Электронная библиотека » Наталья Бонецкая » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 14 июня 2022, 16:20


Автор книги: Наталья Бонецкая


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Итак: в эстетике «Автора и героя…» языка как некоей особой реальности просто нет; в «Проблеме содержания…» язык – это чисто технический момент «эстетического объекта», не принадлежащий области эстетической как таковой. Что же можно сказать по поводу книги о Достоевском? В каком соотношении находится «диалогическое бытие» и область языка? Ничего принципиально нового в свое воззрение на язык Бахтин своим учением о диалоге не вносит: диалогу необходим язык – но снова лишь как средство, как «среда диалогического общения», которая собственно в диалог не входит и устраняется на вершинах диалога. В книге о Достоевском Бахтин вводит в свою философию такой термин, как «слово». Он не должен нас обманывать и вызывать ассоциации, например, с метафизическим направлением в русской философии языка. Для Флоренского, Булгакова, Лосева слово – это словарное слово, имя существительное, а точнее – имя собственное. Метафизики предельно субстанциализируют «слово»: имя – это идея вещи, которая, с одной стороны, обладает своим собственным существованием (у Флоренского она соотнесена с неким существом, демоном), а с другой – дает бытие конкретной вещи. Иначе говоря, в некотором смысле имя как идея – не что иное, как сама именуемая вещь. Мы не устаем повторять, что вещь, субстанция – самые чуждые для Бахтина понятия. И философию имени, восходящую к Флоренскому, Бахтин, вне всякого сомнения, заклеймил бы как «мистику», «идеализм», «мифологию». Для самого Бахтина слово – «это высказывание, непременно имеющее своего субъекта, автора». В «чистой» бахтинской философии «слову» соответствуют такие категории, как «поступок» (а значит, «бытие-событие»), «активность», «автор», «я» («для себя» и «для другого»), «дух». И хотя для высказывания необходим язык, центр тяжести высказывания не в нем, не в его «лингвистической» качественности, но в «смысловой позиции» субъекта, в его «идее».

При этом субъект слова не есть изолированный субъект; на этой мысли, как на фундаменте, стоит концепция волошиновской книги «Марксизм и философия языка». Слово для Бахтина – слово в общении, диалоге: «Язык живет только в диалогическом общении пользующихся им. Диалогическое общение и есть подлинная сфера жизни языка»[726]726
  Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. С. 244.


[Закрыть]
. Потому, расширяя понятие языка и слова до включения в это понятие его субъекта, – переходя от лингвистики к «металингвистике», – Бахтин сразу же заявляет, что «предмет металингвистики» – это «диалогические отношения»[727]727
  Там же. С. 243.


[Закрыть]
. Металингвистика занимается не областью высказывания личности, не «речью», но именно «диалогом», т. е. отношением, реализуемым языковыми средствами. «Диалог», «отношение» – вот исток металингвистики. Здесь Бахтин по своим интуициям близок Буберу с его изначальностью «отношения», с его утверждением, что Я в «основном Я – Ты» отлично от «основного слова Я – Оно». И здесь он, кажется, иначе ощущает существо диалога, чем Розенцвейг. «Wechselrede» Розенцвейга – это цепь «монологов», – разумеется, ориентированных друг на друга, сопряженных между собой – но при этом не перестающих быть монологами. Диалог – это их последовательность, и тайна диалога – лишь в длении, продолжении этой цепи. Выше мы говорили о том, что решающую роль в возобновлении Wechselrede играют промежутки между монологическими репликами: они не суть бытийная пустота, но напротив – просветы в бытие. Вмешательством бытия, «откровением» его и обеспечивается продолжение диалогической цепи; никакого этого иного, «третьего» бытийственного момента нет в диалоге Бахтина.

Диалог – это само противостояние смысловых позиций, – Бахтина не заботит разворачивание этого диалогического напряжения во времени, в стихии языка. Не время, но, скорее, пространство существенно для бахтинского диалога[728]728
  Ср.: «основной категорией художественного вцдения Достоевского было не становление, а сосуществование и взаимодействие. Он видел и мыслил свой мир по преимуществу в пространстве, а не во времени» (Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. С. 38). Вернее сказать, отношения героев Достоевского между собой и с автором принадлежат у Бахтина вечности; это то содержание, которое может быть перенесено и в вечность, ибо в вечности, по Достоевскому, все одновременно, все сосуществует» (там же. С. 39). Мир Достоевского – это архитектонически организованная этическая вселенная общающихся друг с другом «духов» – деятельных «я».


[Закрыть]
, – отсутствие времени в нем (осознаваемое особенно отчетливо при сравнении с учением Розенцвейга) связано с второстепенной для него ролью языка. Бахтин проявляет предельную философскую дерзость, когда, говоря на каждом шагу «слово», он по сути исключает, прямо-таки вытравляет язык из своей диалогической концепции! В конечном счете язык диалогу не нужен; ядро диалога – это «чистое отношение человека к человеку»[729]729
  Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. С. 357.


[Закрыть]
, противостояние двух духов, вознесенное над сюжетными обстоятельствами их встречи. Язык вместе с сюжетом убираются, «как леса, когда здание окончено»; к книге о Достоевском целиком применимо это положение бахтинской эстетики начала 1920-х годов. Язык и в случае диалога выступает лишь как средство и материал – в само диалогическое, чисто духовное бытие язык не входит.

Насущная необходимость языка для диалога не означает его бытийственности; как нам представляется, отвержение Бахтиным языка связано с исключением им из «бытия» не только времени, но и всяческой вещественности. Говоря в данный момент о «вещественности», мы имеем в виду не звуковую материю слова, но подразумеваем следующее. Что получится, если допустить, что диалог бытийственно сопряжен со стихией языка? Получится то, что к сфере бытия придется отнести и тему разговора – в ее «вещности», «теоретизме»[730]730
  Это был бы уже диалог герменевтического типа.


[Закрыть]
; учение о бытии придет тем самым к противоречию с самим собой. Подобно Буберу, Бахтин – принципиальный экзистенциалист во взгляде на диалог: в его понимании, в диалоге раскрывается последняя глубина человека, происходит встреча двух личностей по важнейшим вопросам бытия. И в пределе, такому диалогу язык уже не нужен: глубины бытия подобает созерцать в молчании.

Таким образом, диалог, по Бахтину, – как встреча двух «идеологов» – в конечном счете также бессловесен. Само существо общения – это противостояние двух «духов», «бесконечность против бесконечности» [731]731
  Бахтин М. Из записей 1970–1971 годов // Бахтин М. Эстетика словесного творчества… С. 340.


[Закрыть]
; оно осуществляется по преодолении языка. Бахтин всегда допускал в свои концепции это представление о внеязыковом общении, правда, обращался к нему крайне редко, избегая его, видимо, вместе с другими вещами мистического характера. Нечасто в сочинениях Бахтина можно встретить высказывания именно такого рода: «В известной мере можно говорить одними интонациями, сделав словесно выраженную часть речи относительной и заменимой, почти безразличной». Данный поздний фрагмент по сути отсылает к трактату начала 1920-х годов («Проблема содержания…») – к бахтинскому образу строительных лесов, окружающих здание: «Как часто мы употребляем не нужные нам по своему значению слова или повторяем одно и то же слово или фразу только для того, чтобы иметь материального носителя для нужной нам интонации»[732]732
  Бахтин М. К методологии гуманитарных наук // Там же. С. 369.


[Закрыть]
. Бахтин много писал об интонации речи; учение об интонации – важная составная часть бахтинской «философии языка». Интонация двуприродна, содержа в себе начала звука и смысла; как звуковой феномен, интонация сопровождает звучащую речь, но, принадлежа к духовной глубине речевого высказывания, интонация соприкасается с его смысловым уровнем. Интонация погранична, поскольку причастна сферам звука и духа; бахтинская теория интонации – предел его концепции языка, – предел, все же отчетливо обозначенный и описанный. За интонацией уже – область безмолвия, детально прорабатывать которую Бахтин не собирался.

Сторонник всяческой «прозаичности» (К. Эмерсон, Г. Морсон), Бахтин избегал вторжения в сферы, неприступные для более или менее позитивного опыта. Право же, было бы странно встретить у Бахтина рассуждения о молитвенной исихии или о «безмолвном» общении душ! Однако Бахтин все же думал о ситуации молчания, упоминал молчание в своих трудах. «Мир» молчания Бахтин относил к «логосфере», к действительности, освоенной человеком, и противопоставлял чисто отрицательному понятию «тишины» (в которой «ничто не звучит»[733]733
  Бахтин М. Из записей 1970–1971 годов // Бахтин М. Эстетика словесного творчества. С. 337–338.


[Закрыть]
). И поскольку среди возможных антропологических феноменов Бахтин реальностью считал исключительно диалог, то его высказывание по поводу молчания («Молчание возможно только в человеческом мире (и только для человека)»[734]734
  Там же. С. 338.


[Закрыть]
) можно было бы раскрыть, перефразировать, заявив, что в молчании протекает некий диалог… Но сам Бахтин не сосредотачивается на проблеме осмысленного диалогического молчания. Если бы он углублялся в нее, он был бы платоником, а не феноменологом. Но то, что в его учении есть не только язык, но и осмысленное молчание, все же важно для понимания типа этого учения. Здесь, кажется, Бахтин сближается с Бубером: как для Бахтина, так и для Бубера высший тип диалога – это диалог безмолвный. Другой тип диалогического учения представлен «грамматической» теорией реальности Розенштока-Хюсси, а также концепцией «Звезды спасения» Розенцвейга: как мы отмечали, для Розенцвейга молчание сопряжено с принципом самости, изолированной индивидуальности, и онтологически соответствует смерти.

В 1920-е годы в центре философии Бахтина находилась личность, точнее сказать, диалог личностей, но осуществляющийся опять-таки в интересах каждого человека. Этой персоналистической интуиции подчинено и учение о языке, представленное книгой о Достоевском. В 1930-е же годы философская идея Бахтина переходит на свою следующую ступень. Выше мы отмечали, что творческий путь Бахтина был развитием, становлением некоего вполне определенного философского воззрения[735]735
  В конце жизни Бахтин сам засвидетельствовал этот факт. Замышляя в начале 1970-х годов издание книги статей разных лет, Бахтин дал набросок предисловия к ней: «Предлагаемый сборник моих статей объединяется одной темой на разных этапах ее развития. Единство становящейся (развивающейся) идеи. Отсюда и известная внутренняя незавершенность многих моих мыслей. <…> Моя любовь к вариациям и к многообразию терминов к одному явлению. Множественность ракурсов. Сближение с далеким без указания посредствующих звеньев». – Из записей 1970–1971 годов // Бахтин М. Эстетика словесного творчества. С. 360.


[Закрыть]
. И в других главах данной книги мы показали фундаментальную трансформацию в 1930-е годы таких ключевых бахтинских понятий, как «авторство» и «форма» [736]736
  См.: Проблема авторства в трудах М. Бахтина; Эстетика М. Бахтина как логика формы.


[Закрыть]
. В целом 1930-е годы для Бахтина обозначены практически полным исчезновением из его концепций категорий, так или иначе связанных с личностным началом. Так, в книге о Рабле – так получается по Бахтину – отсутствует фигура автора, и, поэтика Рабле есть не что иное, как полное торжество стихийной, стройной в своей неоформленности жизни: карнавал врывается на страницы книги, ломая все условности, все границы, отделяющие искусство от действительности. В эстетике Бахтина 1930-х годов нет автора и, соответственно, нет и героя как личности.

При этом не надо думать, что эти вещи относятся к одной лишь эстетической сфере. Эстетика – не обособленная область бахтинского учения. Роман мыслился Бахтиным как такая художественная форма, в которой искусство бытийственно отождествляется с жизненной действительностью. Роман – это искомое бахтинской философии, стремящейся к преодолению пропасти между культурой и жизнью. Поэтому говоря о романе (особенно это касается идей Бахтина 1930-х годов), Бахтин говорит о реальном мире. Роман, по Бахтину, – это, в сущности, бытийственно адекватная проекция жизни на плоскость культуры, ценностного мира. Потому те представления Бахтина о языке и бытии, которые у него развиваются в границах теории романа, вполне правомерно сравнивать с таковыми же западных диалогистов: последние имеют в виду действительность – но и для Бахтина мир романа теснейшим образом, бытийственно сопряжен со своей живой современностью[737]737
  Бахтин обозначал это в литературоведческих терминах, когда говорил, что «роман соприкасается со стихией незавершенного настоящего», что «авторское слово лежит в одной плоскости с изображенным словом героя», – что романный образ принадлежит «зоне максимального контакта с настоящим (современностью) в его незавершенности». – См.: Бахтин М. Эпос и роман // Бахтин М. Эстетика словесного твочрества. С. 470, 455.


[Закрыть]
. Вся игра философской мысли Бахтина происходила между двумя полюсами – искусством (и, шире, культурой как ценностным миром) и жизненной действительностью; при этом целью Бахтина было сближение этих полюсов, и – здесь уже, быть может, под давлением обстоятельств[738]738
  На наш взгляд, правда, исследователям обычно свойственно преувеличивать зависимость построений Бахтина от давления эпохи.


[Закрыть]
– отчетливее проработанным у него оказался полюс искусства. Это и вводит в заблуждение, побуждает считать, что Бахтина занимала одна эстетика словесного творчества, романная поэтика и т. д. Но роман для Бахтина – практически синоним живой жизни; потому его представления о романном слове и романном мире, быть может, с самыми незначительными оговорками переносимы на язык и мир действительные[739]739
  Иногда такие оговорки делает и сам Бахтин, на что мы укажем ниже.


[Закрыть]
.

Если в 1920-е годы мир виделся Бахтину в его личностном плюрализме – хотя и некоем нравственном целом, но осуществляющемся во имя каждой личности, имеющем как раз в ней цель своего бытия – то в 1930-е годы основной бахтинской категорией делается социум, личность же в этой новой картине мира оказывается всецело подчиненной социальной общности. Победа «социологической» идеи проявилась в исчезновении из бахтинской общей эстетики «автора» и «героя». Как же она, эта победа, сказалась в философии языка и диалога? Чтобы ответить на этот вопрос, надо обратиться к знаменитым работа Бахтина 1930-х годов о романе. Действительно, что нового вносят они в концепцию языка и диалога книги о Достоевском?

Самое общее, что мы можем сказать в связи с данными работами, это то, что язык в бахтинской онтологии 1930-х годов полностью вытесняет все прочие бытийственные реальности, что мир в ней становится языковым миром, что личность полностью овнешняется, феноменализируется, без остатка выводится в план языка. В книге о Достоевском основными участниками бытия-события были два духа – Я и Ты[740]740
  В терминах Бахтина: я-для-себя, другой-для-меня…


[Закрыть]
; в теории романа 1930-х годов – два языка, каждый из которых имеет не личностную, а социальную природу. Идея человеческого общества как полифонии голосов, «царства духов» здесь сменяется картиной «социального разноречия». Мир в понимании Бахтина 30-х годов – это языковой мир, языковая действительность; Бахтин приближается к той ветви философии XX в., которая представлена, например, работами Розенштока-Хюсси. Произошло нечто весьма примечательное: смещение центра тяжести в философии Бахтина от личности к социуму совершилось параллельно со сдвигом в феноменальный план. Бытие утратило свой личностный характер, став одновременно чистым феноменом, языком. В бахтинской философии 1920-х годов присутствовал если не некий трансцендентный план, «другой мир», платоновская вечность – то все же постулировалась сфера «смыслов», «идей», – вневременная область, которой принадлежит «дух», «я». В 1930-е же годы все бытие вышло наружу, в посюстороннее – в социум и язык. Упразднение личности, растворение ее в социальной стихии произошло вместе с ее овнешнением, уже окончательной десубстанциализацией, отождествлением с речевым феноменом. Язык в интуициях Бахтина выступает если не как аналог, то как заместитель, двойник, с одной стороны, социума, с другой – мистического всеединства. Второй момент будет рассмотрен нами в разделе о категории «другого», а также в одном из приложений к данной работе. Он касается неявного, скрытого – мистического плана бахтинских построений. Первое же положение – «дневное», легальное, дозволенное и, более того, в те времена поощряемое: «социологизм» легко перетекает в «марксизм», Бахтин здесь идет рука об руку с одним из своих alter ego, Волошиновым. К этой «дневной» стороне бахтинского учения о языке мы и переходим.

В трактате «Слово в романе» Бахтин рассуждает о романном слове, о том, как соотносится оно со своим предметом. Что можно сказать о таком элементе романного мира, каким является предмет, если он – неодушевленная вещь? Прежде всего, этот художественный предмет «конципируется» автором, оформляется авторской «активностью», направленной на предмет; предмет создается авторской интенцией, – здесь налицо старые бахтинские представления времен «Автора и героя…», представления, с очевидностью восходящие к учению Э. Гуссерля. В эстетике Бахтина оформляющая деятельность художника преднаходит некое жизненное «содержание», которое, благодаря авторскому «завершению», «переводится» в иной бытийственный план. Так вот, то, что художник, романист с самого начала своей деятельности имеет, есть отнюдь не сам предмет: всякий жизненный предмет окружен достаточно плотной языковой средой, всеми теми словами и оценками, которые были произнесены, выражены по отношению к предмету; «до того момента, когда он попадет в поле зрения романиста, предмет уже оговорен, оспорен, оценен»[741]741
  Бахтин М. Слово в романе // Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. С. 89.


[Закрыть]
. Другими словами, каким бы ни был тот предмет, который призван стать предметом художественным, изначально его природа социальна, на деле же – это языковая природа. Слово автора встречается со словами, сопутствующими предмету, соглашаясь или не соглашаясь с ними, дополняя их и т. д. – т. е. вступает с ними в «диалогические» отношения. «Нельзя творить непосредственно в божьем мире» [742]742
  Бахтин М. Автор и герой… // Бахтин М. Эстетика словесного творчества. С. 179.


[Закрыть]
, – заявил Бахтин в «Авторе и герое…»; это означает, что творить можно только в мире социальном. «Только мифический Адам, – иронизирует Бахтин, – подошедший с первым словом к еще не оговоренному девственному миру, одинокий Адам, мог действительно до конца избежать этой диалогической взаимоориентации с чужим словом в предмете»[743]743
  Бахтин М. Слово в романе // Указ. изд. С. 92.


[Закрыть]
. Итак, на месте Божьего мира оказывается социум, мир языковой, – причем важно, что отнюдь не для одного лишь художника-романиста. «Всякое внехудожественное прозаическое слово – бытовое, риторическое, научное – не может не ориентироваться в „уже сказанном”, „известном”, в „общем мнении” и т. п. Диалогическая ориентация слова – явление, свойственное, конечно, всякому слову. Это – естественная установка всякого живого слова»[744]744
  Там же.


[Закрыть]
. Не только в романном мире нет предметов[745]745
  То есть, надо полагать, вообще субстанций.


[Закрыть]
, и есть лишь слова о них, но, по Бахтину, и в жизненном мире тоже. Точнее, есть, конечно, какие-то вещи в себе – «несказанные», «неисчерпаемые словом»[746]746
  Бахтин М. Слово в романе // Указ. изд. С. 89.


[Закрыть]
, с которыми борется, пытаясь их заключить в образ-троп, поэт; но от прозаика и вообще – от человека жизни Божий мир отделен Китайской стеной из «чужих» слов.

В науке проницательно была подмечена глубокая и принципиальная «прозаичность» Бахтина (К. Эмерсон, Г. Морсон). Самое главное, что это означает с мировоззренческой стороны – это замкнутость субъекта бахтинской антропологии в только-человеческом, социальном мире. Человек фатально обречен пребывать в душноватой, прямо скажем, атмосфере «чужих» слов, на которые он непременно должен реагировать. Он не может и помыслить о вознесенной над всеми этими социальными испарениями сияющей истине. Причем Бахтин постулирует сам эти, в сущности, мрачноватые положения, а не выводит их из каких-то более общих посылок. Поясним нашу последнюю мысль. Отделенность человека от сущности вещей, от «Божьего мира», можно, например, возвести к постулату о грехопадении и переживать в трагических тонах. Кстати, в этом случае тоже вполне уместно было бы вспомнить библейского Адама, наделяющего в раю Божьих тварей их истинными именами. Но Адам для Бахтина – не реальность, но «миф», то, что в бахтинском понимании противоположно реальности. Реален же социум – и только он; и с социальной камерой надлежит смириться, как смирился сам Бахтин с Кустанаем, Саранском, домом для престарелых. Фраза о том, что творить в Божьем мире нельзя, произнесена Бахтиным как освновополагающий вероучительный постулат. Мир творчества и жизни – мир языковой; именно эта мировоззренческая интуиция есть исток бахтинской теории романного слова 1930-х годов.

Итак, «предмет» действительности (и романного мира) в бахтинской философии этих лет – не Божья тварь, но некий ее языковой эквивалент, образ, сконструированный языковыми средствами, реальность «слов», высказываний. Что же можно сказать о человеке, как он представлен этой концепцией? Этот вопрос, согласно вышесказанному, равнозначен вопросу о природе образа человека в романе. И согласно концепции Бахтина, романный образ человека – это «образ языка». Так, образы Онегина, Ленского, Татьяны суть «образы языка Онегина и языка Ленского», «сложный и в высшей степени глубокий образ языка Татьяны»[747]747
  Бахтин М. Из предыстории романного слова // Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. С. 413.


[Закрыть]
. Где «герой» эстетики Бахтина 1920-х годов – герой как тело, душа, дух?! Человек исчез, остался один язык. В книге о Рабле человек оказался в порабощении у социума: «автор» стал его пассивным медиумом, «герой» просто утонул в волнах карнавальной стихии – площадному реву никакой человеческий голос противостоять не в силах. И работы о романе Бахтина в философско-мировоззренческом отношении глубоко созвучны концепции книги о Рабле. Аналогом социума в них выступает язык – то, что Бахтин определяет как «социальное разноречие». Мир романа – читай, действительный мир – мир «оговоренный» и, одновременно, мир, повально говорящий. Если «архитектоническая» действительность в понимании Бахтина 1920-х годов – это «бытие-событие» его «первой философии» – представляла собой сосуществование «поступающих» личностей, то «роман распадается на образы языков, связанные между собою и с автором своеобразными диалогическими отношениями»[748]748
  Бахтин М. Из предыстории романного слова // Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. С. 414.


[Закрыть]
. Выше мы привели выдержки из «Слова в романе», где Бахтиным было объяснено, как автор «конципирует» «предмет». Аналогично происходит и создание образа языка героя: «язык» автора направлен на «язык» персонажа, благодаря чему между этими двумя «языками» возникают диалогические отношения, – сам «диалогизированный» языковой образ.

И здесь особенно важно то, что каждый индивидуальный язык имеет источник не в себе самом, но опирается на «социальное разноречие», укоренен в нем. Первично именно оно – социальное «царство духов», явным обнаружением которого служит язык. Из этой стихии, как некоего материнского лона, возникают и конкретные языки – языки автора и героев: «Романные образы кажутся органически сросшимися со своим разноголосым языком, как бы предобразованными в нем, в недрах его собственной органической разноречивости»[749]749
  Бахтин М. Слово в романе // Указ. изд. С. 144.


[Закрыть]
. Потому «говорящий человек в романе – существенно социальный человек, <…> и его слово – социальный язык. <…> Индивидуальный характер и индивидуальные судьбы и только ими определяемое индивидуальное слово сами по себе безразличны для романа»[750]750
  Там же. С. 146.


[Закрыть]
. Совершенно ясно, что здесь принципиально иное представление как о романе, так и о бытии (а также о «слове» и диалоге), по сравнению с таковым книги о Достоевском. Если «поэтика Достоевского» отличается весомостью и самобытностью в ней личностной «идеи» и ее выражения – слова, – весомы и самобытны, то в романной «разноголосице» отдельная личность со своим языком просто теряется.

Итак, в бахтинской онтологии 1930-х годов, представленной работами по теории романа, «язык» полностью торжествует над «бытием», становится на место «бытия». «Язык» в концепциях Бахтина этих лет и есть само «бытие». Что же можно сказать в связи с этим о категории «диалога»? Претерпевает ли она какое-то принципиальное изменение по сравнению с книгой о Достоевском? Как нам представляется, претерпевает. И это изменение связано с тем, что в 1930-е годы «диалог» переходит с преимущественно «идейного» на преимущественно «языковой» уровень. Конечно, речь идет о нюансах, поскольку «идея» и «язык» Бахтиным увязаны в одно понятие «слова». Но определение диалога из книги о Достоевском как «противостояния человека человеку» невозможно перенести на диалог работ о романе в силу социального характера вступающих в диалог языков. На каждом из них лежит слишком заметная печать «общего», чтобы можно было говорить об их принципиальной «другости». Ведь социум – «социальное разноречие» – в бахтинской философии языка 1930-х годов играет почти ту же самую роль, что «исток языка» – в диалогизме Эбнера и Розенцвейга. Как Бог взывает к человеку и делает его говорящим у Розенцвейга, так и языковой социум – по какому-то таинственнейшему побуждению – изводит из своих недр язык личности.

Бахтин избегает акцентировать эти чисто онтологические моменты, ссылаясь на то, что дает чистое «описание» своего предмета. Особенно успешно этого он достигает в книге о Достоевском, искусно лавируя между задачами философской и чисто литературоведческой. «Диалог» книги о Достоевском имеет своими исходными центрами позиции двух его участников, «я» и «ты», – он видится именно таковым, поскольку эта диалогическая концепция продолжает содержание «Автора и героя…». Иными словами, диалог этот – не что иное, как взаимодействие личностей, при котором целое диалога – как бытийственно новое образование – обозначено несравненно слабее. Напротив того, целое языкового диалога работ о романе 1930-х годов самым решительным образом торжествует над его участниками – индивидуальными языками. Об этом мыслитель решительным образом заявляет сам; здесь уже не феноменологическое описание, но онтология, обладающая полноценным самосознанием. Давая приоритет социальному целому перед его членами, Бахтин возвращается к интуициям всеединства, столь привычным для русской философии; он дает свой собственный – и весьма специфический – вариант этой старой концепции. Более детально об этих вещах мы говорим в приложении к настоящей работе; там мы, на микроуровне анализируем рассуждения Бахтина и показываем, как он обосновывает первичность диалогического – и социального – целого по отношению к отдельным индивидам, когда прорабатывает свою диалогическую концепцию в сфере языка.

Таким образом, диалог и социум в учении Бахтина ставятся над личностью одновременно с тем, как бытие, действительность для него нацело претворяется в язык. Мы глубоко убеждены в том, что такая «социологизация» бахтинских воззрений имеет самое отдаленное отношение – если и вообще имеет – к интуициям марксизма. Бахтин – философский тип, соприкасающийся с марксизмом аспектами совсем уж периферийными; «логика» этого типа совсем иная. Как нам представляется, для понимания Бахтина надо привлекать мыслителей совсем иной традиции, нежели марксистская. И если не заниматься специально сейчас социологией Г. Когена – отложить, не забывая о ней, в сторону важнейшее представление Когена о том, что своего полного осуществления личность достигает лишь в обществе, государстве, которое – не что иное, как «царство духов», то – поскольку мы в настоящий момент имеем дело с философией языка и диалога – полезно призвать на помощь западных диалогистов. Как мы помним, в глазах Розенцвейга и Эбнера, бытие – это язык; другого бытия мы не знаем, не имеем в опыте, утверждал Розенцвейг, для которого изначальной и основной была проблема откровения. И к тому же самому – к отождествлению бытия с языком – приходит Бахтин в своей теории романа. Не исторические обстоятельства и не сталинская цензура побуждают Бахтина заниматься «словом», языком – но исключительно идущий изнутри импульс, воля к утверждению своей собственной философской идеи. Бахтин пришел к философии языка потому же, почему на нее вышли Розенцвейг, Эбнер, даже Бубер и Сартр, а также Хайдеггер – потому, что всех их интересовало феноменальное, открывающее себя – и вместе с тем открывающееся через человека бытие. Язык – основной бытийственный феномен, а одновременно – феномен социальный; стоит ли удивляться тому, что в какой-то момент язык закрывает для Бахтина все прочие уровни реальности? И учение Бахтина о языке имеет не большее отношение к марксизму, чем таковое же Бубера, Эбнера и Розенцвейга, для которых язык был наиболее адекватным явлением духовного бытия.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации