Текст книги "Связанный гнев"
Автор книги: Павел Северный
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
– Какой же Луганин молодец! Недаром считают его умником. Правильно делает. Нечего иноземных голозадых воров в новую одежду рядить на уральском золоте.
– Стало быть, и вы такого же мнения? Глядите, Анна Петровна, вороновская блажь о сем не по душе сановному Петербургу. Могут оттуда цыкнуть на кушвинского Власа.
– Что вы! Да кто осмелится на него цыкнуть? Влас Воронов – голова всем нашим золотопромышленникам.
– Не все они его соратники.
– Супротивники не в счет. Мелочь. Шавки, лающие из подворотен.
– Говорю вам, что скоро найдется на него крепкая рука. Зажмет его дыхание, и задохнется человек. По секрету скажу: по его делу Петербург послал сюда высокого сановника.
– Да хоть двух! Влас от своей мысли не отступит. Кто я? Никто! А сама неделю назад купила прииск на Кочкаре от Простовой, чтобы ее муженек не продал его чужеземцам.
– Она хозяйка прииска?
– От отца в наследство достался.
– Стало быть, и вы золотопромышленница? В добрый час! Выходит, золото к золоту. Как хотите, такую новость надо обмыть рюмочкой.
Пристав налил себе водки. Встал, держа рюмку перед собой, сказал торжественно:
– За ваше здравие, Анна Петровна! И, как говорят, «золото на грязи».
После отъезда пристава Анна, одевшись, ушла из дому на берег озера. Весть о приезде на Урал мужа, взволновав, не испугала. Зато до озноба во всем теле напугала весть о полученной Болотиным бумаги о свободе. Весь разум заняла мысль о боязни потерять любимого. Вспомнила его прежние мечты о Москве, о прерванном учении в университете и вновь беспомощно растерялась, сознавая, что ей нечем его остановить около себя, если решит уехать. Любила его. Но не знала, любит ли он ее. Если бы знала о его чувстве, была бы спокойна. Тогда бы верила, что одним ласковым словом, одной слезинкой удержит его для своего счастья. Спрашивала себя, что делать, и, не найдя ответа, решила не мучить себя догадками, а немедля поехать к любимому, спросить, останется ли он возле нее.
К Миасскому заводу Анна подъезжала, когда из-за Ильменских хребтов показалась полная луна. От ее света на лесной дороге лежали шали узорных теней. Снега переливались блестками. Вспыхивали на них то синие искорки, то будто скользило по ним голубое пламя, а от этого казалось, что студенее становился мороз.
Монотонный скрип полозьев, фырканье поседевшей от инея лошади успокоили Анну. Нашлись мысли, которых не могла найти во время прогулки возле озера, и она была готова, приехав к любимому, ни о чем его не спрашивать, побыть с ним, терпеливо ждать, когда сам скажет о своем неизменном желании уехать в Москву…
На заводе Анна оставила лошадь на постоялом дворе, как обычно, пешком пошла в школу по пустынным, лунным улицам. Еще издали увидела свет в окнах Болотина. Подойдя к школе, с завалинки заглянула в освещенное окно, но стекла промерзли, потому ничего не увидела. Дверь открыл сторож Федот. Увидев Анну, старик от удивления всплеснул руками:
– Анна Петровна! Нежданно-негаданно. Милости прошу.
– Дома?
– А где ему быть? К Кирпичниковым звали на вечеринку, так не пошел. Вот обрадуется…
Тихонько отворив дверь, Анна вошла в комнату Болотина. Увидела любимого у стола. На полу раскрытый чемодан. Болотин, не оборачиваясь, сказал:
– Федот, поставь самоварчик! До того чаю захотелось!
Не спуская глаз с чемодана, Анна позвала:
– Миша!
Болотин обернулся, бросился к ней:
– Аннушка! Дорогая, раздевайся скорее. Замерзла-то как!
Анна в его объятиях боялась пошевелиться.
– Аннушка! Да что с тобой? Раздевайся! Дай помогу. Встань к печке. Федот только недавно трубу закрыл.
Анна разделась, покорно подошла к печке, прислонилась к ней.
– Что с тобой, дорогая? Случилось что-нибудь?
– К отъезду готовишься?
– К какому отъезду?
– Чемодан собирал. Пристав Камышин…
Болотин засмеялся:
– Глупая. Рылся в чемодане. Искал чистую рубаху. В гости звали. Рубаху не нашел и не пошел.
– Господи, а я-то думала…
– Сколько раз просил тебя не думать, а спрашивать. Камышин уже успел побывать у тебя?
– Сегодня был.
– Вот чудак. Поторопился донести. Сам собирался к тебе завтра. Получил, Аннушка, разрешение вернуться домой. Кончилась высылка.
– Знаю.
– Рада?
– За тебя рада. Поедешь? Не бойся сказать правду.
– Нет, не поеду.
– Миша! – Анна подошла к нему. Упала перед ним на колени. Охватила руками его ноги. Прижалась к ним. – Правду сказал? Со мной останешься?
– Встань, милая. Разве можно так? – Болотин поднял Анну на ноги, усадил. Сам встал перед ней на колени. Смотрел на нее, видел, как из ее глаз струились слезы по бледным щекам. – Успокойся. Неужели могла подумать, что так просто уйду от тебя? Неужели думала, что могу оставить тебя, забыв всю радость, подаренную тобой за два года? Что ты, Аннушка? О чем плачешь?
– Люблю тебя! Неужели, Миша, не знал, что давно люблю тебя! Не могу больше молчать об этом! Жить без тебя не могу! Ума лишаюсь, как подумаю, что покинешь меня. Вся твоя. Не только с ласками была возле тебя. Душу возле тебя грела. Неужели не передумаешь и не поедешь в Москву? Со мной останешься… Любишь меня?
После ее вопроса Болотин молча поднялся с колен. Стоял у стола, закрыв лицо руками. Анна переспросила:
– Любишь?
– Наверное, люблю. Когда получил бумаги, несказанно обрадовался, но исчезла радость, как вспомнил о тебе. Понял, что, если решу уехать, с половины пути вернусь.
Слушала Анна, низко склонив голову. Слышала ясно каждое слово Болотина, а самой казалось, что будто слышит их не наяву. Поднялась со стула, подошла к Болотину, поцеловала его руки, прижатые к лицу.
– Спасибо, Миша, большое спасибо, родной!
Отняв руки от лица, Болотин видел, как она взяла с постели свою шубу.
– Куда ты?
– Домой.
– С ума сошла?
– Хочу остаться одна с радостью. Понять, запомнить хочу в одиночестве, чтобы навек сохранить радость в памяти.
– Никуда тебя не отпущу. Поняла? Моя ты!
– Конечно, твоя.
Болотин обнял и крепко поцеловал Анну. Шуба из рук Анны упала на пол. Она слышала шепот Болотина:
– Останься со мной до утра. Мы же сознались друг другу…
Анна ответила так же шепотом:
– Останусь…
2
К казарме, прозванной Девкиным бараком, в сугробных наметах протоптан глубокий желоб тропы. Тусклый свет в окнах казармы.
Просторную ее внутренность освещала потолочная лампа с закоптелым стеклом. Свет от огня желтый. На бревенчатых стенах бусины затвердевшей смолы. На полу рогожи. На входной двери в пазах кошма, в пушистом инее, обледеневшая у пола.
Вдоль стен – деревянные кровати за ситцевыми пологами, разными по цвету и рисункам. Длинный стол из толстых досок на козлах, возле него лавки. Возле рукомойника и кадки с водой в углу сложены в кучу старательские инструменты. Дрова у печки, а на снопе соломы слепые щенята сосут матку. Жителей в эту зиму негусто. Невидимые за каким-то пологом стукают часы-ходики. А у среднего окна, поджав под себя ноги, сидела Амина и пела старинную унылую башкирскую песню, аккомпанируя себе на гитаре.
На кровати с отдернутым пологом лежала с изможденным лицом Катерина, обезножившая с осени от ревматизма. Ее дочь Дуняша, девочка-подросток, худенькая, вся из одних косточек, облокотилась на стол, положив голову на левую ладонь, задумавшись, ела из глиняной миски пшенную кашу. Светлые, как солома, волосы девочки заплетены в две жиденькие косички с алыми ленточками. Косоплечая грудастая Тимофеевна, сидя на дровах, щипала от полена лучину. Аккуратно одетая Антонина ставила самовар. Отодвинув от стола скамейку под свет лампы, читала книжку Паша. На печи лежала Зоя-Рюмочка и лущила семечки. Подле рукомойника, подоткнув подол, в одном лифе, стирала белье Алена. В щелях бревен задорно скрипели сверчки.
– Дуняша!
Девочка, очнувшись от раздумья, вопросительно посмотрела на Тимофеевну:
– Чего тебе?
– О чем призадумалась, девочка?
– Песню слушаю. Какая она не схожая с нашими по напеву.
– Башкирская. Оттого и не схожая.
– Мне глянется, Амина хорошо поет.
– Тоскливая больно, – вздохнув, сказала Зоя. – Но слушать ее приятно, потому Амина поет. С таким голосом ни в жизнь бы по приискам не моталась.
– А куда б подалась?
– Пошла бы, Тимофеевна, в шантан. Шансонеткой петь дуроголовым купцам. Ногами бы в крахмальных юбках дрыгала.
– Скажешь тоже! Эх, Зоинька… Амина плясать не умеет. Вот ты на это мастерица. В пляске легонькая, будто перышко. Но зато голосочка у тебя нет.
– Знаю.
– Люди сказывали, будто ты на ярмарке в балагане представляла. Поди, врут, завидуя твоей вальяжности?
– Сущая правда, Дуняша! Турчанкой наряженная в шальварах в танце голым пузом крутила. Но не судьба мне балериной быть.
– Что так?
– Характер гордый. Купец на сильном взводе мне сигарой холку прижег. Мне бы стерпеть и красненькую с него за нахальство взять. Так нет! Я его по морде дрыбалызнула, да так ловко, что вставные челюсти его в черепки раскрошила. Он меня в полицию поволок. Спасибо, знакомый пристав признал, что правильно поступила. С ярмарки все же пришлось убраться. С весны решила в театр поступить. Ревнивых любовниц стану представлять. Здорово они у меня получаются. Прямо будто на самом деле.
– Помолчи, Зоя! Читать мешаешь.
– А я с тобой, Пашенька, будто не разговариваю. Умница-разумница. Без малого год одну книжку читаешь. Может, наизусть учишь?
– Эту книжку не один год можно читать. Про рабочий класс написано, про его свободную жизнь. От этой книжки разум светлеет. Мы ведь рабочие.
– Не про нас в ней написано. Мы приисковые. Свободу получим, когда в гроб ляжем либо когда фарт вырвем. Советую тебе, Паша, легче такими книжками зачитываться. За них урядник может сурик из носу выпустить, а казак чубастый мягкое место нагаечкой нахлестать, а то сошлют куда-нибудь, вроде как студента Болотина.
– Об этом не бойся. Прятать умею.
– Зойка правильно толкует, Паша. Мало толку, что в книжках хорошее про нашу будущую жизнь прописано. Такие книжки только мозги у рабочего люда набекрень сворачивают. Аль не видывала, как ингуши с казаками нагайками на промыслах людей пороли. Да и не за книжки, а только за то, что про такие книжки краем уха слышали.
– Думаешь, не настанет время, когда не посмеют нас трогать? Сами стеной пойдем на душителей.
– Тише ты!
– А чего тише? – спросила Алена, перестав стирать. Вытерла о юбку мыльную пену с рук, подошла к столу. – Говори, Паша, полным голосом. Не бойся! Лонись летом на прииске слесарь чинил у нас насосы, так он прямо сказал, что в пятом году народ рабочий только силу свою опробовал. Примерялся, значит. И что обязательно поднимется снова на борьбу за свободу. Только надо подождать. Подождать надо. Дело это сурьезное. Помню, слушали мы того слесаря, а у самих от волнения сердца заходили.
– Говорил он, что труд пойдет боем на капитал?
– Обязательно говорил.
– Так. А кто тогда нас, Пашенька, кормить станет?
– Не печалься, Тимофеевна, народ сам себя зачнет кормить. Своими мозолистыми руками радостней станет свой хлеб добывать.
– Боюсь, что с таких хлебов недолго будем бродить по свету.
– Не понимаешь, Тимофеевна. Придет время, и ты поймешь. Волю почуешь, вздохнешь полной грудью.
– И сейчас к столбу не привязана. Я и сейчас дышу. Смотри, девка, зря из-за книжек по соснам на небо лезешь. За такие речи моего мужика в пятом году в Тагиле стражники убили. С красным флагом шел. Царскую Россию хотел вверх тормашками перевернуть, да только сам, сердешный, помер, когда нагайки в пузе кишки спутали.
– Знаю про такое. Обманули царь и дворяне народ. Зато вдругорядь не обманут. Он говорит, что вдругорядь не обманут.
– Кто?
– Есть такой человек на свете! Нельзя, понимаешь, зря его имя поминать. Есть такой человек! Правду говорю!
– Не кричи! Не глухие мы. Понимаю, о чем речь ведешь. Думаешь, вовсе дура? Молчи про такое.
– Нас ей, Тимофеевна, бояться нечего. Стражнику не донесем. Может, ты донесешь? Тогда смотри. Помни, что у тебя ноги не на болтах, выдергаем, – сказала Антонина.
– Не стращай, Тонька! Не боязливая. В подлюгу меня не обряжай. Из одного теста замешаны с тобой. Только во мне осторожность водится, потому доле тебя на свете прожила. А ты, Барынька, ступай, и шмотки свои достирывай!
– Видать, завидуешь моему прозвищу? При настоящем инженере заместо жены ходила. Старик меня любил. Захотела бы, могла бы его законной супругой стать, – сказала Алена.
– А ты не захотела?
– Именно, что не захотела. Потому поняла, не смогу из-за темноты стать ему верной подругой. Настоящая барыня из меня не выйдет. Из кренделя шанежку не выпечешь. Молодая была, совесть имела. Теперь бы не так поступила. Нахально пролезла бы в инженерши, стала бы фордыбачить над такими, как вы.
– Сказку сказываешь про свою совесть. Не ври нам. Скажи просто. Потискал барин, отдарил, вывел за ворота, шагай, дескать, по любой дороге. Ты по привычке на промыслы свернула.
– Дура ты, Тимофеевна, завидущая!
– И то дура, что с вами под одной крышей живу. Ноне весной расстанусь навек.
– Врешь. Лонись тоже грозилась, – сказала Зоя, слезая с печки. – Чего ты все время хвастаешь. – Зоя бросила в ведро под рукомойником шелуху, потянулась. – Никуда ты от нас не уйдешь. Мы тебя кормим, ты на нас стряпаешь.
– Увидишь, уйду.
– Уходи, сделай одолжение! Мне плевать на это. Похлебку сама сварить сумею. Вот холодно мне сейчас. Кровь застоялась. Погорячить бы ее возле мужского сердца горячего. Паренька бы какого полюбить. Приручить к себе, как собачонку. Вроде как наша Анна Петровна студента московского приручила.
Тимофеевна ехидно засмеялась:
– Размечталась ворона лебедушкой стать.
– Смеешься? Хочешь поглядеть, как уведу студента от Кустовой своим подмигом?
– Будет! Со смеху уморишь.
– Гляди на меня. Скажешь, плохая девка? Точеная. Талия какая. В рюмочку. Как кошечка – приласкаюсь, обовью собой, а чуть что – коготки выпущу, оцарапаю до крови. Из моих бархатистых ручек трудно вырваться.
– Смехота! Послушайте, бабоньки… Да чтобы студента к себе приманить да увести, надо золотую цепочку иметь, а у тебя даже медной нет. Крест нательный на суровой нитке носишь, Кошечка!
– Самовар скипел, – сказала Антонина. – Давайте чай пить. Дуняшка, собирай стол к чаю!
Девочка нехотя стала носить на стол чашки. Зоя подошла к Паше.
– Расскажешь, о чем в книжке написано?
– Не поверишь? Посмеиваешься, когда говорю о свободе простого люда.
– Мало ли что? Ты уверь меня. Думаешь, пустоголовая? – Зоя села рядом с Пашей, обняла ее за плечи.
– Не лезь ко мне с объятиями.
– Холодно мне, Пашенька. Погреться возле тебя хочу. Славная ты! Взгляд у тебя, как у мученицы на иконе. Ничего не скажешь, красивая девка, но греха в красоте мало! А говоришь как! Будто горишь вся.
Антонина поставила на стол самовар, заварила чай, подошла к кровати Катерины:
– Спишь?
– Дремала.
– Чай станешь пить?
– Налей!
– Может, к столу тебя перенести?
– Не смогу сидеть, Танюшка. Ноне, не приведи бог, как ломит ноги. Видно, опять занепогодит.
– Тебя Анна Петровна в обед проведать заходила. Спала ты.
– Вот ведь какие! Разбудить не могли… Как она?
– Радостная такая. Мяса нам на щи послала.
– Радостная, говоришь? Непонятная у нее душа, то суровая, то, как окошко в солнечный день, растворена для чужого горя.
Антонина разливала чай, Дуняша с прежней неохотой расставляла полные чашки по столу. Спросила Антонину:
– Хлеб какой резать?
– С кренделями станем пить. Сбегай в сени. На холоду они.
Девочка вышла в сени, вернулась с кренделями, положила вязанку на стол.
– Тонь! Не знаешь, по какой надобности к хозяйке пристав приезжал? – спросила Тимофеевна.
– Не знаю.
– Я знаю, – ответила Зоя. – За телушкой. Скотиной этой зимой взятки берет. А может, и не за телушкой. После его отъезда хозяйка в Миасс подалась. Думай – разумей. Так думаю. И ей, как мне, холодно было, вот и грелась возле милого дружка.
– Садитесь чай пить. Стынет. Амина, чего не идешь?
Амина подошла к столу, поцеловала голову Дуняши, села рядом с ней. Антонина с чашкой села на кровать Катерины и стала поить больную с ложки.
– Я сама, Тонюшка. Пусть малость поостынет.
Антонина поставила чашку на пол около кровати, остановилась возле Амины и сказала:
– Вот давеча о Михаиле Павловиче больно вольно говорили. Будто даже с издевкой. А ведь он какой? Такого, как он, может полюбить самая что ни на есть хорошая девушка. Прошедшим летом с ним да с хозяйкой по грибы ходила. Ненастье нас в лесу застало. Укрылись мы в Вороньем скиту. Тут Михаил Павлович и стал о нашем бабьем сословии говорить. Чувства наши женские разбирать. И так хорошо говорил. Одно высказывание до сей поры помню.
– Ну скажи, ежели помнишь! – попросила Зоя.
– По его словам выходит, что женщина, любая, значит, по сословию, является для народа самым хорошим, что у него водится. Только будто женская душа и может учреждать на земле счастливый рай. Наши чувства, понимаете, женские чувства могут благословить свободную жизнь народа.
– Говори! Чего замолчала?
– Соврать боюсь. Вспоминаю. Ага, вспомнила. Сейчас женщина всем принижена, доведена, горестная, до покорности невольницы. Но ее великие страдания жены, матери, подруги помогут ей отыскать путь в новую свободную жизнь без рабской покорности ее разума и души. Женщины подарят России радость. Чудо души женщин затемнит чудеса божеские, и понесет она свет сего чуда в своих нежных руках для радости всех, кому решит подарить свою любовь.
– Ты не сама такие слова придумала? – спросила Амина.
– Да разве смогла бы?
– Они как песня. Их петь можно. Ты потом еще раз скажи мне. Запишу. Петь стану в лесу. Такая песня выйдет. Леший плакать будет.
За столом наступила тишина. Услышали голос Катерины:
– Вот уж тогда нельзя будет вдову хворую, жену солдата с малолеткой бросать на голодную смерть.
Тимофеевна положила голову на руки и заплакала, вздрагивая плечами.
– О чем ты? – спросила участливо Зоя. – Да успокойся. Вот не думала, что реветь умеешь.
– После Тониных слов о своем вспомнила. Чать, тоже женщина. Только нежность мои руки покинула, как стала лопатой пески перегребать.
– На нас не сердись. Схватываемся с тобой, когда перечишь нам, а тебя все одно любим. Амина, ты про что сегодня пела?
– Бабушкина песня. Сердитая у меня бабушка. Ее любимая песня. Душа всякой женщины одинакова, потому как в русской душе, так и в башкирской любовь родится, а от нее новая жизнь. Дуня, когда летом пойдем на старанье – будем вместе петь.
Открылась входная дверь, в тумане холода вошла Анна Кустова.
– Еще разок здравствуйте, кого не видела. К Кате пришла.
– Здравствуйте, Анна Петровна! Была седни, когда я спала?
– Была. И вот сызнова пришла. Маешься? Потерпи малость. Завтра отвезу тебя в миасскую больницу, а оттуда по весне сама на заимку пешком придешь.
– Беспокойство тебе со мной.
– Об этом не думай. Дуня! – позвала Кустова девочку.
– Здеся я. Чай пью.
– С утра станешь жить во флигеле с гостьей. За порядком будешь следить, пока мать в больнице.
– Ладно. Как велишь. Во флигеле печка небольшая. Управлюсь.
– Амина! Спать не хочешь?
– Зачем спать?
– Тогда пойдем со мной. Попоешь для меня.
– Ладно, хозяйка.
– Аль не просила тебя не звать меня так?
– Просила. Для меня ты – хозяйка. Сплю под твоей крышей.
– Любишь спорить? Приходи скорей! Покойной ночи, бабоньки!
Анна Петровна вышла из казармы. Амина допила из чашки чай и начала одеваться. Напевая, взяла гитару и вышла следом за Кустовой.
– И какой это чемор[9]9
Чемор – черт, дьявол, нечистый.
[Закрыть] в штанах бабе с такой душой выдумал прозвище Волчица? – вставая из-за стола, сказала Антонина и громко спросила: – Напились, что ли?
На ее вопрос никто не проронил ни слова.
– Ежели молчите, значит, напились. Дуня, собирай со стола посуду!
– Ладно. Я еще чашку выпью, потому крендель не доела…
Глава VII
1
У крыла Сатку ночная непроглядность. Будто пала на горный завод стая вещих воронов, не сложив крыльев. Спит в февральской стуже раскольничье гнездо на южном склоне отрогов Уренгинской ветви Уральского хребта. Дыбятся вокруг него вершины гор, похожие на волны каменного океана. Ближе всех к Сатке придвинулись богатырским заслоном лесистые Зигальга, Нургут и Зираткуль. Эти места издавна ширью девственных лесов и горным безграничьем приманивали к себе раскол. Свободно здесь всякому человеку, коему нужна вольность и одиночество. Оттого возле Саткинского завода множество потаенных скитов и молелен. Хоронится в них религиозный фанатизм раскольников, спасает себя от царства Антихриста, заведенного в государстве Российском царем Петром по счету Первым на романовском троне. Крепок раскол в Сатке, даже заводские интеллигенты двумя перстами крестятся…
Душно в спальне Олимпиады Модестовны Сучковой. Цветные изразцы печки пышут жаром. Петровских годин изразцы. Излажены в голландской земле, оттого на них голубые кораблики с парусами да ветряные мельницы. Из-за духоты в горнице опадает огонек в лампадке. Как увядающий цветок, стелется он по пробковому поплавку. По этой причине и горький дух нагретого деревянного масла в горнице.
Старый каменный дом рода Сучковых в заводе приметный. Сложен из подпятного кирпича в два этажа. Обдут всеми ветрами уральскими, остужен всякими морозами, исхлестан дождями, кален на солнце. Все в нем по-старинному крепко, но с видимостью усторожливой суровости.
В первом этаже спальня Олимпиады Модестовны. Потолок в ней со сводами, и опираются их тяжелые плечи на колонны, облицованные мраморными, малахитовыми и яшмовыми плитками. Часы на стене висят над пузатым комодом. Хрипло отстукивают секунды. Ход механизма похож на дыхание старика, замученного одышкой.
Третий час ночи. Олимпиада Модестовна лежит на тяжелой деревянной кровати под пуховым одеялом. Старое, но не утратившее красоту лицо в прядях седых волос. Нет сегодня для нее сна. Легла после полуночи, а заснуть не может. Лежит в раздумьях и ждет рассвета, а зимняя ночь длинная-предлинная. Тягостно старухе без сна. Заводятся в ее разуме шалые раздумья. Все в жизни Олимпиады Модестовны было по-ладному, по-хорошему. Завела в доме во всем крепкий уклад по заветам родовых книг. Все было продумано, налажено в нем до вчерашнего утра. А началось вчерашнее утро с перезвонов колокольцев с бубенцами на тройке, примчавшей к воротам дома внучку Софью Сучкову.
По тому, какой походкой внучка вошла в дом, как обняла бабушку без привычного боязливого уважения, Олимпиада Модестовна учуяла, что в родительский дом вернулась жизнь со всеми ухватками покойного сына Тимофея. Семнадцать лет опекала старуха добро огромного наследства, отстраняя внучку-наследницу от всех забот. Когда та начала спрашивать о делах, то отправила любопытную наследницу в столицу учиться. Умирая, сын Тимофей все родовое богатство оставил дочери Софье, а было тогда наследнице пять лет. По его завещанию становилась она хозяйкой всего по достижении двадцати двух лет. И вот вчера Софья нежданно объявилась в доме с бумагами о вступлении в права наследства. Не могла старуха не заметить, как шагнула внучка в отцовский дом хозяйкой, лишив старуху привычной власти. О многом думала сейчас Олимпиада Модестовна, многое ее пугало, а главное, что любопытная внучка, конечно, начнет дознаваться и дознается, почему за последние годы на промыслах стали меньше вымывать золота. Обязательно найдутся, если уже не нашлись, люди, которые расскажут ей правду про то, как ставились по краю на сучковские деньги новые дома богатеющих приказчиков и управителей. Скажут, кто из них какой походкой ходил по дому, пребывая у старухи в фаворе. Скажут о том, как с помощью Олимпиады Модестовны свил паучье гнездо на Южном Урале Осип Дымкин. Понимала Олимпиада Модестовна, что трудно будет ей прятать концы в воду, водятся у нее недруги во всяком обличии, не всем она приходилась по душе из-за властолюбия. А ведь как жила в эти годы! По всему Уралу шла о ней молва. В довольстве жила, в почете. А ей все казалось, что этого мало.
Из вчерашнего беглого разговора с Софьей старуха осознала, что разумом внучка вышла в отца. Своим умом намеревалась жить. И ведь до чего хитрющей оказалась! До последнего дня характера не выявляла, покорность свою перед бабушкой не забывала, а как вступила в права, разом во весь рост выпрямилась. Хуже всего, что в столице не осталась. Старухе ясно, что родной край накрепко запал в ее сознание с детских лет. А старуха надеялась, что в Петербурге Софья обзаведется семейной жизнью. Все для этого у девки имеется. И обликом вышла, а главное, при каком богатстве! Но Софья решила по-иному. Ждала своего часа в тени укромного места, ждала момента выйти на солнышко да спросить полным голосом у бабушки, по какой причине скрипят в родном доме половицы у двери. Знала старуха, что вчера Софья до позднего часа с доверенным листала «золотые» книги. Сверяла их с записями в своей сафьяновой тетрадочке. Удивляло старуху, кто это мог так старательно сообщать ей в столицу цифры о добыче золота. Заметила Олимпиада Модестовна, как вышел от новой хозяйки доверенный, вытирая вспотевшие лоб и шею. Вспотел, сердешный, а уж он ли не мастер прятать концы, он ли не мастак обкручивать вокруг пальца…
Вызвонили часы шестой утренний час. Олимпиада Модестовна поднялась с кровати. Босая, дошла до окна, отдернула на нем шторку, и посинели перед ее глазами стекла в двойных рамах в пушистом инее. По синеве стекол поняла, что занялся рассвет, а по инею догадалась: ночная стужа не ослабла. Сама не зная почему, старуха внимательно оглядела спальню. Подойдя к печке, притронулась рукой к изразцам, но тотчас отдернула ее, и сразу стало старухе душно. Сняла с головы чепец, тряхнула головой, и рассыпались по плечам веером пряди седых волос. Взглянула Олимпиада Модестовна с тяжелым вздохом на иконы и громко сказала: «Помоги, Господи, грешной рабе Твоей обучиться под внучкину дудку выплясывать!»
Бродила старуха по горнице. Мягко ее босым ногам на медвежьих шкурах, звериный волос щекочет ступни, совсем как упругая весенняя трава-мурава.
Устала Олимпиада Модестовна от докучливых раздумий. Села в кресло возле печки и сразу вся отяжелела. Захотелось ей вытянуть ноги, закрыть глаза. Подумала, что, может, это пришел к ней запоздалый сон. Хотела встать, уже уперлась руками в мягкие подлокотники, чтобы дойти до кровати, но сил подняться не хватило, и она не встала…
Пробудилась Олимпиада Модестовна от чужого прерывистого дыхания над собой. Открыла глаза, не сразу узнала стоявшую перед ней служанку Ульяну. Не могла сообразить, почему девушка явилась в праздничном платье. Спросила встревожено:
– Что случилось?
– Чего скажу, хозяйка.
– К чему вырядилась?
– Молодая хозяйка велела по дому в праздничной лопатине ходить.
– Ишь ты! Ну раз велела, то ладно. Чего пришла сказать?
– Как подумаю, так прямо душе студено.
– О чем подумаешь?
– Да про то самое.
– Очнись, дуреха! Со сна, видать, очумела? Чем сон напугал?
– Явь напужала. Истинный Христос, явь!
– Ульяна! – прикрикнула на девушку старуха.
Девушка от крика хозяйки втянула голову в плечи, ожидая получить подзатыльник.
– Сказывай все начистоту, Ульяна!
– И скажу! Завсегда перед собой правду не утаиваю. То и скажу, что молодая хозяйка седни чуть свет поднялась. Стала по всему второму этажу прогуливаться. Вошла это она вместе со мной в парадную залу, оглядела ее, да и уставилась нахмуренным взглядом на царя с царицей на портретах.
– Ну? – нетерпеливо спросила старуха.
– Дале взяла она без единого слова бархатный стул, поднесла его к стене, на которой венценосцы висят, встала на бархат, не сняв башмаков, да и сняла с гвоздей сперва царицу, а после царя.
Слушая Ульяну, Олимпиада Модестовна торопливо перекрестилась. Следуя ее примеру, то же самое машинально сделала и служанка.
– Дале что?
– А дале? Чего дале? Велела мне молодая хозяйка принести снизу из твоего рабочего кабинету портреты отца с матерью, да и твой, на коем ты вовсе молоденькая.
– Так!
– Именно, что так! И опять собственными руками повесила отца на место царя, а матушку на место царицы.
– А меня?
– Тебя под имя повесила, чуть пониже. Гвоздь для тебя я сама вколотила.
Олимпиада Модестовна встала на ноги, зябко пошевелив плечами:
– Платок подай!
Ульяна подала хозяйке пуховый платок, а та, накинув его на плечи, спросила:
– Кто кроме тебя видел содеянное?
– Никто! Рань-то какая была!
– Я у тебя, Ульяна, правду дознаю?
– Никто!
– Слава богу! А ты – молчок! Поняла? Ничего не видела. Поняла?
– Чать, не без разума.
– Экое в доме творится. Ну, Софьюшка!
– Ума не приложу, чего это молодой хозяйке в царских портретах не поглянулось. Стекла на них чистые-чистые, потому к Рождеству сама по твоему наказу протирала.
– Не твоя забота про хозяйские дела думать. Ступай, стол к чаю готовь! Про содеянное в парадной зале – позабудь!
– Как велишь! Так я пошла?
Оставшись одна, Олимпиада Модестовна снова вслух высказала свои мысли:
– А ведь, истинный Христос, Софья с умишком. Ведь как политично со мной поступила. Портрет мой только чуть ниже родителей повесила. Может, милостив Господь, не оставит меня, грешную, в своем доме с сухой корочкой? Как не верти, а все равно Софьюшке бабушка по отцовской линии.
2
При полном безветрии снег падал густо крупными хлопьями. В церквях Саткинского завода отошла воскресная служба. Над селением гудели колокола.
В доме Сучковых готовили праздничный чайный стол. Олимпиада Модестовна от обедни вернулась раньше времени. У старухи после Херувимской начало ломить голову. Из собора домой привез ее Осип Дымкин на белой тройке в ковровой кошве. Пока собирали стол, старуха позвала Дымкина и доверенного Калистрата Зайцева в малую гостиную, заставленную крашеными в зеленый цвет кадушками с фикусами и пальмами. Сидя в кресле, Олимпиада Модестовна нюхала из хрустального флакона ароматную соль. Сейчас она в богатом сарафане из бордового муарового шелка. В ушах старухи – бриллиантовые серьги. На груди рубиновой брошью приколоты серебристые кружева.
Осип Парфенович Дымкин в синей поддевке. Его короткие ноги в сапогах с лаковыми голенищами. Ростом невысокий, но по сложению крепыш. Он начисто облысел, но зато бородой богат. Рыжая она у него, хотя огненный цвет волос притушила густая седина. Заложив руки за спину, он ходил утиной походкой, и похрустывали подошвы сапог. Лицо Дымкина полнокровно. Живут на нем бусинки маленьких медвежьих глаз.
У дверей на стуле присел свой человек в доме – Калистрат Зайцев, в строгом сюртуке, застегнутом на все пуговицы. Обликом он до предела худощав, тоже лысый, бородка у него совсем бедная, острым клинышком, и седая. Серые его глаза смотрят сквозь толстые стекла очков в серебряной оправе.
Олимпиада Модестовна продолжала разговор, начатый с Дымкиным по дороге из церкви:
– Так вот, Осип, вчерась зашла Софья ко мне в опочивальню. Представь. Первый раз после приезда. Пришла да и озадачила меня расспросами о тебе. Прямо скажу, интересовалась твоей особой досконально. Из ее вопросов уразумела, что наслышана о тебе здорово. Знает, откуда ты родом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.