Электронная библиотека » Петр Краснов » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Ненависть"


  • Текст добавлен: 23 апреля 2017, 04:55


Автор книги: Петр Краснов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Часть третья
I

Годы, как дни, и дни, как годы – длинные, бесконечные, беспросветные, тяжелые. Кажется, никогда сон не смежит глаза. А когда и заснешь – громоздятся кошмары, чудятся ужасы голодной смерти, ссылки на север, расстрела без суда.

– Дожить бы!..

Страшный свистящий шепот, не голос. Точно из-за гробовой доски кто сказал эти полные лютого отчаяния слова.

В белом сумраке светлой петербургской весенней ночи на старом диване, постланном грязным, давно не стиранным бельем, поднимается фигура в белом. Борис Николаевич садится на диване и скребет ногтями по груди и пояснице. Головой к его изголовью стоит железная кровать, и на ней, завернувшись в ветхое одеяло, лежит Матвей Трофимович. Он откликается и отвечает чуть слышным шепотом.

– Что себя мучишь?.. Легче от этого не станет… Всеми оставлены и самим Господом Богом позабыты… А когда-то!.. В Европу лезли, Европу усмиряли… Царей спасали!.. Своего спасти не смогли!..

– Надежда Петровна писала… Пахать крестьяне и казаки не хотят в колхозах… Не желают работать на советскую власть. Хотят своего… Собственности!..

– Что они могут… Крестьяне… Голодные… Безоружные… Разрозненные, без вождей, без руководителей… Придут красноармейцы… Артиллерия… Вон на Кавказе восстали, так, слыхал я, аэропланы бомбы бросали по безоружным аулам… Их так легко усмиряют красноармейцы.

– Свои же крестьяне.

– И пес волка рвет, а одной породы. Прикормлен человеком.

– Не так уже и они-то прикормлены. Паек, слыхал я, опять уменьшили. Чтобы кончилось это все – надо… Надо бунт… Бунт в городах, столицах…

– Бунт, в городах?.. Да разве это возможно?..

– Странные мы люди, человеки, Матвей Трофимович… Ей-богу, странные! На горло нам наступили. Дышать нечем, последний час приходит, а мы с шуточками… Сегодня в Эрмитаже профессор Гинце подходит ко мне и говорит: «Слыхали: немецкий пароход “Polonia” пришел в Ленинград с интуристами. Завтра Эрмитаж им будут показывать, лекцию о советских достижениях им читать, так я придумал сказать им о наших достижениях в каучуковой промышленности. Такую, мол, резину в Махинджаури разводим, что куда выше вашей, заграничной. В Америке хороша, слов нет, резина, сделали из нее подтяжки, да такой растяжимости, что некто, уезжая из Америки, зацепился подтяжками теми за статую свободы и как дошел пароход до Бреста, так те подтяжки все тянулись, в ниточку, в паутину вытянулись, а не лопнули. Во Франции решили еще того лучше сделать и на фабрике Мишлен сделали резиновые подошвы, да такой упругости, что некто, решившись покончить жизнь самоубийством, бросился вниз с Эйфелевой башни, да упав на подошвы, так оттолкнулся, что полетел опять до самой вершины башни и опять вниз, так, мол, и по сейчас прыгает, его даже показывают теперь, как новую достопримечательность Парижа… Ну а у нас будто Сталин смастерил из нашей резины такую калошу, что усадил в нее весь стошестидесятимиллионный русский народ… И ничего – сидит. Покряхтывает, томится, а сидит… Хи-хи-хи…

– Все шуточки… Вот, если бы да интервенция…

– Ах да!.. Дожить бы!.. Немцы… Французы… Японцы… Хоть сам черт. Все равно… Только бы накормили… И знаешь, чтобы опять этакая мелочная, что ли, лавочка на углу и по утрам так славно из нее хлебом пахнет… Две копейки фунт… Помнишь?.. И сколько угодно… Запасы всегда есть. Вот посмотрел бы я, как все это сталинское царство-государство вверх тормашками полетит… Как их вешать-то будут!.. Ай-я-яй. Те же самые чекисты, что теперь нас расстреливают, за них примутся.

– Где уж, Борис Николаевич… Какая там интервенция!.. Читал в «Ленинградской правде» – в Германии революция в полном разгаре. Идет героическая борьба германского пролетариата с Хитлером. Кровавый террор хитлеровского правительства и штурмовиков встречает энергичный отпор со стороны рабочих. Повсюду забастовки. Жгут фашистские знамена. В Кобленце кровавая борьба между рабочими и штурмовиками. Читал сегодня: «Зверские пытки не могут сломить коммунистов. На пытках, в фашистских застенках, коммунисты заявили палачам: “Убейте нас, но мы останемся коммунистами”»… Нет, Борис Николаевич, немцам не до нас… Англичане и французы только что подписали с Советами пакт о дружбе. Везде одно и то же. Весь мир с ума сошел.

– Ну а Япония?

– Норовит все забрать бескровно. Большевики нагнали на Дальний Восток войск уйму, а воевать ни за что не будут. Все и так отдадут… И Владивосток и Камчатку. Им что – не они все это создавали. Интернационалу не это нужно, а мировая революция. К этому и идут.

В тонкую деревянную перегородку, разделявшую на две неравные части тот самый зал квартиры Жильцовых, где некогда такие веселые, радостные и нарядные горели елки на Рождестве, кто-то стал стучать, и хриплый и злой женский голос с озлоблением прокричал:

– И все-то вы там чего-то шепчетесь, старые шептуны буржуйские. Угомона на вас нет. Заговорщики какие… В гроб пора ложиться, а они по ночам чего-то бормочут. Вот пойду, скажу в комиссариат, что «контру» замышляете.

В зале, напоенном призрачным светом белой ночи, испуганная тишина водворилась. Борис Николаевич улегся на диван, на смятую, серую подушку без наволочки. Чуть слышно, сам для себя, как молитву, еще раз прошептал:

– Дожить бы!.. Увидать свободный, светлый мир!.. Голод… голод… голод… Не могу спать… И какой воздух!.. Воздуха нигде, никакого, совсем нету… Ужас! Господи, прости меня грешного!!

* * *

Квартира Жильцовых № 23, где одно время полюбовно ужились разгромленные семьи Жильцовых и Антонских, долго оставалась вне начальственного наблюдения. В Ленинграде было сравнительно просторно, и закон о жилищной площади прошел мимо многих домов. Но в 1930 году, как-то рано утром, когда остатки семей: Ольга Петровна, Матвей Трофимович, и Женя, и Борис Николаевич с Шурой – были еще дома, к ним явился управдом в сопровождении двух советских чиновников и милицейского. Они ходили по квартире, метром мерили комнаты в длину, ширину и вышину, высчитывали на бумажке, прикидывали, совещались и, наконец, управдом, пожилой человек, рабочий-слесарь, так же, как и Жильцовы, давно живший в этом доме и знавший Жильцовых, не без смущения заявил:

– Вам, граждане, согласно декрету, потесниться придется. Новых жильцов посадить приказано.

Матвей Трофимович помнит, что никто тогда ничего не возразил. Потом уже, среди своих, он вспоминал, какой шум подняли бы раньше, при царском правительстве, если бы к ним даже одного кого-нибудь в свободную комнату поселили. Неприкосновенность жилищ!.. Да, тогда это никому и в голову не пришло бы.

На другой день пришли плотники, отгородили два окна в зале – это Жильцовым и Антонским, а за перегородкой и все остальные комнаты – новым жильцам.

В какие-нибудь две недели и самая квартира и жизнь в ней переменились и приняли совершенно невероятные, непередаваемые, кошмарные формы.

Квартира имела, как большинство старых петербургских квартир, два хода – парадный и «черный».

На парадном была дверь, обитая золотыми гвоздиками темно-зеленой клеенкой. На правой ее половине была привинчена прямоугольная бронзовая доска, и на ней красивыми прописными буквами выгравировано: «Матвей Трофимович Жильцов». Бывало, перед праздниками и осенью, когда возвращались с дачи, Параша коричнево-красной густой «путц-помадой» натирала эту доску, а потом начищала ее суконкой, и доска горела, как золотая. Поднимавшиеся на шестой этаж или спускавшиеся с него читали эту доску, и никому не было никакого дела до этого самого Жильцова. Казалось, блестящая доска говорила проходившим: «Ну да… Вот тут живет Жильцов, Матвей Трофимович. Кто он, что говорит и что делает – то никого не касается. Он исправно двадцатого числа сносит через старшого дворника свою квартирную плату, и никто не смеет его тронуть и, тем более, вмешаться в его семейные дела».

Так было…

Теперь доска была давно снята, клеенка потрескалась и кое-где облупилась, обнажила темно-серый грубый холст, а на том месте, где была доска и ниже ее, был грязно наклеен грубым костяным столярным клеем, оставившим потеки, лист сероватой бумаги, исписанной чернилами. Наверху большими кучерявыми буквами, как пишут на афишах и плакатах, было изображено:

– Граждане!.. – и стоял огромный восклицательный знак.

Пониже и более мелко следовало:

– Кому к кому, – и стояло черное тире и дальше опять большими буквами:

– Звоньте!..

Всякий раз, как Антонский останавливался у дверей в ожидании, когда ему откроют и читал это «звоньте», точно какой-то холодный ток пробегал по его спине, и всего его охватывало отвращение. В этом: «звоньте», точно в зеркале, отражалась вся советская жизнь, вся ее сущность, все ее «догнать и перегнать», «пятилетка в четыре года», все ее безудержное хвастовство и саморекламирование. Это «звоньте» и была советская наука, сменившая «омертвевшую касту так называемых ученых», это было яркое отражение принципов марксизма и великолепное «наплевательство» на русский язык и на граждан Советского Союза. Пустое слово, маленькая ошибка, совсем ничтожная – а как оскорбляло это всякий раз Бориса Николаевича! – «Звоньте!..»

Далее следовали номера комнат и кому, как и сколько раз надо было звонить.

– «№ 1 – гр. – что обозначало гражданину – Мурашкину – один раз коротко» и стояла жирная точка. «№ 2 – гр. Лефлеру – два раза коротко», и стояло две точки. «№ 3 – гр. Крутых – три раза» – три точки. «№ 4 – гр. Пергаменту – четыре раза», «№ 5 гр. – Омзину» – пять точек. «№ 6 – гр. Жильцову и гр. Антонскому – один раз, длинно» – и стояло тире.» «№ 7 – гр. Летюхиной – два раза, длинно» и стояло два тире. «№ 8 – гр. Персикову – три раза, длинно», «№ 9 – гр. Ейхману – четыре раза, длинно».

Против гр. Крутых кто-то карандашом написал: «всегда ночуют девочки». Надпись была стерта и размазана, но прочесть ее было можно. Внизу порядка звонков стояла подпись с росчерком – «зав. квартирой гр. Мурашкин».

Этому Мурашкину было всего восемнадцать лет. Это был вихрастый юноша с узким плоским лицом, недавно окончивший школу второй ступени, не осиливший вуза. Комсомолец с десяти лет, надерганный на собраниях, умелый организатор, он – самый молодой из всех жильцов – совершенно неожиданно и, помнится Борису Николаевичу, единогласно, при пяти воздержавшихся (это и были Жильцовы и Антонские, «недорезанные буржуи») был избран заведующим квартирой и установил в ней порядок, требуемый общежитием.

Он распределил комнаты. В бывшем кабинете Матвея Трофимовича поселился он сам. В зале, разделенной жидкой перегородкой, не доходившей до потолка, на две неравные части, в большей ее части с двумя окнами жили трое Жильцовых и двое Антонских. Сюда была снесена мебель со всей квартиры, все то, что не удалось продать. При помощи шкапов, буфета и старого ковра эта часть залы была разбита на три комнаты. В одной, узкой, у окна стояла постель Матвея Трофимовича и диван, на котором спал Антонский. Далее был у окна письменный стол, в углу умывальник и в эту же часть залы лицевой стороной стоял буфет. Посередине комнаты был обеденный стол и пять стульев. Комната была настолько загромождена мебелью, что в ней трудно было двигаться. В другой части залы, тоже с окном, стояли спинками к стене, с узкими проходами между, как ставят в пансионах или в больницах, три постели: большая Ольги Петровны и две низких и узких девичьих постели – Шуры и Жени. Остальная часть этого отделения была занята тремя шкафами, столом и ночными столиками. В ней же, в углу, занавешенные простынями от нескромных взоров, висели иконы. Третья часть помещения Жильцовых примыкала к двери, ведущей в коридор, и изображала как бы прихожую и склад вещей.

Это, конечно, было несправедливо и издевательски жестоко – в одной комнате поселить пять взрослых человек, но, когда Матвей Трофимович попробовал возразить, его грубо и на «ты», что ему показалось особенно оскорбительным, оборвал Мурашкин.

– Не бузи!..

– Позвольте, гражданин… Но мы не лишенцы… Мы полноправные граждане.

– Беспартийные, – протянул, водя пальцем перед своим носом, Мурашкин. – Поняли это, гражданин? И нечего тут проводить мелкособственнические теории… Вы служите?.. Может быть, но гражданин Антонский – иждивенец, ваша супруга – иждивенка… Ну, значит, и того – не бузи.

Борис Николаевич хотел сказать свое слово и поднял палец, но кругом закричали новые жильцы:

– Вещей!.. Вещей-то!.. Цельный город омеблировать можно, – вопила поселенная в остальной части залы гражданка Летюхина, женщина лет пятидесяти, уборщица общественной столовой. – Настоящие буржуи!.. Вам, граждане, потесниться теперь самое следует. Ишь сколько годов в каких хоромах проживали…

Старая жидовка Пергамент, воспитательница детдома, взъелась, как бешеная.

– И что вы думаете, граждане, им два окна дали, им и все мало. А вон гражданин Ейхман с женою и двумя детьми в одной комнатушке жить должны и не жалятся.

Пришлось замолчать. Советская власть точно нарочно, чтобы усугубить тяжесть совместного сожительства, селила вместе людей самых различных понятий, воспитания и мировоззрений.

Кто были эти – Персиков, занявший один всю столовую, студент вуза, по утрам перехватывающий девочек, ночевавших у Крутых и затаскивавший их к себе? Кто был и этот самый Крутых, занявший бывшую комнату Гурочки и Вани, называвший себя инженером и служивший в Алюминиевом комбинате?.. Что их всех тут соединяло?..

Всех этих людей соединяла лютая ненависть друг к другу, неистовая злоба и… зависть… Зависть больше всего… Завидовали всему. Когда-то до революции все они имели какую-то собственность. У каждого, самого бедного, – какою была вдова Летюхина, все-таки был какой-то «свой угол», где можно было громко говорить и где никто никаких правил не предписывал. Летюхина как-то проговорилась о прошлом: «жили, как люди»… И это было совершенно правильно, ибо теперешнюю их жизнь людскою нельзя было назвать.

Особенно круто, сильно и злобно завидовали Жильцовым. Как же!.. Своя была квартира… Целая квартира!.. Семь комнат!.. Сам-то статским советником считался… Генерал!.. А мебели-то!.. Цельный магазин… Рояль имели… Женя-то их пела…

Персиков, с круглыми кошачьими желтыми глазами, остановил, как-то, в прихожей Шуру и, играя глазами и дрыгая ногой, расспрашивал ее:

– Говорят Евгения Матвеевна пела-с…

– Да. Моя двоюродная сестра пела. Имела хороший голос и пела.

– Так это зачем же?..

– И ей доставляло удовольствие и другим было приятно.

– Не понимаю-с… Конечно, искусство… Что и говорить… Но нам теперь нужна польза. Во всяком нашем действии должна быть польза нашему Советскому Союзу… И притом рояль марксизмом не предусмотрен.

– Вы правы. Маркс предусмотрел только холст и сертук, да еще библию и водку, – холодно сказала Шура.

– То есть это как-с? Я вас не очень что-то понимаю.

– А вот так… Почитайте «Капитал» Маркса – там вы только и найдете холст, сертук, Библию и водку.

Персиков был сражен. Он все-таки пытался преградить дорогу Шуре и дать волю рукам, но Шура холодно посмотрела на него, как на пустое место, и сказала:

– Позвольте пройти, гражданин.

Персиков посторонился.

– У, классовый враг! – прошептал он ей вслед, провожая глазами высокую стройную фигуру девушки.

Когда Жильцовым приносили с почты девятикиловую посылку из-за границы, по всем углам шептались: «Богачи!.. И кто им посылает?.. Там кофию… Мололи, так весь коридор продушили… Настоящий бразильский!.. А сахару!.. Муки!.. Какой-то там, значит, есть у них друг… Белогвардеец!.. Контрреволюционер!»

Люто завидовали, следили и шпионили и за инженером Крутых.

Когда – обыкновенно, поздним вечером – раздавалось три, и точно робких, звонка, и инженер, скользя мягкими туфлями, по полу, бежал отворять, как по команде, приоткрывались двери комнат Летюхиной, Персикова, Ейхман, Лефлер и Омзиных и в пять пар глаз следили за тем, кто пришел к Крутых.

– Та же самая, – разочарованно шептала Летюхина, и все сходились в коридоре.

Лефлер, возбужденная, красная от волнения, говорила:

– Да-а!.. Я думала – какая ни на есть новенькая… Водки бутылку, давеча, принес и вина литр. Колбасу покупал в торгсине.

– Знать, полюбилась.

И потом долго, затаенно и точно и не дыша, прислушивались к тому, что делалось в комнате Крутых. Но там все было тихо.

Особенно напряженно, злобно, нервно и раздраженно жили обитатели квартиры № 23 по утрам, когда испорченные голодовкой и плохой, несвежей пищей желудки дерзко предъявляли свои требования и всем надо было торопиться на службу. Уборная, как во всех старых петербургских домах, в квартирах, рассчитанных на одну семью, была одна. Она помещалась в самом конце коридора и представляла собой маленький закуток, или, как называли по-петербургски, «темный чуланчик», отделенный от коридора жидкой стенкой с дверью, над которой, выше человеческого роста, было окно в два стекла. Эти стекла были давно выбиты. По утрам в коридоре устанавливалась своеобразная очередь, где мужчины и женщины стояли вперемежку. Руководствуясь ленинским лозунгом: «долой стыд», – не стыдясь, кричали грубые, циничные замечания и слишком наглядно высказывали свое нетерпение.

Эти утренние часы были самыми мучительными для Жени, Шуры и Ольги Петровны. Для них стыд не был буржуазным предрассудком – он был ими усвоен с самых ранних лет. Они не могли привыкнуть к этому и разрушали свое здоровье.

На кухне, у водопроводного крана гремели кувшинами и ругались. Семейные – Ейхман, Омзины и Лефлер – норовили выливать в кухонную раковину детские горшки, и остальные жильцы шумно протестовали.

Ругань последними словами, наименование всего сочными русскими именами, подчеркнутое ковыряние в чужой грязи раздавались в эти утренние часы на кухне и в коридоре, и нельзя было открыть двери без того, чтобы не услышать острое и злобное «советское» словечко. Обилие жильцов – их с детьми было двадцать – вызывало загрязнение уборной и кухни. Оно достигало ужасных размеров в дни, когда не действовал водопровод, а это случалось очень часто, особенно зимой, когда в холодных домах промерзали трубы. Тогда лужи зловонной жидкости вытекали из уборной и кухни и заливали коридор…

Все это заставило гражданина Мурашкина принять меры, и вскоре в прихожей было вывешено два листка, исписанных его крупным и кривым почерком. На одном стояло: «Правила общежития граждан квартиры № 23».

Этими правилами предписывалось гражданам:

– «Соблюдовать тишину, которая может беспокоить других граждан, а именно: воспрещается петь, кричать, играть на инструментах, заводить граммофон, ставить радио и пр. между 10-ю часами вечера и 6-ю часами утра».

– «Соблюдовать чистоту в уборной и прочих местах общественного пользования»…

Далее следовали подробности, что именно запрещалось делать в этих местах и как этими местами надлежало пользоваться, чтобы не стеснять других граждан. Это было изложено выражениями и словами, каких ни Шура, ни Женя раньше и не слыхали.

Так как гражданин Мурашкин отлично понимал, что его правила только «клочок бумаги», подобный всем советским дипломатическим пактам, то после общего собрания квартирантов было вынесено постановление об учреждении дежурств по уборке квартиры и рядом с правилами появился другой листок, где была объявлена очередь таковых дежурств. На собранные по общей раскладке деньги гражданин Мурашкин приобрел щетки, ветошки и тряпки и указал места хранения их и правила пользования ими. В дни порчи водопровода на дежурных возлагалась обязанность носить воду на кухню и в уборную. Эти правила послужили новым способом показывать злобу, пренебрежение и ненависть классовому врагу. В дни дежурств Жени и Шуры те находили уборную нарочно грубо запакощенную и раковину на кухне засоренную вонючим мусором. В эти дни куда-то пропадали тряпки, и бедным девушкам приходилось часами возиться с этою грязною работой. Кому жаловаться?.. Гражданину Мурашкину?.. Но он-то и был самым усердным организатором всяческого издевательства над девушками. Все это делалось и с ведома и при участии самого завквартирой… Это была месть за прошлое. Месть за то, что эта квартира была когда-то их, месть за то, что они были внучками растерзанного чекистами протоиерея, месть за то, что они все-таки при всей их нищете были всегда чисто и опрятно одеты, что они были свежи и красивы, и голоса их были добры, приветливы и звучали музыкально, что они не хрипели и не давились в неистовой злобе, но, главное, месть за то, что они не забыли Бога, ходили в церковь и пели в церковном хоре. Это последнее обстоятельство до белого каления злости доводило гражданина Мурашкина, и он при всяком случае приставал к Жене.

– Вы знаете, гражданка, это оставить надо было бы, чтобы, то есть ходить в церковь.

– Советская власть, гражданин, не запрещает веровать всякому, как он хочет. И пока вы мне не докажете, что Бога нет, предоставьте мне верить, что Он есть.

– Как же доказать-то, – разводя руками говорил Мурашкин. – Однако все так говорят.

– Для меня все не указ.

Это была каторга, а не жизнь. Зимою холод и вонь, летом жара и еще большая нудная вонь, голод, питание суррогатами и смертельная, убийственная скука.

К этому привыкнуть было невозможно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации