Электронная библиотека » Петр Краснов » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Ненависть"


  • Текст добавлен: 23 апреля 2017, 04:55


Автор книги: Петр Краснов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XVIII

В эти зимние дни 1918 года вся Россия корежилась, как береста на раскаленной плите. На юге шла настоящая война, и советские газеты пестрели известиями под заголовками: «На внутреннем фронте». По России судорогой проходили крестьянские восстания и бунты рабочих. В Москве, Ярославле, в Тамбовской и Саратовской губерниях, в низовьях Волги, на Урале – везде народ сопротивлялся большевикам, захватившим власть. На севере англичане и генерал Миллер образовали Северный или Архангельский фронт, на западе под Ямбургом генерал Юденич угрожал самому красному Петрограду, на юге казаки и генерал Деникин с Антантой, в Сибири адмирал Колчак и чехословаки… Народ не принимал чужой и чуждой ему власти Третьего интернационала и всеми силами боролся против большевиков.

В эти дни пролетарская власть спешно создавала Красную армию для защиты революции и посылала полки на все фронты борьбы. В Петрограде была объявлена регистрация офицеров, и жестокими карами грозила советская власть тем, кто посмеет уклониться. Брали в заложники жен и детей офицеров и заставляли идти и сражаться за большевиков.

В семье Жильцовых была страшная тревога. Гурочка был офицер!.. Его произвели незадолго до прихода к власти большевиков, он не успел получить назначения в полк и остался дома офицером. Он не пошел на регистрацию. Он не хотел быть в «рабоче-крестьянской» Красной армии, он искал случая пробраться на юг, чтобы там, в белой армии, сражаться не за революцию, но за Россию.

В штатском пальто дяди Бори и в его же шапке фальшивого бобра он ходил по городу, разыскивая тех людей – а он слышал, что где-то есть, должны быть такие, – кто отправлял молодых людей в Добровольческую армию генерала Алексеева.

И было страшно, что его узнают и схватят.

Каждый день кто-нибудь, по большей части это была Параша, говорил:

– Сегодня опять повели

И то, что говорили неопределенно: «повели», не называя кто, кого и куда повел, казалось особенно жутким.

Шура и Женя знали, что означало это – «повели».

Они все были принуждены служить в советских учреждениях и потому свободно ходили по городу. Шура осталась в своем госпитале. С тихим смирением она сказала: «Для меня нет ни красных, ни белых, но есть только одни страдающие люди… Мой христианский долг им помогать»… После того как гимназии были преобразованы, как в них ввели совместное обучение мальчиков и девочек и завели совершенно необычайные порядки, Антонского и Матвея Трофимовича уволили со службы, и Женя, чтобы кормить семью, за отца поступила в советское учреждение, носившее название «Главбума»…

Они видали ведомых. Толпа злобных, улюлюкающих людей, красноармейцы в расхлюстанных, рваных шинелях без погон, с винтовками, и в этой толпе юноша или кто и постарше, с окровавленным, бледным последнею бледностью лицом, разбитым в кровь, замазанным грязью, с пустыми, не думающими, глазами. Кругом крики и грубый смех:

– Га-га-га!.. Ишь какой выискался… Скаж-жи, пожалуйста! Не хотят, чтобы служить рабочей власти!.. Контра!.. Баржуй проклятый!.. Царский выблядок!..

Утром, когда вся семья сидит в холодной столовой, где в самоваре кипит вода, где варят чай из морковной стружки, где лежат крошечные кусочки темного, глинистого хлеба, полученные Шурой и Женей как пайки, где полутемно от наглухо промерзших окон, придет с кухни Параша, станет в дверях столовой, сложит по-бабьи руки на груди и скажет постным, медовым голосом:

– Сегодня утром капитана Щеголькова из пятого номера… Может, знаете?.. Жена молодая в портнихах теперь… Барыня была!.. Ка-кая!.. С тремя детями!.. Ж-жили!.. Так сегодня… Повели!..

Глухое молчание станет в столовой. Никто не смеет глаз поднять от стола, уже без скатерти…

Параша помолчит, словно смакуя произведенный ее словами эффект, и продолжает, медленно отчеканивая каждое слово:

– А старшенькая девочка ихняя бежит за солдатами, за руки их хватает… руки у них целует… просит: «Дяденька, пусти папочку… он ничего не сделал… Дяденька, не бери папу»… Таково-то жалостно!.. Да, вот оно, как обернулось!..

И опять помолчит, ожидая, не скажет ли кто что. Но все молчат, знают: говорить об этом нельзя.

Параша с гордостью добавит:

– Такова-то наша народная власть! Не шутки шутить! Это не при царизме!.. Так повели и повели!.. Они знают куда!

Параша поворачивается и гордая произведенным ею эффектом идет по коридору, крепко ступая каблуками и громко сморкаясь.

Народная власть!!

В эти дни иногда, обыкновенно поздно вечером, робко звенел звонок и кто-нибудь – Гурочка, Женя или Шура бежали отворить.

На площадке лестницы – юноша в солдатской шинели или в черном штатском пальто. Лицо бледное, измученное, голодное. Сам дрожит от холода. Красные руки прячет в карманы.

– Пустите, ради Христа, переночевать…

Никто не спрашивает, кто он? Иногда – это бывший гимназист, ученик Матвея Трофимовича, иногда просто – чужой.

Его пустят, накормят тем, что у самих есть – похлебкой из картофельной шелухи с воблой, отдадут последний кусочек хлеба, напоят морковным чаем и устроят ночевать на диване. А ранним утром, еще когда совсем темно, он исчезнет так же внезапно, как и появился.

У Жильцовых знают: это те, кого ищут, чтобы повести. Кто скрывается, заметает следы, как заяц делает петли, и принужден искать ночлега в чужих домах, где его не догадаются искать.

В эти дни, вот так же под вечер в полные сумерки тоже позвонил некто в солдатской шинели, но уже человек пожилой с офицерской серьезной выправкой. Он прямо спросил Ольгу Петровну и, когда та вышла, сказал с какой-то решимостью:

– Я давно вас разыскиваю… Я от вашего брата – полковника Тегиляева.

– Ну что он?.. Боже мой!.. Да садитесь!.. Как же он?.. В это время?..

– Его нет больше в живых.

В эти дни такими известиями не стеснялись. Так привыкли к смерти, которая всегда где-то тут, совсем подле, стоит и подстерегает, что обычная в таких случаях деликатность была вовсе оставлена. Да никто и не знал, что лучше: умереть или жить в этих ужасных условиях?

– Как же?.. как же это случилось?.. – только и сказала Ольга Петровна.

– Мы лежали вместе в госпитале… В Смоленске. Ему, как вы знаете, – он мне говорил, что писал вам об этом, – ногу отняли. Он все протеза дожидался, да и в наших условиях – очень плохо было в госпитале – рана его все как-то не заживала. Он очень страдал.

– Умер?..

– Ворвались они… Знаете… Новая наша власть… Большевики и с ними, как это всегда водится, жид. Каждого раненого стали допрашивать – признает он советскую власть. Подошли и к полковнику Тегиляеву. Ну вам ваш брат, вероятно, лучше, чем мне известен. Приподнялся с койки, одеяло отвернул, рану свою кровоточащую показал: «Присягал служить государю императору и ему одному и буду служить… Счастлив и самую жизнь за него отдать… А вас, – тут он нехорошим словом обмолвился – никогда не признаю… Изменники вы и христопродавцы»…

– Боже!.. Боже!.. – простонала Ольга Петровна.

– Жид завизжал как-то совсем дико. Красногвардейцы схватили нашего полковника за голову и, волоча больной окровавленной ногой по каменной лестнице, стащили во двор… Что там было, я не видал. Знаю, что, когда его на другой день закапывали, на нем живого места не было.

– Царство ему небесное, – перекрестилась Ольга Петровна. – Погребли-то его по-христиански?

Гость не сразу ответил.

– Нет… куда же?.. Они все время стерегли госпиталь. Все «контру» искали. Так просто закопали в поле за двором. На пустопорожнем месте. Сами понимаете – советская власть.

Да, они понимали. Они даже не удивлялись. Вся обстановка их жизни говорила им, что это возможно. Ведь было же возможно жить в нетопленой квартире, питаться картофельной шелухой и морковным чаем и платить на рынке по тысяче рублей за плохо выпеченный хлеб с глиной. Этот сумрак комнаты, куда едва пробивался свет через покрытые льдом окна, говорил яснее слов, что то, что рассказывал незнакомый офицер, и была настоящая советская действительность, правда новой жизни.

Как же было не бояться за Гурочку?

XIX

Наступал Рождественский сочельник. Но уже нигде не готовили елки, не ожидали «звезды», не приготовляли друг другу подарков. Все это было теперь невозможно и ненужно. Мысль была об одном – о еде.

Гурочка пришел радостный и оживленный. Он был в черном пальто дяди Бори, но, когда снял его, под ним был надет военный френч с золотыми погонами с малиновою дорожкой. Он ни за что не хотел расстаться с офицерской формой. Семья садилась за свой скудный обед. Гурочка был счастлив. Наконец-то он нашел то, что искал.

Параша служила за столовом. Гурочка рассказывал:

– В Москве, муленька, есть такая сестра милосердия Нестерович-Берг… Такая отчаянная!.. Сама она полька, но она всю жизнь отдает, чтобы помогать белым… Только бы ее разыскать. Она собирает молодежь и под видом красноармейцев, нуждающихся в поправке и отправляемых на юг, перевозит их в Алексеевскую армию. Я видал Рудагова. Так он тоже… Завтра едем. Нам тут и билеты устроили и пропуски… А там… Там целая организация… Теперь только до завтра.

Шура глазами показывала Гурочке на Парашу. Он в своей радости ничего не замечал. Ведь это все были «свои», с детства родные и верные.

После обеда сидели в комнате у Шуры. Электричества не давали, и в комнате горела маленькая жестяная лампочка. При свете ее Шура зашивала Гурочкины погоны в полы его френча. Он ни за что не хотел расстаться с ними и со своим аттестатом. «Как же я докажу там, кто я такой», – говорил Гурочка. Он сидел в рубашке на стуле, Шура и Женя, сидя на постели, работали над упаковкой погон и бумаг. Надо было сделать так, чтобы это было незаметно. Ольга Петровна лежала на Жениной постели. От волнения, от голода и холода у нее разболелась голова.

Все слышались в темной квартире какие-то шорохи. Шура пошла бродить по комнатам. Непонятная тревога ею овладела. Она подходила к окнам и, открыв форточку, прислушивалась к тому, что было на улице. Ночная тишина была в городе. За окном стыла туманная холодная ночь. Город был во тьме и, казалось, всякая жизнь в нем замерла.

Вдруг послышались какие-то шумы. Дежурный по дому побежал открывать ворота. Заскрипели замороженные петли и глухо звякнул тяжелый железный крюк.

Шура побежала обратно в комнату и сделала знак, чтобы Женя и Гурочка перестали говорить. Все стали прислушиваться. Гурий надел китель с зашитыми в нем погонами и бумагами.

– Ладно, – сказал он, ощупывая себя, – никогда черти не нащупают.

– Я ватой хорошо переложила, – сказала Женя.

– Тише вы, – махнула на них рукой Шура.

Ее лицо выражало страх и страдание.

Глухой шум большой толпы, мерные шаги воинского отряда раздавались с улицы. На дворе замелькали факелы. И вдруг по всей квартире загорелось электричество. Обыск!

– Гурий, тебе уходить надо, – прошептала Женя.

– Теперь никуда не уйдешь. Весь двор полон красноармейцами.

Ваня побежал к дверям парадной и черной лестниц. Он сейчас же и вернулся.

– Параши нет, – прошептал он. – У дверей стоят часовые. Слышно, как кашляют и стучат ружьями.

– Господи!.. Куда же мы тебя спрячем, – сказала Шура, заламывая руки.

Ольга Петровна сидела на постели. В глазах ее было безумие, голова тряслась, как у старухи.

– Это Параша донесла, – выдохнула она.

– Рамы не вставлены? – едва слышно спросил Гурий. – Тогда ничего…

Он без стука отодвинул шпингалеты и открыл окно.

Гурий, Шура и Женя нагнулись над окном. Ночь была очень темная, и туман висел над двором… Свет факелов едва хватал до второго этажа. Верхи флигелей тонули во мраке. Ни одно окно не светилось. Какие-то люди в черном распоряжались во дворе. Кто-то бегал по двору и командовал красноармейцами, расталкивая их. Со двора доносился громкий, гулкий смех и площадная ругань.

Гурий внимательно осматривал двор и дом.

Вровень с окном вдоль всего флигеля тянулся узкой покатой кромкой железный выступ карниза. Он был в два вершка шириной и блестел от тонкого слоя льда, его покрывавшего. Вправо от окна была широкая водосточная труба.

– Кто живет над нами, на шестом этаже?.. – спросил Гурий. Он был очень бледен, но совершенно спокоен.

Шура не знала, Женя быстрым шепотом ответила:

– Елизавета Варламовна Свирская… Артистка Императорских театров. Очень милая старушка.

– Одна?..

– Одна. Там совсем маленькая квартирка всего в три комнаты.

Гурий молча снял сапоги.

– В носках ловче будет, – прошептал он. – Женя, дай какую-нибудь веревочку, я свяжу сапоги ушками и на шею накину…

Никто, кроме Шуры, не понял еще, что хочет делать Гурий. Шура легко и неслышно, на цыпочках побежала в прихожую и принесла полушубок и папаху Гурия.

– Это и все твое?.. Больше ничего не возьмешь?..

– Все. Куда же еще?..

– Одевайся проворней. Когда была в прихожей, слышала внизу шум.

– Прощай, мамочка. Если случится что – не поминай лихом. Крепко за меня помолись.

– Гурочка, что ты хочешь делать? Куда же ты?..

– Двум смертям, мама, не бывать – одной не миновать.

Гурий крепко поцеловал крестившую его и все еще ничего не понимавшую Ольгу Петровну, сам перекрестил ее, поцеловал сестру, кузину и брата:

– Прощай, Иван!.. Заберут тебя в Красную армию, переходи к нам… Папе скажите, что прошу его благословения.

– Разбудить его?..

– Нельзя, тетя. Шума наделаем. Торопиться надо.

– Шура, придержи, голубка, меня за пояс.

Гурий нахлобучил папаху на самые уши, через шею накинул сапоги и стал у окна. Он заметил Шурин взгляд на его ногах в белых, вязаных шерстяных чулках и улыбнулся. Очень смешными показались ему его необутые ноги.

– Смотришь на мои сапетки?.. Тети Нади. Бог даст, на счастье.

На дворе продолжала горготать солдатская толпа. Кого-то, должно быть, изловили и привели. Слышны были грозные окрики и ругань, но что кричали – нельзя было разобрать.

Гурий оперся коленом о подоконник, руками взялся за края оконной рамы.

– Высоко, – чуть слышно вздохнул он.

– Бог поможет, – таким же легким вздохом сказала Шура и крепко сжала Гурочкину руку у кисти.

Внизу качались и двигались краснопламенные факелы. В одном углу двора сгрудилась толпа. Там кого-то били. Все четыре флигеля были темны, и затаенное и напряженное чувствовалось в них ожидание. Яркими вереницами светились окна освещенных лестниц.

– Соседи не увидали бы, – сказала Шура.

– Туман и ночь. Ничего не увидят. Если кто смотрит, то вниз, на двор. Никто не догадается присматриваться сюда, – спокойно сказал Гурий, легким движением перенес ногу за окно и поставил ее на узкий, косой карниз.

– Скользко?.. – спросила Шура.

– Ничего.

Ольга Петровна лежала ничком на постели, и ее плечи подергивались от тихих неслышных рыданий. Женя сидела на стуле за письменным столом и ладонями прикрывала лицо. Ваня стоял в углу и испуганными дикими глазами смотрел на брата.

– Держи крепче, – прошептал Гурий и всем телом вылез за окно. Он перехватил руки от края окна и разом, точно кидаясь в темное пространство, бросил тело вдоль стены и вытянул руки.

Шура, не дыша, следила за ним. Холодный пот крупными каплями проступил на ее лбу под сестриным апостольником.

Чуть звякнуло железо трубы о проволоку кронштейнов. Шуре показалось, что труба не выдержит и полетит с Гурочкой на двор. Шура тяжело вздохнула.

В комнате было все так же напряженно тихо. Слышно было, как плакала Ольга Петровна. Шура сидела на подоконнике и, вся высунувшись наружу, следила за Гурием.

– Ну что?.. – спросила, не отнимая ладоней от глаз Женя.

– Лезет по трубе.

И опять стало тихо. Внизу громче гудела толпа. Чуть звякнуло наверху железо. На дворе на мгновение смолкли. Должно быть, пришло какое-нибудь начальство. И стало слышно, как наверху кто-то царапается, точно мышь скребет:

– Ту-ту-ту!.. Ту-ту-ту!..

– Это Гурочка? – спросила Женя.

– Да… Он стоит надо мною на карнизе и стучится в окно.

– Господи!.. Не открывает?..

– Нет…

В затихшей комнате послышалось снова:

– Ту-ту-ту!.. Ту-ту-ту!..

Ольга Петровна села на постели и, казалось, не дышала. Женя оторвала руки от лица и громадными, безумными глазами смотрела на кузину.

На дворе раздался выстрел. Дикие крики ревом понеслись по двору.

– В Бога!.. В мать!.. в мать!.. в мать!..

Здоровый хохот загрохотал внизу.

– Этого офицера из одиннадцатого номера я знаю, – прошептал Ваня.

– Молчи, – махнула ему рукой от окна Шура.

– Открыла?.. – прошептала Ольга Петровна.

– Нет.

Под ними, этажом ниже, всколыхнулась и пропала тишина. Послышались властные голоса, топот тяжелых сапог, стук кованых железом прикладов. Однако материнское ухо Ольги Петровны сквозь все эти шумы уловило неясное, чуть слышное, словно ослабевающее, безнадежное:

– Ту-ту-ту!.. Ту-ту-ту!..

– Оборвется, – прошептала Ольга Петровна и опять повалилась на подушки.

– К нам идут, – сказал Ваня.

– Иди и разбуди папу, – сказала, все не отрываясь от окна, Шура. – Дверь в коридор оставь открытой, а то тут стало очень холодно, не догадались бы.

Ольга Петровна услышала легкий скрип оконной рамы наверху.

– Открыла, – вставая с постели, сказала она.

Шура совсем перегнулась за окно. Глухо со двора прозвучал ее голос.

– Да… Гурий впрыгнул в окно… Окно закрылось… Все тихо.

Было это так или казалось. Над головами слышались тихие шаги и быстрый прерывистый говор.

В эту минуту сразу на парадной зазвонил электрический звонок и на кухне, на «черной» лестнице звонок на пружине и раздались грозные крики и удары прикладами в дверь.

Шура и Ваня побежали отворять.

XX

Странное учреждение был Главбум, куда поступила, бросив консерваторию, чтобы кормить родителей, Женя. Советской республике была нужна бумага. Раньше в Россию бумага привозилась из Финляндии и приготовлялась на многочисленных фабриках, окружавших Петроград. Теперь с Финляндией не было сношений. Фабрики стояли пустые. Рабочие – кто был взят в Красную армию, кто бежал от голода домой, в деревню, кто был убит за контрреволюцию и саботаж. Фабричные трубы не дымили. В рабоче-крестьянском государстве не оказывалось рабочих. Между тем бумаги было нужно очень много. Деньги считали уже миллионами, или, как называли в советской республике, «лимонами». Надо было их печатать. И хотя ассигнации печатались на отвратительной бумаге, и той не хватало. Нужна была бумага для газет и для бесконечной переписки, которая как никогда развилась в Советском Союзе. И вот бумагу разыскивали где только можно и отбирали от ее владельцев. Это было тоже – «грабь награбленное» – осуществление принципов марксизма. И, конечно, не так-то было бы просто отыскать эту бумагу, тщательно припрятанную владельцами, если бы с приходом к власти большевиков не развились в чрезвычайной мере в Советском Союзе доносы. Голод заставлял доносить за корку черствого хлеба брата на брата, сына на отца. Эти доносы и шпионаж друг за другом были тоже бытовым явлением, насажденным большевиками.

Главбум заведовал распределением такой награбленной, или как для приличия говорилось – «реквизированной», бумаги. Он принимал ее со складов и распределял его по ордерам различных учреждений. Понадобилась большая бюрократическая машина, которой сами большевики не могли создать. Были вызваны специалисты: бухгалтеры и статистики, получившие наименование – «спецы», с ударением на «ы», были наняты молодые люди без всякого образования, но надежные коммунисты, и, наконец, при учреждении появились барышни для счетоводства и работы на пишущих машинках. Они получили не особенно красивое название «советские барышни» – «совбарышни», а машинистки, работавшие на машинках, назывались еще того неблагозвучнее – «пишмашки».

Учреждение работало полным ходом, однако у Жени было такое впечатление, что работают они впустую, и потому самая работа производила впечатление каторжной работы, то есть работы напрасной и совсем ненужной. «Спецы» сидели по своим кабинетам и редко показывались в залах канцелярий, где работали совбарышни и пишмашки. Спецы точно стыдились того, что они делали. Барышнями распоряжались советские чиновники новой формации, правоверные, или, как о них говорили, «стопроцентные» коммунисты, молодежь бойкая, смелая, грубоватая, более сытая, чем другие, сознающая свое привилегированное положение и не без своеобразного чисто пролетарского рыцарства.

Четыре года Женя сидела в этом учреждении, считая и составляя никому не нужные статистические таблицы. Четыре года, как она бросила консерваторию, где стало трудно заниматься в холодных помещениях с голодными профессорами. Ей шел двадцать седьмой год, она была очень хороша собою. Стройная, худощавая, с глубокими синими глазами, так шедшими к ее темно-каштановым волосам, она нравилась всем – и мужчинам, и женщинам, служившим в Главбуме. Как ни давила, ни нивелировала, как ни угнетала советская власть все кругом себя – женские чувства кокетства она не могла совсем вытравить из всех этих пишмашек и совбарышень. Они были нищие, но они умели из какого-нибудь мотка шерсти, случайно найденного и не проданного, связать себе какую-нибудь красную шапочку вместо платочка, из старой шляпки соорудить нечто кокетливое, устроить себе какой-нибудь галстучек из обрывка ситца, на скудное жалованье купить духов. Того, что называлось еще так недавно «флиртом», в советском быту не было. Тут этого не признавали. Полюбившие друг друга пары сходились, даже, как выразился один советский писатель, «без черемухи», и потому незачем было ухаживать и тратить на это время.

Женя держалась особняком. Она была верна памяти своего жениха. Она ждала своего жениха, ни минуты не допуская мысли, что его уже нет в живых. Да даже, если бы?.. Разве не пела она: «а если ты уж в небе – я там тебя найду»!..

Но именно эта ее строгость, это ее целомудрие, совсем не современное, совсем не отвечающее общему укладу жизни в Советском Союзе, вместе с ее тонкой красотой привлекали к ней внимание всего учреждения.

Ближайшим начальником Жени был товарищ Нартов. Он был моложе Жени и при всем своем нахальстве и апломбе стеснялся молодой девушки. Он был почти влюблен в нее и не знал, как подойти к этой строгой, молчаливой, всегда такой аккуратной и исполнительной совбарышне.

В этот хмурый зимний день Женя работала с трудом. Сознание, что все, что она делает, никому не нужно и ни для чего не служит, особенно угнетало ее. Она отставила пишущую машинку и, нагнувшись над ведомостью, стала подсчитывать и складывать проставленные в ней цифры. Товарищ Нартов подошел к ней.

Жене было досадно и смешно. Значит, будет разговор… Неумелый и грубоватый советский «флирт», на который она не может никак ответить.

Нартов небрежным движением человека «власть имущего», начальства, сбросил ведомости со стола на пол, а сам сел на стол совсем подле рук Жени. Женя знала, что в Советском Союзе женщина – раба и что обижаться на невежливость и неучтивость не приходится. Она вопросительно посмотрела на Нартова.

У товарища Нартова узкий лоб и такие же, какие были у Володи, узко поставленные, словно настороженные глаза. От плохого питания щеки ввалились и выдались скулы, Кожа на лбу пожелтела. Ему не более двадцати лет, но выглядит он гораздо старше.

– Все работаете, гражданочка… Не трудящийся – да не ест, – сказал он.

Женя не отвечала. Спокойная синева застыла в ее больших глазах. Она ждала, что будет дальше.

– Ничего не попишешь, – засмеялся Нартов. – Катись колбаской, орабочивайтесь, гражданочка!.. Хорошее дело.

Он кивнул головой на сидевшего у самого окна, где зимой нестерпимо дуло и было холодно, «спеца», почтенного старика с седой бородой. Женя знала его. Это был знаменитый ученый, профессор, труды которого были известны за границей. Женя знала также, что Нартов нарочно посадил старика на это место, где тот постоянно простужался. Издеваться над старостью и образованием было в ходу среди коммунистов.

– Старается Игнат Фомич!

– Вы бы, товарищ Нартов, пересадили его куда подальше от окна, где потеплее. Старик заболеет. Что хорошего?..

– Зачем? – искренно удивился Нартов. – Это же омертвевшая каста ученых, совершенно не нужная государству рабочих и крестьян.

Женя знала: спорить бесполезно и даже опасно. Она промолчала.

– Со жрецами науки, гражданочка, покончено. Катись колбаской! Чем скорее такие вредные типы, как Игнат Фомич в ящик сыграют, тем оно того… лучше будет. Нечего с ними бузу разводить.

Нартов подвинулся ближе к Жене. Его круглый обтянутый зад почти касался Жениных рук. Женя брезгливым движением убрала руки со стола.

– Я к вам, гражданочка, собственно, по делу.

Женя опять подняла глаза на Нартова. В ее глазах был испуг. Какое могло быть у Нартова дело? Не касалось ли это ее увольнения.

– Я слыхал, вы консерваторию кончили. Голос богатый имеете?..

– Кончить консерваторию мне не удалось. А петь когда-то пела.

– Отчего же теперь не поете?

– Где теперь петь? И обстановка не такая. Холодно у нас так, что просто хоть волком вой.

– Так это же, гражданочка, можно все очень просто как исправить. И людям удовольствие, и культурное развлечение, и вы не без профита будете. Тут у нас такое дело… Товарищи красноармейцы и матросы Краснобалта решили устроить вечеринку, ну и чтобы – культурно провести время со своими подругами. Ну и тоже рабочим доставить разумное развлечение. Я скажу о вас Исааку Моисеевичу… И вы обязательно согласитесь…

Красноармейцы – это были те, кто расстрелял Жениного брата Ваню, когда тот отказался стрелять в крестьян, у которых отбирали последний хлеб. Красноармейцы – это были те, от кого бежал ее милый Гурочка, друг ее детства и самый родной для нее человек.

Но знала – отказаться нельзя. Откажешься, и ее матери придется умереть с голода, как умерла тетя Маша в Гатчине.

– Вы не того… Наши ребята вас так не оставят. Кулечек чего ни на есть для вас как-никак припасут. Вам поправиться, гражданочка, надо. Ишь вы какая из себя бледненькая стали.

Вечером, когда присутственные часы в Главбуме кончились, Женя вышла на улицу. Грязный, облупленный Петроград шел перед ней прямыми своими улицами и проспектами. На домах с выбитыми окнами, заставленными досками и картоном, с трубами железных печек-буржуек, выходившими из окон, как насмешка играли огни бесчисленных лозунгов и реклам «советских достижений». Большие картины-плакаты висели на стенах домов и на особых будках. Гордо кричали красные гигантские буквы: «Догнать и перегнать Америку!»… «Пятилетка в четыре года!»… «Всем стать ударниками»!

Все это до тошноты надоело Жене. Во всем была та ложь, которая плотно окружала Женю в Советском Союзе. Толпа голодных, измученных, почти босых людей торопливо шла по засыпанным снегом, скользким поломанным панелям и прямо по глубокому снегу и ухабам улицы. Толпа шла молчаливая, хмурая, измученная и затравленная. Долгие часы советской ненужной службы, еще более долгое, иногда с ночи, стояние в очередях, чтобы получить кусок вонючей воблы или ржавую селедку, вечный страх провиниться и стать «лишенцем», то есть обреченным на голодную смерть, все это подкашивало людей. Все торопились к своим углам в холодные и переполненные квартиры. Никто не смел говорить.

«Догнать и перегнать»!..

Женя шла так же скоро, как и все. В душе ее совершался какой-то надлом. Вот когда и как сбывались ее мечты выступить на эстраде – артисткой!.. Может быть, – не все еще потеряно?.. Не все – «догнать и перегнать»? Она станет артисткой Государственных театров. Ведь есть еще такие… Есть и опера, и балет, и драма. Не всегда Главбум… Искусство должно влиять на этих людей…

И если она?..

Опустив низко голову, она шла, обдумывая программу. Она чуть не наткнулась на громадный плакат и вздрогнула, остановившись.

Красные буквы кричали нагло и жестко:

– «Догнать и перегнать»!..

* * *

Это все-таки был концерт и, как о нем сказала одна большая артистка Государственных театров, – концерт «грандиозный».

Женя поехала на него с Шурой. Кавалеров у нее не было. Матвей Трофимович и Борис Николаевич не в счет – какие же они кавалеры?.. Одна ехать побоялась. Концерт был в «Театре чтеца» в Торговом переулке. Ей сказали: «ну, там споете что-нибудь»… Это что-нибудь было так характерно для Советского Союза, где все делалось – «что-нибудь»…

У подъезда, где проверяли билеты, узнав кто они, их провели отдельным ходом.

Матрос Краснобалта, в фуфайке и матроске, в необычайно широких шароварах, припомаженный, толстомордый, с тугой, бычачьей шеей, с распорядительским красным бантом на рукаве бросился к ним.

– Пожалуйте, гражданки… Певица Жильцова?.. Так вам в артистическую. Сюда по лестнице.

В углу артистической их ожидал пианист Гольдрей, которого Женя знала еще по консерватории и который ей должен был аккомпанировать. Женя подошла к нему.

– На чем же, Евгения Матвеевна, остановились? Я вам говорю – главное – не стесняйтесь… Не смотрите, что публика такая вроде как серая… Наша публика теперь вся такая. Другой где же найдете?.. Вам в программу поставили – «Коробейники» и «Кирпичики»… Исаак Моисеевич программу составляли… Но ведь будут бисы… Тут это всегда неизбежно. И публика ждет, что в этих бисах вы дадите что-нибудь не пролетарское. Вы что приготовили?..

Гольдрей развернул Женину папку с нотами.

– Гм… гм… Отлично, знаете. Например, вот это…

– Вы думаете?..

– Ну конечно… Глинка-то!..

– Исаак Моисеевич просил, однако, чтобы ничего ни Глинки, ни Чайковского, ни Рубинштейна… Все это, сказал – старый хлам!

– Знаю-с. Спиной к Пушкину – лицом к Есенину. Так ведь разве они догадаются, что вы поете?.. Новой музыки нет. Музыка, Евгения Матвеевна, как математика – вечна-с. И чувства людские вечны-с. Можно притворяться, что ненавидишь красоту, а красота свое возьмет, красота свое слово скажет. Это неизбежно-с.

– Но, программа.

– Конечно, программа… Она тоже неизбежна… Речь о достижениях пятилетки… Прослушают холодно и con noia[7]7
  Со скукой.


[Закрыть]
Эквилибристы… Акробаты… Без этого, нельзя, Евгения Матвеевна, физкультура в ударном порядке… Ну, виртуоз-гармонист… Так ведь он и действительно виртуоз. Великолепен… Великолепен!.. Шопена играет.

– И доходит?..

– Еще и как… Тут есть настоящие ценители. Такие, что и Скрябина понимают.

За стеною толпа гудела. Потом наступила тишина, и стала доноситься речь. Точно щелкали по деревянному полу подошвами, раздавались сухие, трескучие звуки. Слов за стеною разобрать было нельзя.

Матросы понесли на сцену трапеции и турники, серебряные и золотые шары, бутылки и кольца. Эквилибрист в пестром костюме, усеянном золотыми блестками, вышел из уборной…

Концерт шел по программе.

Матрос-распорядитель вызывал исполнителей.

– Товарищ Жильцова, пожалуйте-с… Ваш номерочек…

* * *

После революции Женя еще ни разу не была в театре. Сначала боялась, потом не на что было купить билет. От детских еще воспоминаний об опере осталось: масса света, громадные размеры зрительного зала – поднять голову наверх – голова закружится и, главное, – запах. Особый театральный, волнующий запах – аромат духов и пудры, надушенных дамских платьев, волос, мехов, к нему примешивался терпкий запах клеевой краски декораций, газа и пыли сцены, все это особенно запомнилось Жене, и с этим запахом неразрывно было связано представление о театре.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации