Текст книги "Ученик чародея"
Автор книги: Николай Шпанов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
Марта Фризе
При всем предубеждении против анонимок тут, где все гудело от антисоветских интриг, Кручинин не мог не задуматься над подобным предупреждением. Для людей, погрязших в интригах и провокациях, лишенных чести и самолюбия, забывших долг и потерявших совесть, предать своих новых хозяев было ничуть не труднее, чем они в свое время предали родину. Вся гамма чувств от любви до ненависти, от раскаяния до мести – все могло водить пером неизвестного корреспондента. Если объявление в «Вестнике» дано Эрной или по ее поручению; если письмо неизвестного – клевета, то газета дает Кручинину явку, которую он ждет. Но если Эрна предательница – квартира Марты окажется для Кручинина ловушкой… А если Эрна тут вообще ни при чем и все это подстроено врагами? Тогда… И наконец, ведь может быть простое совпадение. Мало ли на свете Март?.. Бесполезно было строить догадки – возможностей плохих и хороших больше, чем можно предусмотреть…
Взгляд Кручинина упал на циферблат часов. Все бумаги, записная книжка – все было быстро вынуто из карманов и спрятано в надежное место. Переменив на всякий случай два таксомотора, Кручинин через пятнадцать минут стоял у дома, указанного в объявлении. Нажим звонка, и дверь тотчас отворилась, словно тут были твердо уверены, что он не мог не прийти. В лифте против цифры «3» стояли две фамилии, одна из них – «Фризе». Едва Кручинин успел затворить за собою лифт на третьем этаже, как перед ним, словно сама собою распахнулась одна из выходящих на площадку дверей.
Может быть, еще и сейчас было разумно повернуться и уйти. Но можно ли бежать, если в гостеприимно (или предательски?) распахнутой двери стоит женщина и жестом приглашает войти? Кручинин переступил порог и тотчас услышал за спиной стук захлопнутой двери. Посторонившись к стене, чтобы дать ему пройти, стояла женщина средних лет с гладко зачесанными волосами, такими светлыми, что в свете электричества они казались седыми. В ее лице, сохранившем следы миловидности, каждая черточка была свидетельницей страданий, горя, внутренней борьбы. Именно так: борьба и сомнения источили его морщинками. Глаза ее, по-видимому, когда-то голубые, отражали все то же: вопрос о мере страданий, какая еще отпущена ей на земле.
– Госпожа Марта Фризе?
Она ответила молчаливым кивком и жестом пригласила войти. Дав Кручинину время осмотреться в комнате, которая могла быть и гостиной и рабочим кабинетом, негромко, словно боясь нарушить чей-то покой, сказала:
– Вот то, что я предлагаю, – и указала на стену, где висело несколько небольших полотен. Среди них Кручинин сразу, казалось ему, с уверенностью опознал руку Манеса. Тот, кто однажды видел его «Девочку перед зеркалом», едва ли уже обознается, встретив присущий этому мастеру колорит рисунка, озаренного только Манесу свойственным мягким светом цветного пятна, словно бы не преднамеренно брошенным в темно-коричневую мрачность основного тона. Мог ли Кручинин думать: в этом городе, таком насквозь антиславянском, встретить старого чешского мастера – такого истово славянского в каждом своем мазке, в дыхании всего своего искусства?! Госпожа Фризе опустила глаза и, указывая на полотна Манеса, повторила: – Это все, что я могу предложить вам… Ведь вы заинтересовались объявлением потому, что… – она запнулась и так посмотрела в глаза Кручинину, что казалось смешным отрицать то, что было ей, по-видимому, известно. Все же он твердо и так же глядя ей в глаза, ответил:
– Это полотно мне не нравится…
– Это не имеет значения… – При этих словах она прикрыла рукою глаза и провела ею по волосам, – я хочу продать именно эту картину. – И, подумав, прибавила: – Сейчас я продаю только ее!
– А именно это-то полотно мне и не нравится, – ответил Кручинин. Ему хотелось поскорее покончить с этим визитом и убраться отсюда. Хозяйка, на его взгляд, довольно откровенно тянула время, чтобы дать возможность кому-то подоспеть.
– Я прошу вас взять именно этого Манеса… – еще настойчивее, чем прежде, сказала она.
– Не понимаю, – сказал Кручинин, – почему я должен покупать вещь, которая мне не нужна?
– Возьмите ее. Именно ее.
Кручинин с неудовольствием пожал плечами и сделал шаг к двери, но Марта загородила ему дорогу.
– Я возьму с вас недорого… Совсем, совсем недорого.
Названная ею цена была слишком низка даже для самой дрянной копии. Но чем тверже Кручинин отказывался, тем настойчивее Фризе навязывала покупку. Кручинин решительно направился к выходу.
– Постойте! – крикнула она. – Да погодите же!
Поспешно приставив стул к стене, она сняла, почти сорвала со стены картину и стала поспешно завертывать ее в газету.
Она протянула ему пакет со словами:
– Заплатите, сколько хотите.
Он машинально взял картину. Но стоило ему почувствовать ее в руках, как воскресла мысль о том, что это и есть улика, с которой враг намерен его поймать…
Однако хозяйка не дала ему опомниться – пробежала в прихожую и отворила дверь. Через минуту дверь за Кручининым захлопнулась, и он стал поспешно спускаться по ступенькам, затянутым толстой дорожкой.
Одноглазая старуха
Картина лежала перед Кручининым. Испещрившая ее паутина трещин от набившейся в них пыли и копоти выглядела черной сеткой. Из-под нее на Кручинина хмуро глядело темно-коричневое лицо старухи. Быть может, когда-то оно и не было безобразным, может быть, даже писалось как лицо молодой женщины. Но время и невзгоды состарили его так, что оно казалось изборожденным вековыми морщинами. То ли от красок, выгоревших на одной половине полотна и потемневших на другой, то ли от сморщившегося холста лицо казалось перекошенным гримасой паралича. Один глаз закрылся или был затянут катарактой и бессмысленно пялился слепым бельмом. Время сделало облик старухи той смесью седины с нечистотой, которая сопутствует неопрятной нищей старости. Но по какой-то случайности годы обошли своей разрушительной работой второй глаз портрета. Было похоже на то, что этого глаза коснулась рука реставратора. Но почему он ограничился восстановлением одного только глаза? У него отпала охота заниматься этим делом, или он не сошелся в цене с владельцем холста?.. Так или иначе правый глаз старухи сверкал злобной силой. Становилось даже немного жутковато в него смотреть. Едва ли стоило завидовать тому бедняге, чьим уделом был в молодости спор с такою силой. Укрощение строптивой красотки послужило Шекспиру предметом романтической обработки, но борьба со злобной дурнушкой кажется еще никого не поднимала на подвиг художественного творчества и не оставила в истории мировой культуры иных следов, кроме самоубийства Сократа. А право, жаль! Человечеству принесло бы пользу посмотреть на доказательных примерах, как это выглядит: за немыслимо краткий срок, что двуногое совершает свое путешествие от колыбели к могиле, оно успевает затопить все вокруг себя злобой, источаемой непроизвольно, подобно тому, как цветок издает аромат. Скажут: как существует горький запах полыни, так точно ведь есть и сладостное дыхание розы! Спору нет. Но, увы, роз в роду человеческом еще меньше, чем в растительном мире. Живые розы еще труднее выращивать, и они еще более подвержены морозу. Движимое ложным предположением – одною из многих ошибок учения! – будто можно искусственно превращать заросшие полынью человеческие души в розарии духа, христианство создало питомники душ – монастыри. Но история показала, что количество навоза, принесенного человечеством в эти питомники, оказалось настолько велико, что они превратились в выгребные ямы, заражающие мир зловонием тления, а отнюдь не ароматом.
Христианство, церковь, монастыри, монахи… По этим рельсам мысль Кручинина докатилась до католицизма и до его квинтэссенции – Ордена Иисуса. Сколько горестей этот духовный питомник питомников доставил уже человечеству, сколько еще успеет доставить, прежде чем оно сметет его в мусорную корзину истории. Этот «духовный розарий» выращивает вместо роз одни шипы. Они торчат повсюду на пути прогресса и мира. Кручинину уже доводилось об них уколоться. И придется обломать еще не один такой шип, чтобы добраться до цели усилий – прочного мира…
Заперев дверь комнаты, Кручинин извлек холст из рамы. Посыпались хлопья пыли, забившейся в завитки резьбы, сделанной в те неэкономные времена, когда вместо лепного багета обходились искусством резчиков. Но рама занимала Кручинина лишь постольку, поскольку могла оказаться полой, и в ее полость можно было вложить записку.
Напрасно станут усмехаться скептики: зачем бы трезвым людям, живущим в современных ультрапрозаических условиях, посылать записки с такими сложностями вместо услуг государственной почты? Но пусть-ка эти критики-реалисты сами попробуют установить связь в условиях, в каких находилась Эрна Клинт и Кручинин, да так, чтобы сообщение не было обнаружено, а уж ежели оно и попадет в руки врагов, то чтобы никто не смог понять его содержания, определить адресата и отправителя. Эрна не придумала ничего лишнего: пусть бы одноглазая старуха прошла руки десяти сыщиков – они не поняли бы, что держат письмо.
Кручинин догадался, что, скрывая записку от полиции, Эрна нашла ей место, которое нелегко будет обнаружить и ему самому. Он обстукал всю раму, исследовал трещины рассохшейся резьбы. Если тайны не содержит ни рама, ни подрамник, ее должна хранить сама картина. Кручинин принялся исследовать холст с тщательностью, с какой его, вероятно, не изучал еще ни один любитель живописи. При этом внимание Кручинина то и дело невольно возвращалось к глазу старухи. Казалось, она так и впивалась в Кручинина, желая сказать то, чего не могли произнести ее злобно сжатые губы. Но, оказывается, следовало искать по признаку контраста: чувствуя на себе пристальный взгляд единственного зрячего глаза, Кручинин должен был обратиться к его слепому соседу – бельмо катаракты, кричавшей о пустоте, и содержало загадку. То, что Кручинин принял за порчу, причиненную временем, оказалось крошечным отверстием в верхнем слое холста, искусно замаскированным бельмом; сам холст якобы ради его укрепления был дублирован. Между слоями ткани, сквозь отверстие под бельмом, был введен маленький листок папиросной бумаги.
Условный значок в углу листка заменял подпись. Шифр был тот же, что в прошлый раз. Кручинин узнал ровно столько, сколько нужно было для следования по пути Эрны: «Бисзее – Вилла Доротеенфройде». К этому более чем лаконичному путеводителю было прибавлено лишь два слова не географического смысла: «очень осторожно». Но и этих двух слов заботы могло не быть: «Вилла Доротеенфройде» – этим было сказано более чем достаточно. Кручинин знал, что вокруг этого живописного уголка, под маской всякого рода пансионов, можно было найти не один тайный притон международного авантюризма, шпионажа и диверсий. Под видом школы языков тут существовало убежище для изменников русского происхождения; «Школа движения по системе Далькроза» обучала убийству и взрывам бывших прибалтов; польские изменники нашли приют под вывеской пансиона «Перепелка», якобы содержащегося польской аристократкой; желто-голубая дощечка на воротах самого неопрятного домика предлагала обучить украинок кройке и шитью. Кадры для этих заведений поставлялись «подготовительными» школами эмигрантско-националистических организаций. Вилла Доротеенфройде была одним из самых секретных заведений такого рода, состоящих, как знает уже читатель, под руководством епископа Ланцанса. Вместо забулдыг-эмигрантов и иностранцев разных национальностей обучение тут вели женщины в одеждах католических монахинь. Кручинин знал, что находиться там – значило учиться всему страшному и отвратительному, что питомцы этой своеобразной школы должны были делать в СССР. Он пробовал представить себе Эрну в любой из этих ролей и – ум заходил у него за разум.
Кручинин знал и «мать Маргариту» – начальницу пансиона Доротеенфройде. Но если бы этого и не было, если бы ему случилось повидать ее лишь однажды в течение нескольких минут, и того было бы достаточно, чтобы запомнить навсегда и узнать среди тысяч по первому взгляду. Будучи неплохим живописцем, он не взялся бы передать черты этого существа, по жестокому капризу природы обретшего облик женщины. По началу, когда ему сказали, что оккупанты подобрали Маргариту Беме в нацистском концентрационном лагере, где она исполняла обязанности надзирательницы и палача, он не поверил. Мать Маргарита, врач по образованию, была маленькая толстушка с розовыми щечками в ямочках, словно бы непроизвольно собирающимися в добродушную улыбку. Светлые бровки, светлые, почти невидимые, редкие реснички вместе с розовым благодушием щек и с плотоядной жизнетребующей усмешкой пухлых губ придавали лицу монахини ту возрастную неопределенность, какая свойственна хорошо сохранившимся толстухам. Спрятанные под огромный чепец волосы, с выпущенными по сторонам букольками неопределенного цвета тоже не давали представления о возрасте их обладательницы. Как говорили, Маргарите было далеко за пятьдесят, но движения ее были быстры, даже можно сказать проворны и жизнерадостны. Ко всему этому надо добавить маленькие, почти спрятавшиеся над пухлыми щечками глазки. Они были то серыми, то голубыми, а иногда и зелеными – в зависимости от минуты и поворота головы. Обладатель самого мрачного воображения не мог бы себе представить, что рассказы о подвигах этого палача в юбке – не легенда, созданная патологической фантазией маньяка. Сотни, тысячи жертв, в чьих страданиях, как в освежающей ванне, купалась мать Маргарита!
Когда Кручинин встречал розовую монахиню, словно парящую на крыльях своего белоснежного чепца над палубой трансокеанского лайнера, перевозившего ее обратно в Европу, ком непреодолимого отвращения подступал у него к горлу. А она плыла, розовая, с ямочками на пухлых щеках, каждым движением изливая на окружающих ласку христовой невесты. И рядом с этим чудовищем в качестве сотрудницы или ученицы Кручинин должен был представить себе Эрну… «Сестра Эрна» – наверно, так именовали ее в пансионе Доротеенфройде.
Сестра!.. Помните, читатель, у Герцена: «Слово сестра… В нем соединены дружба, кровная связь, общее предание, родная обстановка, привычная неразрывность…»
Кручинин смотрел на записку Эрны и старался объять умом происходящее…
Доротеенфройде
Покидая город, надо было разделаться с коричневой старухой, чтобы уничтожить следы сообщения, – будь оно посланием Эрны или провокацией вражеской разведки. Но появившееся было намерение сжечь картину вместе с рамой показалось ошибочным. А что если его приход к фрау Марте заснят на пленку? В таком случае Кручинин оказался бы перед необходимостью обосновать исчезновение этого «раритета». Можно было, конечно, снести картину антиквару, но кто захочет ее купить: ради уничтожения тайника под бельмом, Кручинин прорвал в холсте большую дыру. В таком виде старуха представлялась ему вполне безопасной. Оставалось «забыть» колдунью на стене. Кручинин так и поступил: оставил картину на гвозде. Но не успел он положить чемодан в свои старенький «штейер», как в подъезде показалась хозяйка квартиры с картиной в руках.
– Оставьте ее себе. Реставратор заделает дыру и…
– О, что вы! – воскликнула хозяйка.
Тогда он взял портрет и тут же, будто нечаянно, уронил его на мостовую. По камням рассыпались мелкие завитушки резьбы.
– Как обидно! – сказал Кручинин. – Вопрос решился сам собой.
Отъезжая, он видел, как хозяйка подняла картину и отерла фартуком еще больше сморщившуюся маску мегеры.
Кручинин поймал себя на том, что стоило ему взяться за руль, как заботы отлетели от него, словно он был простым туристом. Таково было магическое действие перспективы путешествия. Передвижение! Скорость! Свобода! На память пришли прекрасные слова Аксакова: «Дорога – удивительное дело! Ее могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая человека от окружающей его среды, все равно, любезной ему или неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, – она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминания прошедшего и, наконец, на мечты и надежды в будущем…» Старый, побрякивающий стальными суставами «штейер», катился мимо громады Национального музея. Кручинин мысленно послал этому сооружению привет и соболезнование: слишком умный дом для царства мракобесия, политических интриг, провокаций и лжи, в какое превратился этот некогда славный город. Кручинин пересек реку и через пятнадцать минут был за городской чертой. Он даже провел рукою по лбу и по щекам, словно снимая с себя нити невидимой, но липкой паутины. Навстречу ему прохладным потоком несся воздух со стороны синевших в утренней дымке гор.
Не прошло и получаса, как Кручинин перестал следить за тем, есть ли за ним слежка. Автомобили, обгонявшие неторопливый бег его машины, вызывали в нем здоровую спортивную зависть. Через час он добрался до поворота, где надлежало съехать с автострады на дорогу № 318, ведущую к озеру Тегерн. В Дирнбахе он решительно притормозил: его не устраивало слишком приближаться к Висзее, а ведь следующим пунктом был уже Гминд. Кручинин не хотел показываться там прежде, чем наведет точные справки об интересующей его вилле Доротеенфройде. К сожалению, оказалось не таким простым делом узнать что-либо у запуганных жителей. В этом уютном краю, созданном самой природой для отдыха и беззаботных развлечений, Кручинин обнаружил, что даже мрачные времена фашистской полицейщины простые люди вспоминали с сожалением. Как только дело доходило до слова «Доротеенфройде», языки жителей прилипали к гортани и на Кручинина недоброжелательно косились. Принадлежность некоторых пансионов темному миру тайной полиции и шпионских организаций была тут секретом Полишинеля, но говорить о ней страшились. Кручинин избрал местом своего пребывания Кальтенбрунн, расположенный таким образом, что в случае надобности можно было быстро покинуть берег озера, минуя тупик, каким кончались дороги на его южном конце. Однако уже к следующему утру стало ясно, что и эта близость к Висзее не доставит Кручинину удовольствия. Тут не особенно стеснялись с туристами. Смешение нацистской полицейской грубости с маккартистским маккиавелизмом чувствовалась во всем. Позавтракав, Кручинин бежал из Кальтенбрунна. Объехав озеро с севера, он перебрался в окрестности городка Тегернзее на противоположном берегу озера. Хотя Кручинин и был тут отделен от Доротеенфройде гладью огромного озера, но в бинокль ему был виден весь курорт Висзее. Вооружившись терпением и осторожностью, он мог рассмотреть даже самую виллу Доротеенфройде.
Кручинин арендовал маленькую моторную лодку и стал большую часть времени проводить на воде, хотя меньше любого другого человека, живущего на берегах Тегернзее, был расположен к развлечениям. С каждым днем время казалось ему дороже, и даже пастель, нашедшая наконец применение, не доставляла ему радости. Наброски получались сухие, мало схожие с нежной натурой, окружавшей художника. Их набрался уже почти полный альбом, а двери «Доротеенфройде» все оставались закрытыми. Наконец однажды, когда Кручинин посреди озера занимался рисованием, к нему подъехала маленькая лодочка, в ней сидел мальчик лет пятнадцати.
– У меня есть поручение от Эрны, – сказал он так, словно у него не могло быть сомнений в том, что он обращается по адресу. И несмотря на то, что Кручинин делал вид, будто не обращает на него внимания, продолжал рисовать, мальчик быстро продолжал: – Эрна передает: ее здесь нет и тут ничего не выйдет. Поезжайте в… – тут он умолк и, исподлобья оглядевшись по сторонам, словно кто-нибудь мог его подслушать даже тут, в километре от берега, назвал город. – В четверг к закрытию Птичьего рынка приходите в часовню Святой Урсулы, левая сторона, третья скамья от алтаря, у статуи богоматери. – С этими словами мальчик ударил веслами.
Кручинин продолжал невозмутимо рисовать, но хрупкие карандаши пастели стали крошиться под нажимом его пальцев.
AC CADAVER![22]22
Да будут как труп (латынь).
[Закрыть]
Мать Маргарита была дамой, опытной во всех отношениях. Она не стала мучить себя догадками о том, зачем его преосвященству епископу Язепу Ланцансу понадобилось изображение обнаженной пансионерки Инги Селга. Ясно, что не для подшивки в личное досье! Мать Маргарита имела представление и о разврате, царившем среди членов Ордена Иисуса, и о том, что, владея телом и душой Инги, Ланцанс может дать ей любое применение, какого потребуют задачи Центрального совета или Ордена. Кто его знает, может быть, девице предстоит работа актрисы варьете, а может статься, епископ намерен сунуть ее в постель какому-нибудь любителю молодого женского тела, если не в свою собственную. Пути Господни неисповедимы! Не ей, смиренной и покорной дочери святой апостолической церкви Маргарите, контролировать предначертания Всевышнего! Гораздо неприятнее то, что Инга отказалась фотографироваться, как того желал отец Язеп. Строптивица заявила, что церковные каноны не обязывают ее к исполнению приказов начальников, ведущих ко греху, а предстать перед своим духовным отцом в наряде праматери Евы – грех. Не подействовало на Ингу и напоминание о том, что в конституциях Лойолы сказано: «Проникнемся убеждением, что все справедливо, что приказывает старший». Инга вступила в спор с капелланом Доротеенфройде.
– Епископ Ланцанс давал обет целомудрия, и я вовсе не намерена быть предметом его соблазна и нести на себе тяжесть смертного греха из-за того, что мое изображение ввергнет его в грех. – Она говорила с таким серьезным видом и выражение ее лица отражало столь искреннюю скорбь, что капеллан принял это за чистую монету.
– Вы забыли, дитя мое, – ласково сказал он, – что Господь в великом милосердии своем научил церковь отпускать грехи. А уж если грех совершен священнослужителем во славу Господню, то тут, право, и греха-то никакого нет.
– Я духовная дочь отца Язепа! – с возмущением воскликнула Инга.
– В поучениях святейших пап Юлия II и Льва X есть указание «отпущение тому, кто плотски познал мать, сестру или другую кровную родственницу или крестную мать; отпущение для того, кто растлил девушку».
– Но ведь отец Ланцанс – монах!
– Да, да, у святейших отцов так и сказано: «будь то священник или монах» – им надлежит всего лишь уплата штрафа за индульгенцию.
Инга брезгливо повела плечами.
– Эдак вы уговорите меня еще лечь в постель отца Язепа.
Капеллан скромно опустил глаза:
– Если того потребуют интересы святой церкви…
Инга выбежала из комнаты.
Мать Маргарита все же нашла выход. Правда, пришлось покривить душой, но Господь Бог простит ей это небольшое прегрешение, совершенное во имя послушания властям, от Господа же Бога поставленным. Маргарита поручила фотографу сделать монтаж: ко взятому из журнала изображению хорошо сложенной девицы приставить голову Инги. Фотография получилась столь совершенной, что сердце Маргариты даже засосало что-то вроде ревности: подумать только, эта дрянь Инга предстанет взорам Ланцанса в столь соблазнительной красоте!
Но даже изощренная фантазия матери Маргариты оказалась бессильной угадать, сколь высокое назначение получит изготовленная ею фальсификация. Известно, что уже францисканцы придавали чрезмерное значение культу Мадонны, но и им не снились вершины, до каких дошли в этом деле отцы-иезуиты. Члены Общества Иисуса объявили Марию приемной дочерью Бога; они прославили лоно девы как чистейшую обитель Св. Троицы, а ея грудь возвели в символ прекраснейших из всех красот. Иезуиты учили, что если трудно снискать вечное блаженство через требовательного Сына Господня, то куда легче получить спасение от его покладистой матери. Святые отцы копались в самых интимных сторонах человеческих отношений, не смущаясь аналогиями, и посвящали эти сочинения Деве Марии. Само тело Марии стало предметом поклонения. Если на церковных статуях его накрывали одеждами, то изображаемое художниками, в том числе монахами, оно блистало соблазнительной наготой и подчас формами, очень далекими от девственной строгости. Иезуитов не смущало выставление для публичного обозрения обнаженной матери Бога Сына и дочери Бога-Отца. Они не видели ничего предосудительного в том, чтобы не только стены трапезных и библиотек в монастырях украшались изображениями полнотелых, соблазнительно возлежащих мадонн, но вносили эти картины и в личные покои членов Ордена. В сопоставлении с обетом безбрачия это не могло не вызывать монахов на эксцессы, выходящие за рамки нормальной жизни. Постепенно получила распространение манера изображать вместо лика Мадонны лица вполне земных привязанностей отцов-иезуитов. Никто не видел ничего дурного в том, чтобы на стене келий висело изображение Мадонны, как две капли воды схожее с какою-нибудь дамой легкого поведения, с которой тайно сожительствовал монах.
Ланцанс не боялся, что кто-либо осудит его за то, что над его изголовьем вместо изображения мифической волоокой еврейки, осененная нимбом святой, появится златокудрая Инга. Отцы-иезуиты не были врагами земных радостей, делающих жизнь, стоящей того, чтобы грешить. Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься! Чем больше грешников – тем больше кающихся, чем больше кающихся – тем больше силы в руках духовников. Орден умел прощать. В этом была его сила. А уж было бы глупее глупого, если, возведя искусство отпущения грехов в одну из основ своего могущества, отцы-иезуиты не научились бы находить прощение и самим себе. Если допотопный отец Бенци находил извинение даже для прелюбодеяния с монахиней, то уж отцу Ланцансу и сам Господь Бог повелел не смущаться лицезрением акварели, написанной по фотографии, присланной матерью Маргаритой. Если рождавшиеся при этом у епископа мысли и не были безгрешны, но зато уж всегда переносили его на небеса, как он рисовал их себе в экстатическом созерцании физического совершенства своей духовной дочери Инги Селга. Бывало, это вызывало у Ланцанса прилив энергии, заставлявший его поспешно браться за перо. Тогда проекты и программы, один другого смелее, одна другой подробней, ложились на быстро сменявшие друг друга листы. Но чаще возбуждение заканчивалось приливом апатии и даже отчаяния. Оно заставляло отца Ланцанса обращаться мыслью к прошлому и искать в этом прошлом фатальную ошибку, вследствие которой он стал тем, чем стал, и был там, где был. В такие минуты ему становилось жаль своей жизни, себя. Наедине, когда не для кого было декламировать заученные с новициата громкие фразы, действительность властно надвигалась на него своей опустошенностью. В нем, в этом космическом черном вакууме, ничтожной былинке Язепу Ланцансу предстояло носиться вечно, в этой жизни и в той, без разумной надежды на разумное пристанище. «Dies irae»[23]23
Dies irae – день гнева (латынь) – в евангельском понимании день Страшного суда.
[Закрыть] – этот апокалиптический призрак, с первых дней новициата служивший жупелом для бдения во спасение души, заполнял теперь все. Не было надежды на приход Спасителя для вторичного искупления грехов человеческих и прежде всего грехов тех, кто объявил себя его прямыми наследниками и исполнителями его верховной воли – братьев Общества Иисуса. Давно, в дни метаний, будучи еще молодым профессором, Ланцанс читал «Карамазовых». На всю жизнь запомнился ему Великий инквизитор брата Ивана. По мере того как Ланцансу-иезуиту открывались тайны церкви, как он приобщался к тайнам Ордена, образ инквизитора казался ему все более и более правдивым. Старик, некогда в ужасе повергавший его на каменные плиты в келье коллегии профессоров, ко времени обучения в Грегорианском университете Ордена стал уже предметом холодного раздумья. Теперь Ланцанс втайне считал, что Достоевским была нарисована единственно правильная картина реальной действительности: приди Иисус сегодня в мир, что осталось бы Ланцансу на месте инквизитора?.. Конечно, не разжечь костер публичного аутодафе[24]24
Аутодафе – инквизиционный костер для сжигания еретиков или греховных книг.
[Закрыть], о нет!.. Вызвав палача вроде Квэпа, он приказал бы втихомолку удушить Спасителя! Увы, современная инквизиция не может себе позволить даже газовых камер, изобретенных ублюдком Гитлером!.. И даже испанская гаррота стала недоступна. Тайна одиночки и петля Квэпа!.. Да, все было беспросветно темно и безнадежно. На людях волю Ланцанса держала в узде железная формула «ac cadaver», но наедине с самим собою, когда не оставалось иной узды, кроме собственной совести, он готов был вопить от желания рвать путы орденской дисциплины. Однако кричать было бесполезно и опасно. Соглядатаи и доносчики могли скрываться в любой щели, подслушивать за стеною, подглядывать в окна. Нужно было искать выход в тайном исполнении того, что можно взять от жизни, имея деньги и штатское платье. Спасением была привилегия неподсудности иезуитов светским властям, восходившая к папским буллам[25]25
Булла – один из видов папских указов.
[Закрыть] шестнадцатого столетия. Она и вселяла уверенность в безнаказанности всего, что способны простить свои собратья иезуиты. А опыт говорил, что долготерпение Ордена в отношении своих членов отличается поистине наихристианнейшей неиссякаемостью и мораль – гибкостью, какая не снилась самым искусным софистам. Но не это было важно. Над всем главенствовало незаглушимое желание. В молодости его удавалось гасить в исповедальне, копаясь в чудовищных подробностях чужих «грехов». Ланцанс хорошо помнит, как молодым священником он, бывало, выходил из исповедальни со лбом, покрытым потом, с ногтями, впившимися в ладони и с помутневшим взглядом. С годами исповедальня перестала доставлять удовлетворение даже тогда, когда приходилось выслушивать самые интимные подробности грехов от самых хорошеньких женщин. Ланцанс не знает, как бывало у других «рыцарей роты Христовой», а что касается его, то на некоторый срок его спас кнут для самобичевания, рекомендованный отцами Ордена. Однако со временем, вместо того чтобы замирать под ударами кнута, желания Ланцанса стали разгораться. Кончилось тем, что отправляясь на свидание с какою-нибудь из своих духовных дочерей, Ланцанс захватывал кнут и вкладывал его в «десницу грешницы» с просьбой постегать его, как стегали Христа, бредущего на Голгофу под бременем креста.
Но сколь бы много места ни заняли такие развлечения в жизни епископа, они не могли заместить или хотя бы отодвинуть на второй план основную деятельность Ордена. Иезуиты никогда не забывали, что их Общество было создано в критические для римского католицизма годы рождения протестантизма. Борьба за римскую ортодоксию и за господство римских епископов над всем известным миром стала священной традицией последователей Лойолы. От того, что увеличивались пределы познанного мира, аппетиты иезуитов не становились меньше. Пределом своего распространения они поставили «державу Христа». А так как по их символу веры Христос живет не только в сердцах действительных христиан, но и в каждом «потенциальном» христианине, каковым может быть любой язычник и атеист, то легко себе представить, как отцы-иезуиты толкуют границы своей «державы», пусть только потенциальной, но безусловно желаемой. Развитие событий на земле заставило иезуитов втайне пересмотреть постулат римской церкви о том, что она мыслит и живет «категориями вечности» и будто ей некуда спешить, так как рано или поздно «всякое дыхание восславит Господа». Генеральная конгрегация и генерал Ордена по-своему прокомментировали папские энциклики, посвященные социальным проблемам и социализму. «Нужно спешить, – гласит XXIX декрет XXVIII конгрегации Общества Иисуса. – Неравенство экономических и духовных условий большей части человеческого рода, благодаря которому становится тщетным мудрое и милосердное предписание божественного Провидения, и жизнь с ее насилием над справедливостью и милосердием для тысяч людей становится здесь на земле подобной ужасному чистилищу, чтобы не сказать аду. Это неравенство подготавливает как нельзя более благоприятную почву для подрывных идей. Напрасно будем мы пытаться уничтожить атеистический коммунизм, если все слои общества не будут неуклонно придерживаться принципов, которые столь замечательно провозгласили последние папы».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.