особенности за пренебрежение подлинной христианской моралью. Об этом же говорили и религиозные «сектанты», число которых стремительно росло после 1905 года. Рабочие писатели обычно разделяли их критическое отношение к церковному богопочитанию. Сергей Ганьшин писал: «Мой бог не в золото одет, / не бриллиантами украшен / на стенах церквей и башен. / Мой Бог – любовь свет!» [Ганьшин 1910: 5]. Михаил Логинов вторил ему: свечи нужно зажигать «не для освещения холодных и мрачных стен храма», а на «алтаре справедливости» во имя «народа»[410]410
См.: Звезда утренняя. 1912. № 9 (25 марта). С. 2.
[Закрыть]. Часто писали, что, если бы Христос снова явился в мир и увидел нынешнее ничтожное состояние христианства, ему стало бы стыдно за людей, и он бы опечалился. Его раны закровоточили бы, когда б он увидел богатые соборы, самодовольно возвышающиеся рядом с тюрьмами, в которых страдают за истину люди, закованные в цепи[411]411
См. [Шкулев 1911Ь: 14; Нечаев 1910; У истоков 1965: 113–114]; Думы народные. 1910. № 5. С. 1.
[Закрыть].
Моральный гнев, вызванный этическим равнодушием и лицемерием церкви, кого-то приводил, как мы видели, к сектантству или протестантству. Но многие ступали на более своеобразный, даже индивидуальный путь. Например, газета союза приказчиков Екатеринодара опубликовал рассказ, где говорилось о молодом рабочем, который придумал собственное религиозное учение со своим ритуалом. Толкуя Евангелие «своеобразно», он вообразил, что обувной магазин, где он работает, это монастырь, в котором он будет вести благочестивую жизнь смирения, честного труда, справедливого отношения к людям [А-ч 1911: 6–7]. Некоторые порывали не только с церковью и религией вообще, но не с теми нравственными принципами, исходя из которых церковь осуждалась за лицемерие; они отказывались молиться тому, «кто стон не слышит бедняка… / Кто крик не слышит угнетенных. / Кто чужд и горю, и слезам. / Я не могу молиться больше / тому, кто близок богачу. / Теперь не верю! Не хочу!»[412]412
Ганьшин С. «Не могу» (РГАСПИ. Ф. 435. Оп. 1. Д. 91. Л. 3).
[Закрыть]
Как и в этом случае, многие рабочие писатели выводили свою этическую критику из религиозных учений независимо от того, продолжали они «верить» или нет. В 1920 году автор заметки для профсоюзной газеты металлистов Санкт-Петербурга иронически перефразировал известное выражение Иисуса из Евангелия: «Легче верблюду пройти в игольное ушко, нежели рабочему попасть в хороший театр» [Одинокий 1910: 11–12]. Конечно, обличение нравственного зла неравенства и обоснование необходимости улучшений носили более глубокий характер. Нечаев в стихотворении «Христос» подчеркивал, что Христос провел жизнь в бедности и трудах, его речи были простыми и честными, он говорил правду власть имущим, он принес себя в жертву во имя любви [Нечаев 1914: 124–125]. Шкулев воображал себя распятым Христом, который испытывает радость обновления, заслышав «песню великой любви», но и страдает от невыносимой боли за людей: «сердце от боли сжимается, / видя, как всюду народ задыхается / в злобе, в борьбе и в крови» [Шкулев 1912: 3–4]. Для других, как для Ганьшина, пасхальное празднование воскрешения Христа было временем, когда люди поют, «чтоб рассеялась мгла», а звон колоколов возвещает миру о «свободе, братстве, равенстве» [Ганьшин 1913d: 5].
Размышляя о собственных трудностях, писатели-рабочие часто обращались к религиозным этическим учениям. С. Обрадович, оказавшись в окопах Первой мировой войны, в передышках между боями вел дневник на клочках бумаги, проклинал войну: «Да будет она проклята! Она делает людей наглыми и черствыми. Она заставляет их забывать заповеди любви и милосердия»[413]413
См. РГАЛИ. Ф. 1874. Оп. 1. Д. 185. Л. 26 (запись от 23.11.1916).
[Закрыть]. Когда Николай Ляшко в 1914 году в очередной раз оказался в тюрьме за участие в марксистском подполье, он завел тетрадь вдохновляющих цитат. Большая часть была заимствована из Библии и имела знакомую социально-критическую направленность: «Земля да не будет продана в вечности; это она принадлежит мне, а вы мои пришельцы» (Левит 25: 3); «Горе вам, прибавляющие дом к дому, присоединяющие поле к полю, пока не остается ни одного места, чтобы вы могли только одни жить на земле» (Исайя 5: f8); «Кто не трудится, не должен есть» (2 Фес. 3: 10). Ляшко также вспомнил старую английскую присказку, возникшую во время крестьянского восстания 1381 года: «Когда Адам пахал и Ева пряла, где тогда был дворянин?»[414]414
«When Adam delved and Eve span, who was then the gentleman?» («Когда пахал Адам и пряла Ева, где родословное стояло древо?») Н. Ляшко цитирует ее в приведенном виде. См. РГАЛИ. Ф. 1747. Оп. 1. Д. 145. Л. 15.
[Закрыть]. Напротив, «честный труд» приравнивался к «святому» делу [Савин 1909]. Кроме того, пролетарские писатели часто писали о том, что нужно искать правду и стоять за правду, которая есть вечная ценность: «Это вечная, святая / правда, мученица, брат» [Савин 1906с]. А рядом с «правдой», словно в новом «храме», мечтал Сергей Ганьшин, встанут «мир, любовь и красота» [Ганьшин 1917b][415]415
См. также: Друг народа. 1915. № 2. С. 16.
[Закрыть].
Писатели из народа, связанные с журналами более «народного» направления, были особенно склонны к тому, чтобы основывать свои моральные суждения на истинах Священного Писания и на религиозной традиции. Подражая Достоевскому, народный журнал «Думы народные» пророчествовал, что русскому народу суждено «сказать миру слово, которое спасет человечество». Это слово – «миролюбивое чувство», которое предписывает «чтить как проявление Бога в человеке», особая восприимчивость, которая, полагали, у русского человека глубже и острее, чем у других народов[416]416
См.: Думы народные. 1910. № 4 (20 февраля). С. 1–2.
[Закрыть]. В рассказе, напечатанном во время войны в газете Суриковского кружка «Друг народа», проводилась похожая мысль, с опорой на образ «святого дурака» русской народной религии. Хотя «юродивые Христа ради», из которых иные были признаны святыми, в Новое время встречались гораздо реже, однако их почитание сохранилось вплоть до XX века. По традиции юродивые бросали вызов общепринятым нормам поведения и не признавали никаких авторитетов, вели жизнь набожную и простую, при этом говорили загадками, осмеливались открыто насмехаться над сильными мира сего, расхаживали полуголыми или вовсе без одежды, чтобы напомнить верующим о главных христианских ценностях и об истинах, которые невидимы в повседневной суете и невыразимы обычным языком. В рассказе автора из народа речь шла об Алексее-дураке, как все называли его, который каждый день приходил в дом богатого московского купца, чтобы наколоть и натаскать дров, подмести двор, помочь по хозяйству. Работал он много, но никогда не просил платы. Когда люди давали ему деньги, он все относил тетке, у которой жил и которая заботилась о нем. Однажды он нашел на улице три рубля и, как настоящий «дурак», спрашивал у прохожих, кто их потерял, пока не нашелся владелец. Когда купец дал ему денег и велел что-нибудь купить, он обиделся: «Как же это – купить? Стыдно это будет». Он работал только из любви, всем и всегда улыбался «детской, чистой улыбкой», несчастных жалел до слез. В его присутствии люди менялись. Купца, на которого работал Алексей, растревожило его поведение, «что-то смутное, непонятное проснулось в душе», и он задумался о своей жизни, в которой нет ничего, кроме денег и обмана. Рассказчик, искавший истину в книгах и городской жизни, пришел к выводу, что в книгах и в размышлениях образованных людей нет ничего, люди «холодные, недоверчивые, недовольные». Только в поведении Алексея-дурака открылась ему подлинная мудрость: «его трудолюбие и его природная честность, высшая честность и высшая стыдливость». Только в Алексее нашел он «чистую, благородную душу», который так искал [Кашкарев 1915].
Спасение
Еще до того, как революция вызвала всплеск милленаристских настроений, светские концепции свободы и преобразования мира переплетались с мифологическими и даже мистическими мечтами о спасении. Хотя некоторые люди возлагали надежды только «на царство небесное, после смерти» [А-ч 1911; Богданов 1911], большинство все же рассчитывало на избавление от страданий при жизни, на земле. Очень часто эти мирские мечты конструировались из материала сакрального и возвышенного. Сознательный рабочий многим виделся человеком, которого заботит не только участь людей, но и желание «посмотреть на звезды» – как, например, персонажа романа Алексея Бибика о жизни рабочего класса «К широкой дороге» (1912) [Бибик 1914:40][417]417
Впервые роман А. Бибика «К широкой дороге» («Игнат из Новоселовки») был напечатан в журнале «Современный мир» в 1912 году. См. также [Ганьшин 1912b].
[Закрыть].
Нарратив о страданиях как составляющей христианского пути подразумевает надежду на спасение. Даже такой большевик, как металлист А. Маширов (Самобытник), склонялся к тому, чтобы рассматривать заводский ад как место послушания и «молитвы», а себя – облаченным в «вериги» [Самобытник 1912с; Самобытник 1916а]. Часто, как мы уже отмечали, рабочие описывали страдания простых людей, и особенно свои собственные, как «крестный путь» сквозь череду «мучительных дней» [Нечаев 1965f; Богданов 1911; Деев-Хомяковский 1915с: 1–2][418]418
См. также: Голиков И. К., «Бог в помощь» (РГАЛИ. Ф. 1068. Оп. 1. Д. 41. Л. 15).
[Закрыть]. Смерть рабочего, часто преждевременная, также служила постоянной темой произведений. Самый предельный и в потенциале сакральный момент человеческой жизни – смерть – обычно описывался в терминах трансцендентного. Смерть как финал жизни, полной страданий, также сопоставлялась со страстями Христа. Михаил Герасимов придал этой символической ассоциации буквальный характер, описывая гибель рабочего в результате несчастного случая в литейном цеху:
Внезапный крик. Один распятый
Лежал на золотом листе,
Змеистым пламенем объятый,
Горел на огненном кресте.
Он умер при машинном звоне,
Кипел чугун, сверкала сталь.
Лишь, скованный на дымном троне,
Кровавый ангел рвался в даль.
[Герасимов 1917с: 3]
Иногда вера в трансцендентное коренилась в религиозной вере как таковой: «Тогда в душе сомнений нет, / спокойным сердцем веришь в Бога» [Захаров 1911: 7]. Но как правило, за религиозным с виду нарративом стояли вполне мирские упования. Как уже говорилось, «оптимизм» и вообще «жизнеутверждающее» самоощущение объявлялись неотъемлемыми свойствами пролетарской психологии, особенно после 1905 года. В стихах и рассказах часто упоминались сила духа рабочих, ощущение молодости, вера в то, что все препятствия будут преодолены. Как утверждал один рабочий автор, повторяя слова персонажа из рассказа В. Короленко, «человек создан для счастья, как птица для полета» [Квадрат 1913b: 5][419]419
Эта фраза, часто ошибочно приписываемая М. Горькому, прозвучала в рассказе В. Короленко «Парадокс», написанном в 1894 году Она принадлежит безрукому персонажу и представляет иронически-горький парафраз изречения из латинского текста Библии: «Homo ad laborem nascitur et avis ad volatum», что можно перевести двояко: «Человек рождается для страдания, а птица – для полета», или же: «Человек рождается для (тяжкого) труда, а птица – для полета». – Примеч. пер.
[Закрыть]. Эта вера часто облекалась, пусть метафорически, в религиозную лексику. Доносившийся издалека звон церковного колокола превращался в «звуки светло-божественных муз», а «печальный символ слез и горя» пробуждал дух для новых битв за лучшее будущее [Царев 1939b; Ганьшин 1917с]. Для метафорической передачи подобного содержания использовались традиционные образы преображения физического мира, которое неизбежно происходит по законам природы: приближение зари, восход солнца, наступление весны, весенний дождь и весеннее обновление земли; иногда встречались образы более оригинальные: порыв ветра или водный поток, пробивающийся сквозь гранит[420]420
Помимо многочисленных примеров и цитат, приводимых в главе 4, см. стихи А. Маширова «Ручьи», «На рассвете весенней зари», «Гребцы», «Весенний дождь», – большинство из которых было опубликовано в газете «Правда» за1912и1913 годы; перепечатано в [Эвентов 1967: 218–219, 304], а также [Зайцев 1911с; Поморский 1913d; Александровский 1913g].
[Закрыть].
Встречались и отсылки к искуплению через апокалипсис, хотя несравнимо реже, чем после революции 1917 года. Рабочие писатели воображали апокалиптические времена с помощью знакомых метафор: буря, гром, катаклизм, после чего начнутся «новое небо» и «новая земля». Многие писали о грядущем «золотом мгновенье», о том, что верят в приближение эпохи, когда добро одержит победу и народы восстанут из «недр тоски и прозябания» навстречу «истине святой» грядущего нового мира, без страданий и эксплуатации [Володинский 1915][421]421
См. также: Нечаев И., «Старик» [Нечаев 1914: 96–97]; Голиков И., «Бог в помощь» (РГАЛИ. Ф. 1068. Оп. 1. Д. 41. Л. 15).
[Закрыть]. Приговоренный к ссылке профсоюзный деятель провозгласил свой символ веры, находясь на далеком Севере: «Я верю в грядущее вечное счастье, / в поэзию жизни, в добро и любовь. / Я верю, что после грозы и ненастья / горячее солнце появится вновь»[422]422
См.: О. Р-н. Из ссылки // Единство. 1909. № 4. С. 3.
[Закрыть]. Как и в большинстве милленаристских концепций, с наступлением новой эры связывалось ожидание, что мертвые воссоединятся с живыми. В автобиографическом романе А. Бибика главный герой, рабочий-металлист Игнат Пастерняк, участвует в подпольном социалистическом кружке самообразования, который напоминает ему «первые дни христианства, подвижничество», а руководит кружком интеллигент, «похожий немного на Христа». Кружок собирается на кладбище, и Игнату кажется, что «дух давно умерших» прислушивается к разговорам живых [Бибик 1914: 41, 81–83]. Развивая этот образ, А. Гастев представлял, что мертвые на самом деле восстанут из могил, присоединятся к борьбе и даже возглавят революцию: «Мы идем! Нам нельзя не идти! Встали мрачные тени недавних разбитых бойцов; поднялись живые преданья былого – сраженные раной отцы. Мы за ними» [Дозоров 1914b].
Однако многим было трудно поддерживать в себе такой накал веры. Сомнения и даже отчаяние не отступали. Молодой рабочий-социалист, металлист В. Александровский, исследовал эти тяжелые чувства и мысли у постели умирающего товарища: смерть предстала перед ним не как символ несправедливого общественного устройства и не как избавление от страданий, сулящее покой и забвение, но как последняя точка безрадостного жизненного пути, за которым ждет только ужас: «темный, безличный испуг / прячется где-то, за тьмою» [Александровский 1913Б]. М. Герасимов признавался, что осмысленное страдание более недоступно ему: «В душе моей… нет уже больше тоски. <…> Ей больше уже не любить, не страдать. Она мертва и пуста»[423]423
Неопубликованное стихотворение М. Герасимова (РГАЛИ. Ф. 1374. On. 1. Д. 6. Л. 10).
[Закрыть]. Часто подобные размышления перерастали в более явное экзистенциальное разочарование в смысле жизни как таковой. Например, пробуждение природы по весне воспринималось не как символ надежды, а напоминание о том, что «тоска… больно и горько» «на душе истомленной моей», или о том, что человек страдает «без причины» [Попов 1911Ь]. Многие рабочие писатели говорили о том, что надежды «на светлую жизнь» разбиты, чувство уныния и тоска становятся сильнее, крепнет убеждение, что все расчеты на счастье напрасны, и ощущение бессмысленности жизни углубляется [Квадрат 1913b: 5–6; Обрадович 1913b; Володинский 1915; Королев 1915: 5–6, 46][424]424
См. также стихи В. Вегенова, публиковавшиеся в «Новом печатном деле» в 1911 и 1912 годах; Ганьшин С. «Тяжко на душе». Рукопись, присланная М. Горькому (Архив А. М. Горького. РАВ-ПГ. 37-13-1). В. Королев – член союза печатников Ярославля, который издавал и распространял его стихи во время Первой мировой войны и после революции 1917 года.
[Закрыть]. Подобно многим своим сотоварищам, предавался мрачным размышлениям о жизни и С. Обрадович, рабочий-социалист, чьи стихи публиковались во многих рабочих журналах:
То думалось мне: что в сем мир суетном —
Пустой я и лишний предмет
Ничтожным считал я себя незаметным —
Под ношей страданий и бед
<…>
Любил всех, то мир ненавидел бездушный
Как счастье я смерть призывал —
То мучительном сомненьем во тьме равнодушной
Ответ на вопрос искал:
И где же светлая жизнь?
[Обрадович 1913а: 2]
Многие, вслед за Обрадовичем, столкнувшись с молчанием в ответ на вопрошание о смысле жизни, «призывали смерть».
Некоторые ожидали прихода спасителя. Стекольщик Егор Нечаев молился свободе: «всем сердцем чту тебя, свобода, / и перед сном, и после сна / молюсь тебе», – и продолжал: «Когда от слез ломило очи, / от скорби грудь изнемогла / под игом векового зла, / и ты ко мне во мраке ночи / моим спасителем пришла» (слово «свобода» в устойчивой культурной традиции ассоциируется с Вечной женственностью). Свобода явилась как спасительница: «Полна горячего участья, / смахнув слезу с моих очей, / как друг из преданных друзей, / ты обещала жизнь и счастье / мне на заре грядущих дней», она «коснулась язвы тела / своей целительной рукой», «вливает страждущему люду / в сердца живительный елей»[425]425
См.: Нечаев Е. О свободе (1907) [Нечаев 1914: 94–95].
[Закрыть]. Представления других авторов о спасителе носили характер более традиционный, а потому более апокалиптический и радикальный. Ф. Шкулев, например, писал о втором пришествии Христа, который принесет весть об избавлении от страданий через революцию. Обнаружив, что люди страдают («ряды суровых, мрачных лиц»), что звон цепей доносится из «угрюмых тюрем», которые соседствуют с золотыми куполами богатых церквей, Христос, из ран которого сочится кровь, утешит человека, склонившегося в жалобе и молитве: «Не плачь, / придет пора, и горделивый, / как среди моря волн бурливых, / в крови задохнется палач!» [Шкулев 191 lb: 14][426]426
Похожее стихотворение есть у С. Ганьшина, см.: Народная семья. 1912. № 3 (16 января). С. 1.
[Закрыть]. Однако многих рабочих писателей преследовала тревога, что никакой спаситель так никогда и не явится. Е. Нечаев, особенно в сборнике с печальным названием «Вечерние песни», постоянно задается вопросом: «А что ж теперь? Не лучше тоже… / Всё тот же мрак и рабский гнет… / Когда ж вздохнет, великий боже, / Тобой искупленный народ?!» Он пишет о людях (возможно, имея в виду и себя), чьи «мольбы пропали без ответа, / надежды сгибли без следа», и «надежды луч и пламень веры в бога / в больной груди угашены давно»[427]427
См. стихотворения «В бессонницу», «Старик», «В трюме» в [Нечаев 1914: 96–98, ПО]. Перепечатано в [У истоков 1965: 93, 94, 97].
[Закрыть].
Некоторым рабочим писателям казалось, что они сами обладают таинственной спасительной силой. Русской культуре свойственно представление о том, что писатель наделен особой миссией и властью. И у писателей из простого народа, которые пришли в литературу, даже не получив законченного образования, имелось тем больше оснований уверовать в свой «Божий дар»[428]428
См.: Народники. 1912. № 1. С. 2.
[Закрыть]. Многие авторы из рабоче-крестьянской среды признавались, что писать их побуждает «неведомая сила» [Горький 1953: 105–108]. Е. Нечаев, например, в стихотворении «Моя песня» писал, что его ум «жжет» «отрадный огонь», который манит в «даль безвестную», а его песня
в часы труда и в кратком сне,
сквозь шум машин и говор люда
она всегда, бог весть откуда,
как лучший друг являлась мне:
то в нежном шепоте волны,
то в возрождении весны.
[Нечаев 1914: 79–80; У истоков 1965: 91]
Для некоторых авторов написанные ими стихи и рассказы приобретали статус сакрального объекта[429]429
См.: Ганьшин. К… Рукопись стихотворения, присланного Горькому в 1914 году (Архив А. М. Горького. РАВ-ПГ. 37-13-1).
[Закрыть]. Представления о сакральной ценности литературы и о таинственной силе, побуждающей писать, часто наводили рабочих писателей на мысль, что роль спасителей человечества уготована им самим. Наряду с теми, кто мыслил себя ласковым утешителем, который своими «простыми молитвами» несет «скорбным людям» умиротворение, катарсис и «тихую радость» [Королев 1915: 5–6], существовали и такие, кто, подобно Александровскому, видел себя евангельским Христом, который несет людям не «мир, но меч»:
Я буду там, где гнутся спины,
Где труд поручен, осквернен
Где раздается скорбный стон
И слышен шум и рев машины.
Я буду там, где гибнут дети
В объятиях грубого труда,
Где непосильная чужда
Свои разбрасывает сети.
Я в грудь волью новые им дам
И вдаль стихийное стремление.
Все во мне, и я во всем
Если смел ты, – то вдвоем
Мы проникли в Тайны Мира
И оттуда все возьмем… пойдем.
[Александровский 1913с: 11]
Спасение часто являлось крылатым. Нет сомнений, что полет – мощный символ, в котором воплощается мечта о преодолении границ, о свободе, о мистическом прорыве за рамки повседневного опыта. Корни этой мечты, как уже говорилось, уходят в христианскую традицию и более древние мифологические культы, а также в человеческое подсознание. «Магический полет», как его называет М. Элиаде, возможно, один из самых универсальных религиозных тропов, в котором ограничения повседневного материального мира и даже времени и пространства могут быть преодолены и преобразованы. «Магический полет» присутствует в фольклоре и мифологии различных культур – и как буквальное проявление шаманских способностей отдельных людей, и как метафора воспарения духа и состояния экстаза; магический полет может означать освобождение от власти беспощадных сил, соединительное звено между профанным и сакральным, мистические откровения и способности, а также выход за физические пределы человеческого существования [Элиаде 1996: 110–124]. Несмотря на развитие теории и практики полета, базовое значение этой метафоры оставалось неизменным. У Ницше могущественный сверхчеловек был «врагом духа тяжести», и он «научит однажды людей летать» [Ницше 1899]. Горький также мифологизировал полет за его трансцендентный и освободительный потенциал, о чем свидетельствуют «Песня о соколе» (1895) и «Песня о буревестнике» (1901).
В полете рабочие писатели усматривали различные смыслы. Мария Чернышева восклицала:
Дайте мне крылья,
Легкие, быстрые крылья!
К солнцу всесильному, яркому я б улетела
…к свободе, к простору.
<…>
Сброшу я цепи, рабские цепи позора,
Что мое тело так плотно собою сковали.
<…>
Дайте мне крылья! Быстрые, легкие крылья!
<…>
Я захлебнулась бы счастьем в свободе полета!..
[Чернышева 1910с]
Если М. Чернышева молит о крыльях и традиционно приписывает им способность оторвать ее от земли, дать свободу, то более политизированные поэты-рабочие с такой же силой верили, что крылья обретает тот, кто включается в классовую борьбу. В романе А. Бибика рабочий, впервые пережив во время забастовки чувства благоговения и освобождения, заявляет, что у него за спиной «выросли крылья» [Бибик 1914: 71]. А. Гастев, руководитель союза металлистов Санкт-Петербурга, в стихотворении в прозе, напечатанном в 1913 году в профсоюзной газете, предлагает более коллективистскую трактовку темы крыльев:
Нас ничто не страшит: мы пути по пустыням, по дебрям проложим!..
Встретятся горы…
До вздохов последних, до самых отчаянных рисков к
вершинам пойдем. Мы возьмем их!..
До вершин доберемся, возьмем их!
Но выше еще, еще выше! В победном угаре мы с самых высоких утесов,
мы с самых предательских скал ринемся в самые дальние выси!
Крыльев нет?
Они будут! Родятся… во взрыве горячих желаний.
[Дозоров 1914b: 3–4]
Неоднократно писатели-рабочие символически воображали себя спасителями человечества, которые в магическом полете возвращаются на землю. Е. Нечаев в «Песне невольника» мечтал быть орлом или солнцем, чтобы нести счастье и свободу миру [Нечаев 1914: 151; У истоков 1965: 98–99]. С. Ганьшин описывал себя такими словами: «орел из поднебесья, / сын степей… / Оттого мой голос мощный, / как набат», который звучит «в борьбе святой, великой»[430]430
См.: Ганьшин. «Орел». Рукопись, присланная М. Горькому в 1914 году. Архив А. М. Горького. РАВ-ПГ. 37-13-1 [Ганьшин 1917d: 2].
[Закрыть]. А. Маширов сравнивал передовых рабочих и себя в их числе с «гордыми птицами» на «черном небосклоне», со вспышками летней зарницы или метеором – это люди, которые промчались в полете, принесли искупительную жертву, но осветили путь другим: «метеором / в глухую бездну упадем»[431]431
С. Ганьшин также воображал себя метеором: «я сын степей, рожденный в поле, я метеор во тьме людской…. Я буду петь не умолкая, на бой со тьмою звать народ!» [Ганьшин 1917].
[Закрыть][Самобытник 1913е; Самобытник 1913d][432]432
Перепечатаны в [Пролетарские поэты 1935–1939: 89–90]. См. там же стихотворение 1912 года «Гребцы» [Пролетарские поэты 1935–1939: 87].
[Закрыть].
Метафорический, крылатый полет человека неизбежно придавал идеям, с которыми он соотносился, будь то избавление, свобода или борьба, мифологизированный характер. Выбирая этот образ, рабочие писатели стирали грань, отделяющую светское понимание борьбы за гражданские и социальные свободы от мистического и трансцендентного видения освобождения. Это следует понимать не как смешение стилей, но как отражение настроений и установок, которые при всей своей неопределенности и неоднозначности тем не менее тяготели к образам, выходившим за пределы повседневного и профанного. Даже Иван Кубиков, печатник, литературный критик и меньшевик, который обычно отличался здравомыслием, в свой публикации, сделанной в газете союза печатников «Печатное дело» в 1912 году[433]433
См.: Печатное дело. 1912. № 5 (май). С. 9.
[Закрыть], счел притягательной фантазию Глеба Успенского, рожденную очевидным психическим заболеванием, которым тот страдал последние годы жизни. Глебу Успенскому чудится, что он может летать, и зрелище того, как он парит над миром, пробудит в угнетателях угрызения совести, в угнетенных – жажду борьбы и приблизит наступления Царства Божьего на земле.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.