Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
Матвей Трофимович был вызван в гимназию на общее собрание. Повестка была подписана: «Революционный комитет Н-ской гимназии». Он пришел с опозданием.
Если бы то, что он увидел в актовом зале, ему приснилось – он почел бы тот сон за кошмарный… Если бы увидал он это на сцене – он сказал бы, что это издевательство над школой, над наукой, учением, учителями и воспитателями.
В большом зале, где всегда было как-то парадно и подтянуто, где висели в золотых богатых рамах портреты государей и фотографии попечителей учебного округа и директоров гимназии, где ярко, до прозрачности, был натерт красивый паркет, в котором, как в дымной реке, отражались стоявшие вдоль стен новенькие буковые стулья, – было грязно, неуютно и заброшенно… Портреты и фотографии были сняты, и их места обозначались пятнами выцветших обоев, то овальными, то длинными, прямоугольными. Мутные, с самой революции не протиравшиеся стекла окон пропускали скупой, печальный свет. Паркет был заплеван и засорен… Зал был уставлен длинными рядами стульев и скамеек, принесенных из классов, и на них сидели люди, совсем не подходящие для гимназии, для ее парадного актового зала. Точно улица ворвалась в гимназию.
На невысокой эстраде, под пустым пьедесталом, где раньше стоял мраморный бюст императора Александра I, основателя гимназии, и где теперь беспорядочно были навалены шапки, гимназические фуражки, рабочие каскетки, увенчанные помятой дамской шляпкой с сорочьим пером, – стоял длинный стол, накрытый алым сукном. За столом уже заседал, вероятно, президиум собрания. Матвей Трофимович увидал в центре, на председательском месте сторожа Антипа, малограмотного, грубого и тупого мужика с широким лицом и клочьями неопрятной рыжеватой бороды. По правую его сторону сидел гимназист седьмого класса Майданов, высокий, нескладный юноша с нездоровой кожей лица в прыщах и угрях, тот самый Майданов, об исключении которого на педагогическом комитете говорил недавно Матвей Трофимович. Перед Майдановым совсем непонятно почему и так не кстати для гимназического собрания лежал на столе громадный военный револьвер. По левую руку Майданова сел недавно поступивший в гимназию, уже после революции, учитель словесности Засекин, ярый сторонник нового строя. У него было бритое, актерское, полное лицо, на котором блистало масло удовольствия. Дальше сидели какие-то жидки, никакого отношения к гимназии не имеющие, какие-то дамы, одна была даже в платочке, как горничная, старая дама с седыми растрепанными волосами, вероятно, это ее-то шляпка с сорочьим пером и торчала на подстановке от императорского бюста. Была еще барышня, пухленькая, миловидная, в красной блузке, непрерывно прыскавшая самым неудержимым смехом. С самого края как-то робко и неуверенно примостился директор гимназии Ландышев, тайный советник с двумя звездами, гроза гимназистов и учителей. Он был в потертом пиджаке, точно с чужого плеча, и его лицо было так красно, что Матвей Трофимович опасался, что его хватит удар. В самом зале среди преподавателей, гимназистов, знакомых Матвею Трофимовичу членов родительского комитета сидели почему-то какие-то солдаты, матросы и мастеровые.
Все было необычно, странно и как бы не похоже на действительность.
Инспектор Пухтинский поманил рукой Матвея Трофимовича и показал ему на свободный подле него стул. Едва Матвей Трофимович сел, как услышал, как его имя было громко и резко произнесено на эстраде. К своему крайнему удивлению, Матвей Трофимович узнал в говорившем, скорее кричавшем на него, – гимназиста Майданова.
– Товарищ Жильцов, – орал Майданов, – потрудитесь не опаздывать. Являясь на общие собрания, вы исполняете первейшую обязанность гражданина.
Это было странно, очень странно. Почти страшно. Так могло быть только в дурном сне. Но самое странное было то, что Матвей Трофимович не накричал за такую дерзость на Майданова, не вытащил его из-за стола за уши, но робко опустил вдруг старчески загоревшееся полымем лицо.
– На первый раз объявляю вам выговор, – продолжал издеваться Майданов. – О вашей деятельности мы сейчас поговорим… Товарищи, прошу проголосовать поднятием рук по заданному вопросу.
Лес рук поднялся кругом Матвея Трофимовича.
– Товарищ Жильцов, прошу и вас поднять руку. Надо, чтобы это было единогласно. Надо показать общую солидарность в соответствии с важностью момента.
И что было непостижимо и удивительно – Матвей Трофимович поднял руку. Он шепотом спросил у инспектора:
– О чем голосуют?
Пухтинский ему не ответил.
Засекин, поднявшись со стула и помахивая длинным карандашом, стал считать поднятые руки. Майданов быстро что-то писал на бумаге.
– И считать нечего, – сказал он. – Ясно видно. Сейчас товарищ председатель огласит резолюцию.
Он подал исписанную им бумажку Антипу, и тот встал и начал читать, плохо разбирая написанное.
– Единогласно… Единогласно постановлено… чтобы пре… по… препордавание Закона Божьего как несогласное с духом времени в гимназии отменить… Товарища Апостолова оставить пока для необязательного совершения куль… культов… Без содержания и без пайка.
– Бога, значит, упразднили… – проговорил сзади Матвея Трофимовича матрос. – Правильно…
Антип, прочитав записку, сел и сказал:
– Слово предоставляется товарищу Майданову.
– Имею обратить внимание, – начал Майданов, сидя на своем месте, – на недопустимость методов преподавания математики, применяемых товарищем Жильцовым. Правила процентов… Насчитывание процентов на проценты может внушить нашему молодняку, что пролетарское государство ничем существенно не отличается от государства капиталистического. Задачи о каких-то нелепых курьерах, о светящихся точках – все это отживший хлам и должно быть сброшено революционным вихрем.
Красный от негодования и волнения Матвей Трофимович вскочил со стула и перебил Майданова.
– Законы математики незыблемы… Нельзя учить, что дважды два не четыре, а… а… стеариновая свечка… Что квадрат гипотенузы…
Но Майданов не дал ему продолжать. Стуча по столу револьвером, он закричал:
– Я не шутки пришел шутить, Матвей Трофимович, а именем народа требовать, чтобы во всякой науке, и в математике тоже, был марксистский уклон. Наука должна быть пролетаризирована. Это вам не дворянский пансион. Помещицко-дворянский уклон эксплуататоров нигде, и в математике тоже, не может быть допущен… Поняли-с?.. Мы оставляем вас временно на вашем месте, впредь до замены более достойным, кто мог бы идти в ногу с веком. Усвоили?..
Заседание приняло деловой характер. Упразднили грамотность, убрали букву «ять», уравняли жалованье преподавателей и низшего персонала, уменьшив первым и прибавив вторым. Отменили экзамены и проставление отметок, отменили систему спрашивания уроков. Заключительное слово было предоставлено Засекину.
Опираясь костяшками пальцев о стол, то нагибаясь вперед, то откидываясь всем корпусом назад, Засекин, упиваясь своими словами, видимо, с наслаждением слушая себя сам, говорил:
– Товарищи, я счастлив иметь честь говорить сегодня на нашем собрании, где с равными правами присутствуют и те, кого гнали и считали людьми низшего порядка, и те, кто их гнал. Я вижу в этом начало осуществления священнейших принципов революции – свободы, равенства и братства. Быть может, люди старшего поколения почувствуют некоторое недоумение, почти испуг, их омертвелые мозги, пожалуй, сразу не в состоянии воспринять все то, что теперь совершается. Испуг, однако, совсем не обоснованный. Надо понять и приять, именно – приять то новое, что принесла нам революция в деле воспитания ребенка. Надо увидеть детей в аспекте революции. У детей свои представления о физическом мире, и мы не можем и не должны искажать их своими отвлеченными понятиями и фантазиями. Время няниных сказок отошло в безвозвратное прошлое. С приходом к власти рабочих и крестьян старая жизнь умирает и отпадает, подобно тому, как отпадает кожа змеи, когда та ее меняет. Напрасно стараться повернуть к прошлому. Вам ясно сказано всею революциею: «к прошлому возврата нет». В новом обществе не будет и не должно быть, прежде всего, – семьи. Папы и мамы больше нет. Женщина объявлена равноправной, ей открыты все жизненные пути, и она не может быть больше матерью и воспитательницей ребенка. Она, – пока ничего другого нам не дала еще пролетарская наука – только производит его на свет. В пролетарском государстве дети исключаются из семьи, они обобществляются, удаляются от тлетворного влияния родителей – и между теми и другими не может и не должно быть никакой внутренней связи. Естественно, что с умиранием семьи должно умереть и понятие о Родине и патриотизм как чувство ненужное прежде всего, а потом и вредное. Ubi sum – ibi patria. Где мне хорошо – там и моя Родина. И это явление, прошу это запомнить, не политическое, не социальное даже, но явление космическое. К этому ведет наш священный завет равенства. Ибо не может быть равенства там, где один гордится тем, что он родился в Англии, а другой унижен тем, что его родина – какая-нибудь Полинезия. Оба равны, ибо Родина их Вселенная – Космос.
И долго еще и все на ту же тему говорил Засекин. Нетерпеливая толпа стала плохо его слушать. То тут, то там кто-нибудь тихонечко прокрадывался к выходным дверям и скрывался с заседания. Матвей Трофимович последовал примеру этих людей. Ему все было все равно.
Когда он вышел на улицу – долго оглядывался, осматривался, да точно ли это он идет по давно знакомой улице, да не сон ли все это?.. Как же все это случилось? Как же вошла в гимназию эта толпа и простым голосованием отменила преподавание Закона Божия, отменила баллы, экзамены, опрашивание учеников, в сущности, отменила и самую науку? Когда же случилось то, что дало возможность этому невозможному стать возможным? Матвей Трофимович напрягал память и вспомнил: вчера утром Параша с торжествующим видом подала ему листок, подобранный ею на улице. Матвей Трофимович отлично помнит этот грязный листок, напечатанный на плохой бумаге. Он даже и внимания на него не обратил. Теперь, вернувшись домой, он достал его и стал перечитывать.
…«К гражданам России… – Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание советского правительства, – это дело обеспечено… Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян»…
Матвей Трофимович не мог вчера уяснить, что это манифест новой власти, пришедшей на смену Временному правительству. Новая власть уже осуществляла свои права и вот почему на их гимназическом совете, обычно таком строго замкнутом преподавательским составом и родительским комитетом, председательствовал сторож Антип и присутствовали солдаты, матросы и рабочие…
Но ведь это не они отменили Закон Божий, выгнали Бога из гимназии… Не они потребовали марксистского метода в преподавании математики. Им до этого никогда не додуматься…
Это сделал… Володя!.. Мой Володя!..
XVIIВ большой открытой машине, взятой из царского гаража, покачиваясь на глубоких кожаных подушках, Володя этим вечером ехал на Петроградскую сторону в цирк «Модерн».
У цирка ярко горели большие круглые фонари. Густая толпа народа теснилась у дверей. Володя подъехал к боковому входу и по тесной ярко освещенной лестнице прошел в цирк. Все было полно – яблоку некуда было упасть. И не было в цирке обычного циркового запаха – запаха конюшни, конского пота и навоза, лаковых красок, газа и духов, что волнует и возбуждает любителей цирковой потехи, но воняло кислым запахом мокрых, завощенных солдатских шинелей, людским нездоровым дыханием и смрадом давно немытых мужских тел. Сверху до низу, от «райка» до барьерных лож, на самой арене – солдатские серые шинели, рваные папахи с вымазанными красными чернилами – под кровь – кокардами (кое-где перемежаемые черными шинелями матросов, шубками и пальтишками каких-то толстомордых, весело грызущих семечки молодых женщин. И все молодежь, весело скалящая зубы, – толпа победительница, толпа – теперешний хозяин Петрограда, возможно, в будущем – всей России! Пришли слушать своего вождя Троцкого, победившего Керенского и уничтожившего сопротивление юнкеров и женского батальона, последнего оплота «капиталистической» России.
Драч ожидал Володю в бывшей царской ложе. Он толкнул Володю в бок кулаком и сказал:
– Видал-миндал?.. Елки-палки!.. Девки-то вырядились, откуда такое подоставали, а у солдат-то портсигары из золота с бриллиантовыми монограммами!.. Вон он истинный-то марксизм – грабь награбленное!.. Нынче-то ничего своего – все чужое!..
Гул смеха, громкого веселого говора, выкриков стоял в цирке. И вдруг все смолкло.
– Троцкий!.. Троцкий!.. – раздались крики, и буря аплодисментов приветствовала появившегося на специально поставленной эстраде маленького, щуплого человека в пенсне, с рыжей мефистофельской бородкой и острыми чертами худощавого лица.
Аплодисменты утихли. Еще прокатилась волна какого-то восторженного гула и улеглась, постепенно замирая в низах цирка.
Троцкий в военном френче без погон и с красным бантом на груди подошел к краю эстрады и презрительно оглядел толпу.
– Товарищи!.. – крикнул он в толпу.
Новая буря аплодисментов ответила ему. Володя чувствовал, как мураши побежали по его спине. Вот она диавольская сила толпы, вот она та покорность масс, о которой ему говорили заграницей, где он провел все годы войны.
Троцкий стал говорить. Он говорил быстро и умело, подчеркивая то, что считал нужным. Он говорил о необходимости борьбой закрепить завоевания революции, о неизбежности гражданской войны, о священном долге пролетариата отстаивать то, что им завоевано в эти октябрьские дни.
– Вы должны знать, товарищи, что такое гражданская война. Законы капиталистической войны и законы войны гражданской различны. Капиталистическая война опирается на определенные законы, установленные на различных международных конвенциях. Она считается с флагом Красного Креста, она не борется с мирными жителями и щадит раненых и пленных… В гражданской войне – ничего подобного… Смешно в гражданской войне, ведущейся на истребление, применять эти законы, считаться с конвенциями, которые в буржуазной войне считаются священными. Вырезать всех раненых и пленных, истребить, загнать и умертвить всех, кто против тебя, без различия пола и возраста, – вот закон войны гражданской. Они враги тебе, и ты им враг. Бей, чтобы самому не быть побитым. В битвах народов сражаются братья, одураченные правительством, – в гражданской войне идет бой между подлинными, непримиримыми врагами. Война – без пощады.
Володя видел, как слушали Троцкого. Каждое его слово воспринималось как откровение, как приказ свыше какой-то новой невиданной силы. Любовь, гуманность, человечность, уважение к личности беспощадно стирались и заменялись в сердцах этих людей ненавистью, непримиримой злобой, дьявольским равнодушием к чужому страданию и горю и презрением ко всем противникам. Головы вытягивались на шеях, лезли из воротников, чтобы лучше слышать, усвоить и запомнить эту новую неслыханную раньше мораль. В душном воздухе переполненного цирка накалялись страсти и красные чернила на кокардах вспыхивали, как подлинная кровь. И Володя в эти минуты понимал Троцкого. Да, или так, или никак… Он слушал, как кричал в наэлектризованную толпу Троцкий:
– Наша победа должна быть закреплена. Предать теперь власть… Вашу власть, товарищи, было бы неслыханным позором. У нас, большевиков, нет колебаний. Вы можете верить нам. Если кто против нас – мы не задумаемся поставить, где признаем это нужным, машины для укорачивания человеческого тела на одну голову.
– Га-га-га, – прорвало толпу диким, жадным до крови смехом, и мороз прошел по спине Володи от этого смеха.
Толпу точно взорвало. Раздались восклицания:
– Га-га-га!.. Мало они кровушки нашей попили!.. Будя… Таперя наш черед ихнюю кровь сосать.
– Скидавай золотые погончики… Снимай шапочку перед трудовым народом.
– В обмане, в темноте нас держали… Теперь свет перед нами.
Троцкий выждал, когда поднятые им страсти улеглись, и с силой продолжал:
– Если будет надо, товарищи, мы поставим на площади Зимнего дворца десятки… сотни гильотин и мы покажем притаившемуся врагу, что такое революционная дисциплина и что значит наша власть… власть пролетариата!..
– Га-га-га, – понеслось по цирку.
И долго не мог смолкнуть дикий, жадный до крови смех толпы.
* * *
Из цирка Володя поехал с докладом к председателю Совета народных комиссаров Владимиру Ильичу Ленину в Смольный институт.
Была ночь, но город продолжал волноваться и шуметь. Шли обыски, искали врагов пролетариата и везли их на расстрел. С треском и грохотом носились по городу переполненные солдатами и матросами грузовики и, казалось, злобный, дьявольский смех – га-га-га! – не утихал в городе. Город дышал кровью. Кровавый кошмар душил революционный Петроград.
Лафонская площадь против Смольного института была заставлена самыми разнообразными машинами. Только что окончилось заседание Совета народных комиссаров и шел разъезд. У красивых ворот с резной железной решеткой горели костры. Отряды красной гвардии грелись подле них. На крыльце института были установлены пулеметы. Матросы, опутанные пулеметными лентами, топтались подле них. В просторном институтском вестибюле, неярко освещенном, была суета и скопление самых разнообразных людей. Вверх и вниз по широкой мраморной лестнице ходили люди. На каждой площадке были пропускные посты до зубов вооруженных людей. В темном коридоре под ружьем стоял отряд матросов.
– Товарищ Ленин не уехал?.. – спросил Володя.
– Никак нет-с… У себя наверху-с, – почтительно ответил ему молодой еврейчик в кожаной куртке с красной повязкой на рукаве, опоясанной ремнем с двумя револьверами. Он крикнул наверх начальственно строго:
– Пропустить товарища Гранитова!
Как все это было приятно Володе. Он не чувствовал усталости бессонных ночей, не ощущал голода – питаться эти дни приходилось кое-как – власть его опьяняла. Он шагал по лестнице через две ступени и чуть кивал головою на почтительные поклоны вооруженных людей, в страхе шептавших: «Товарищ Гранитов… Товарищ Гранитов!..»
В маленькой скромной комнате, бывшей когда-то комнатой классной дамы, откуда была вынесена мебель и где стоял небольшой стол и несколько стульев, сидел за столом Ленин. Перед ним был телефонный аппарат, стакан бледного, мутного чая и кусок простого черного хлеба, негусто намазанного маслом. Ленин с видимым удовольствием ел хлеб, откусывая его большими кусками и запивая маленькими глотками. Что-то грубое и животное было в большом чавкающем рте с редкими зубами, откуда падали на стол крошки, и в узких, косых глазах Ленина. В них светилось животное удовольствие. Желтое лицо было одутловато нездоровой полнотой. Большой лоб сливался с громадной лысиной. Сивые, седеющие волосы завитками лежали на грязной шее. Володе он напомнил гиппопотама. Когда-то в детстве Володя видел гиппопотама в Зоологическом саду и хорошо запомнил: рыжая, грязная вода бетонного бассейна, серо-бурое чудовище с громадной, четырехугольной пастью и редкими зубами и маленькие злобные глазки, которыми чудовище смотрело на столпившихся зрителей. В коротких толстых ногах, покрытых морщинистою толстою кожей, в громадной массе со складчатой кожей, а более того, в этом равнодушном взгляде крошечных, едва приметных глаз чувствовалась страшная, точно апокалипсическая сила и – помнит это Володя – ему стало жутко. Вот так же жутко ему стало и сейчас, когда увидал этого коротенького человека, жадно лакавшего мутный желтый чай, и почувствовал на себе его равнодушный взгляд. В нем было тоже нечто апокалипсическое.
Гиппопотам!..
– Хотите чаю?.. – голос Ленина был удивительно равнодушен.
Вопрос был напрасный. Чая в Смольном не было. Это Володя знал. Он отказался.
– Садитесь тогда… Как митинг?..
Володя стал докладывать.
На столе зазвонил телефон. Ленин, занятый чаем и хлебом, сказал, брызгая слюнями и крошками:
– Послушайте Гранитов. В чем там еще дело?.. Звонили из милиции из участка подле Александро-Невской лавры…
– Захвачены братья Генглезы, – докладывал Володя, – французы… Совсем мальчики…
– Ну? – прожевывая хлеб, сказал Ленин.
Этих Генглезов Володя знал. Они были сыновьями учителя французского языка в Гатчинском сиротском институте. Они бывали у дяди Володи – Антонского. Они были из того прошлого, откуда была Шура. Володя помнил прелестных, застенчивых мальчиков, кумиров семьи, доброй и патриархальной. У них были громадные, совсем еще детские глаза с загнутыми вверх ресницами. Ни в чем они не могли быть виноваты перед новой властью. Старшему теперь было около девятнадцати лет.
– Ну?.. братья?.. Так в чем же дело?.. Сколько их?..
– Их трое… Их обвиняют в том, что они хотели бежать за границу. Они сказали, что они французы.
– Гм… Французы?.. Мальчики?.. Чего же комиссар от меня хочет?..
– Комиссар и красногвардейцы, захватившие мальчиков, требуют их расстрела на месте как врагов народной власти.
– Гм… Врагов народной власти… Не много ли сказано?..
Володя чувствовал, что стоит ему сказать два слова, что он знает этих самых Генглезов, что он за них может поручиться, что они не могут быть врагами народной власти, просто потому, что они французы, и ничего в том, что в России совершается, понять не могут, и их отпустят, но он вспомнил Далеких и то, что говорил ему Драч, вспомнил, что здесь это более всего ценится, что он недаром товарищ Гранитов и что ему говорить это не приходится, и промолчал.
– Все крови боятся, – промычал неопределенно Ленин. – Пилаты!
Володя поднес трубку ко рту.
– Алло?.. Комиссар, захвативший Генглезов?.. Да… Конечно, расстрелять… К врагам революции пощады быть не должно.
Ленин встал.
– Комики, право!.. Не могу же я вмешиваться во все эти мелочи. Поедемте, Гранитов. Пора и на покой.
* * *
Володя сидел рядом с Лениным в громадном автомобиле, принадлежавшем императору Николаю II. Ленин откинулся на сиденье и молчал. Он устал за этот день тревог и совещаний. Впереди в тумане ночи на неосвещенной улице маячили охранники на мотоциклетках.
Мягко и неслышно несся автомобиль по петроградским улицам к Троицкому мосту. Володя смотрел в угол уютной кареты. Он чувствовал себя до некоторой степени героем. Владимир Ильич должен был еще раз оценить его. Он крови не боится. Что из того, что, вероятно, этих милых мальчиков уже расстреляли у стены Александровской лавры. Это просто, это естественно для времени, которое называется революционным. Во всех больших городах, переживших революции, есть стены, около которых расстреливали, убивали людей, может быть, и невинных, но крови которых требовала толпа. Такие стены есть в Москве… В Париже… В Петрограде… Это в порядке вещей. Это – жизнь… И это не парадокс – жизнь требует смерти, смерть требует жизни… Это природа вещей, и задумываться об этом – малодушие.
Но не думать не мог. Было, однако, и нечто другое… Был какой-то иной порядок вещей. Вдруг точно во сне с открытыми глазами увидал… Гостиная у дедушки отца протоиерея. Дедушка в дорогой лиловой муаровой рясе, с большим наперсным крестом, украшенным бриллиантами и рубинами, сидит на круглом табурете за роялем. За его спиной, сплетшись руками в красивый женский венок, стоят его дочери: Володина мать, тетя Маша и тетя Надя. Мартовское солнце бросает косые лучи сквозь тюлевые занавески трех больших окон дедушкиной гостиной. На окнах и на полу подле окон цветы в больших глиняных горшках и зеленых деревянных кадках. Фикусы, филодендроны, музы, финиковые и веерные пальмы. Пунцовый амариллис пламенем горит в солнечном луче, Володя сидит на диване с Женей и Шурой. Под ними на ковре, поджав под себя белые лапки, дремлет, прищурив глаза, дедушкина пестрая кошка. Володя и сейчас ощущает то испытанное им тогда чувство какого-то особого, точно неземного покоя, умиления сердца, отрешенности от всего грязного, чувство какой-то нежной чистоты и любви, которое тогда вдруг его всего охватило. Дедушка дает тон и тихо под сурдинку играет на рояле. Потом он начинает петь приятным, мягким голосом с большим чувством:
– Величит душа моя Господа и возрадовахся дух мой о Бозе Спасе моем…
Три женских голоса дружно принимают от дедушки и несут молитву к самому небу:
– Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим без истления Бога Слова рождшую сущую Богородицу Тя величаем…
Какое-то удивительное чувство гармонии, мира и тишины охватило тогда Володю, такое сильное, что вот уже сколько лет прошло с тех пор, а все – каждая мелочь – встает в его памяти и не только в памяти, но во всей душе отзывается воспоминанием о несказанной красоте того прекрасного дня… Он помнит, как глубоко вздохнула маленькая Женя и прошептала: «Как хорошо!.. Как удивительно все это хорошо. Точно с нами Матерь Божия, херувимы и серафимы!..»
– О чем задумались, товарищ Гранитов?..
– Решительно ни о чем, Владимир Ильич, – поспешно отозвался Володя. – Вспоминал и переживал прекрасную речь товарища Троцкого.
Они въезжали по крутому подъему на великолепный Троицкий мост.
Ленин точно читал в душе Володи.
– Вспоминать прошлое – безнадежно. Гадать о будущем – сумасшествие. Важно только настоящее. И это настоящее – наше!.. Идемте – товарищ Троцкий нас ожидает.
И сразу после темной петроградской ночи с ее расстрелами, после каморки классной дамы Смольного института – яркое блистание множества лампочек в хрустальных подвесках роскошного особняка, стол, ломящийся от всяческой снеди, бутылки с винами, графины пестрых водок и толпа невзрачных людей, неопрятно одетых, смердящих смрадом долгих бессонных ночей, полузвериной жизни на смятенных улицах, не имеющих определенного ночлега.
– Э!.. Да вот оно, что у вас тут, – искривляясь в гиппопотамовой усмешке, сказал, потирая руки, Ленин.
– Полная победа и на всех фронтах, Владимир Ильич, – отозвался из толпы Троцкий. – А это уже мои молодцы для нас постарались.
– Ну что же… Выпьем за победу… Я промерз-таки и проголодался.
Гости и с ними Володя сели за богато убранный стол.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.