Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Володя проснулся внезапно. Точно что его ударило. В горнице был мутный полусвет. В щели притворенных внутренних ставень входил голубоватый отсвете раннего утра. На широкой постели, на пуховиках истомно разметалась и сладко сопела на мягких подушках Ульяна Ивановна. Черные волосы, перевитые жгутом были переброшены на грудь и пушистою кистью прикрывали полживота.
«Красивая баба, – подумал Володя. – Не зря напоказ ее возят. Сытая, гладкая и… развратная»…
Володя сел на постели. От вчерашнего шумело в голове. В горнице было душно, пахло потом, водкой и скверными духами… Хотелось на воздух. События вчерашнего дня проносились в памяти и казались кошмарным сном… Но ведь вся жизнь советская была таким кошмаром, где в грязный и липкий комок сплелись кровь и любовь, предательство и убийство, ложь и подлость… Как не ненавидеть всех этих людей, принявших такую жизнь за какую-то новую религию, в грязи и разврате увидавших откровение?..
Скрип колес и мерная поступь волов вошли в тишину утра. Кто-то будто въехал во двор и остановился. Было слышно сопение волов, потом сдержанно негромко зазвучали человеческие голоса. Как будто народ собирался на дворе.
Володя натянул штаны и сапоги, подошел к окну и отодвинул ставни.
Утренний свет был мутен, и предметы еще не бросали теней. Все в этом свете печальным и ненужным казалось. Черная тоска незаметно подкатила к сердцу Володи.
Колхозные ворота были настежь распахнуты. Печальной розовой полосой висела над ними вывеска. В воротах, не входя во двор, теснился народ. Конные буряты осаживали толпу. На истоптанной земле двора неподвижно, точно монументы, стояла пара волов, запряженных в большую, тяжелую телегу, заваленную до самого верха грядок соломой.
Казак, вчера вызвавшийся указать, где скрывался атаман белобандитской шайки, со страшным, изголодавшимся, измученным, черным от черноземной пыли лицом неловко топтался подле телеги. Несколько чекистов, башкирский краском, Мисин, Растеряев, бравый красноармеец в рубахе с расстегнутым воротом, председатель ревизионной тройки, с неумытыми, помятыми сном лицами, многие без шапок с вихрами торчащими волосами собрались возле телеги. Тут же был и Драч, одна нога в сапоге, другая в мягкой туфле, в белых подштанниках и рубахе, но при ремне с двумя револьверами.
– Что там такое? – раскрывая окно, спросил Володя.
– Привезли атамана с сыном, – сказал Драч.
– Где же он?
– А вот, на арбе, – снимая фуражку, сказал Мисин.
– Убитые что ли?..
– Нет. Обои раненые, – сказал Растеряев и тоже снял шапку. – Лежат под соломой.
– Зачем завалили?..
– Крови много… Дух нехороший. Опять же стонут…
Володя вышел на двор.
– А ну, покажите мне, что за атаман у вас?..
– Он не у нас, – смущенно улыбаясь, сказал Мисин, подошел к телеге и стал руками сбрасывать солому.
Тяжелый, пресный запах свежей крови пошел от телеги. Внизу кто-то застонал.
– Ф-фу, да зачем так, – сказал Драч, подходя к телеге. – Перепачкаешься задарма. Давай, граждане, кто-нибудь вилы.
Услужливые руки подали вилы и их взял с неловкой улыбкой красноармеец.
– Раскидать, что ли? – спросил он, совсем по-детски улыбаясь.
Никто ничего не сказал. Красноармеец стал одной ногой на дышло, другой на колесо и сильными ударами вил начал раскидывать солому. Противный тошный запах стал сильнее. Стоны громче. Под соломой показались окровавленные тела в белых рубахах и портах.
Красноармеец замахнулся вилами.
– Скидавать, аль оставить?.. – жмуря глаза, спросил он.
– А то что?.. Мараться с ними будем, докторов звать?.. Все одно тяжело раненные. Для опроса не гожи, – возбужденно крикнул Драч.
Красноармеец с размаха всадил вилы в бок раненому, понатужился, крякнул и сбросил окровавленное тело на землю.
– О-ох, – пронеслось в толпе.
– Чижолый… Пудов на пять будет кабан, – стирая рукавом пот со лба, сказал красноармеец и хватил вилами второго.
Страшный крик раздался по двору. Раненый извивался, как червяк на вилах и, упав на землю, кричал:
– Убейте меня, ради Создателя!.. Ой, моченьки моей нет!.. Убейте, ради Христа!
Первый сброшенный глухо стонал и дергал босой ногой в разорванных, залитых кровью подштанниках. Он кончался.
Драч вынул револьвер и подошел ко второму.
– Совсем молодой, – сказал он, – а какой ядовитый. Так расправляется советская власть со своими врагами.
Драч выстрелил в голову раненому…
Мисин разглядывал затихшего, умершего атамана.
– Батюшки!… – вырвалась у него. – Так ить это!..
И в страхе замолчал. Володя подошел к нему твердыми решительными шагами, взял его за грудки за рубаху и, строго глядя прямо в глаза Мисина, спросил:
– Признал его?.. Ну, говори, кто?..
Мисин затрясся мелкой дрожью.
– Так ить это с нашего хутора… Хуторец наш… Полковник Вехоткин и сын его Степан.
Володя сурово посмотрел на лежавшего на земле старика.
– Ты его знал?.. – обернулся он к Мисину.
– Ну, как не знал?.. Тихона-то Ивановича?.. Всю жизню вместе прожили… В одном полку служили… Так ить жана его тут рядом обитает… Живая еще. И дом колхозный – его это был дом.
– Где его жена? – спросил Володя.
– А вот тут сейчас за проулочком… В Колмыковском курене.
– Ну, пошел… Веди меня к ней.
Мисин побежал вперед показать дорогу, за ним, молча, опустив голову шел Володя, сзади Драч и два чекиста.
* * *
Дверь, запертая изнутри щеколдой, не подавалась. Но сейчас же на стук и грозные крики Драча раздались за дверью легкие, точно не несущие веса шаги босых ног и дощатая дверь, колеблясь на петлях, широко распахнулась. Против Володи стояла женщина лет сорока. Темные, пробитые густою сединою волосы были коротко, по городскому острижены и тщательно причесанные вились у висков. Красивые голубые глаза с тревогой смотрели на людей, столпившихся у дверей. Женщина была в просторной темно-коричневой кофте и длинной широкой юбке. Ее маленькие босые ноги пожимались на полу. Другая женщина – страшная старуха с редкими космами седых волос, безобразно спускавшихся с черепа, с громадной распухшей головой желто-воскового цвета, в белой ночной кофте поднималась с постели, устроенной на простом деревянном диване с решетчатой спинкой. Еще бросилась в глаза пустота, точно не жилой хаты. Ничем съестным не пахло в ней, но был воздух тепел и пресен, как летом в сараях.
Володя строго посмотрел на старуху и сурово спросил, как спрашивал казаков и казачек на юге советской республики в Северо-Кавказском крае:
– Чья ты?.. – и добавил: – Как ваша фамилия?..
– Надежда Петровна Вехоткина, – страшным, нечеловеческим, крякающим, деревянным голосом ответила старуха.
– А вы?… – перевел глаза на отошедшую на середину хаты женщину Володя.
Бесстрастный и жутко холодный прозвучал ответ:
– Евгения Матвеевна Жильцова.
– Вы вместе и живете?..
– Недавно она ко мне приехала… – сказала старуха. – Из Петербурга. Она моя родная племянница.
Володя попятился к двери. Кажется, первый раз он ощутил какой-то неведомый внутренний страх. Шагая через порог, он обеими руками взялся за дверь, потянул ее на себя и, плотно закрывая ее, строго посмотрел на ожидавших его чекистов.
– Этих не трогать… – тихо, но твердо, тоном самого строгого приказания сказал Володя.
– Чего их трогать, сами, – начал было Драч, но Володя так посмотрел на него, что он замолчал.
В тяжелом молчании все вернулись на колхозный двор. Когда Володя проходил мимо еще не прибранных убитых атамана и его сына, он чувствовал, как какие-то холодные струи бежали по его спине, и он старался не смотреть на покойников. Войдя в хату, он сейчас же распорядился, чтобы подавали автомобиль.
Он молча попрощался с тройкой и, уже сидя в автомобиле с Драчем, сказал:
– Товарищи, мы свое дело здесь окончили… С успехом… Едем дальше в станицу в райком.
Автомобиль мягко катился по пыльной дороге. Володя сидел, откинувшись на подушки и, чего с ним никогда не бывало, говорил сам с собою.
– Антагонизм классовых интересов неизменно приводит к кровавой борьбе…
– Чего?.. – вздрагивая, спросил задремавший Драч.
– Я не тебе… Спи…
Автомобиль потряхивал на выбоинах широкого степного шляха. Черная пыль тучей за ним неслась.
– Каждый исторический период имеет свои законы. Нам, может быть, эти законы покажутся страшными… История поймет их и оценит.
– Ась?.. Вы это не мне? – встрепенулся опять Драч.
– Спи… Маркс учит: «Добродушию нет места. У тебя нет сердца в груди. Слабость человеческой натуры»… Мирабо сказал: «Impossible. Ne me dites hanais ce béte de mot!..»[13]13
Невозможно! Никогда не говорите мне это глупое слово.
[Закрыть].
– Вы что?.. Опять никак ко мне?..
– Отвяжись… Маркс говорит: «Вместо кнута надсмотрщика за рабами является штрафная книга надзирателя за рабочими»… Где же культура?.. Маркс!.. Маркс!.. Узнали они меня?.. Родные?.. Глупости!.. Кнут, штрафная книга… Смертная мучительная казнь… Пытки… Голод – это все посильнее… И все не сдаются… Маркс, что бы ты сказал, если бы увидал все это?.. Они нас победят, а я в своей ненависти, кажется, дойду до того, что самого себя буду ненавидеть…
XVIПосле отъезда карательной тройки как-то очень быстро ушел Дзюнгарский конный полк, оставивший кучи навоза и нечистот и разоренные амбары с расхищенным овсом и сеном.
На хуторе стало необычайно тихо. Колхозники бродили по двору, как сонные мухи осенью. Ничто не спорилось, ничто не клеилось. Мисин понять не мог, как это случилось, что как раз те казаки, которые умели обращаться с машинами, которые умели работать в поле, – были расстреляны.
– Бес меня тогда подтолкнул, – шептал он. – Бес, не иначе, как он. Да кто знал, что оно так обернется?.. Я думал, ну, поучение какое им скажет в назидание и вся недолга. А как стал валить… Господи, да что же такое с нами, казаками, сделалось?.. И всего-то у нас было две волосины, – ан и те переносились.
Хаты убитых казаков стояли пустые с раскрытыми дверями и окнами. Степной ветер гулял в них. Вдовы и сироты сбились вместе по две, по три семьи, бросив опостылые курени. От погоста, где неглубоко были зарыты тела казненных, тянуло мертвечиной.
У Надежды Петровны возилась соседка Лукерья Самохоткина. Она растопила печь и из последних остатков муки, привезенной Женей, готовила хлеб. В хате кисло пахло тестом, и белые клубки его лежали на доске.
– Вы, Надежда Петровна, не сумлевайтесь, – бодро говорила Лукерья, – вот хлебушка покушаете, я еще чего ни на есть расстараюсь вам – и всякая хворость пройдет. Это все у вас с голодухи. Давно ничего хорошенько не ели. Вот покушаете и отойдет.
– Уж и не знаю, Лукерьюшка, отойдет ли? Очень уже я безразлична ко всему стала. Ничто мне не мило. Да и внутри все болит, точно обрывается там самая жизнь
– Но, тетя, – сказала Женя. – Жара у вас нет. Да и смотрите – ножки ваши меньше сегодня опухши.
– Жить, Женя, что-то совсем не хочется. Раньше для него жила. Его да Степу все поджидала… Думала – с успехом… Теперь?. Для чего и жить?
– И, мамаша… Господь все видит… И что я вам скажу. Каку таку новость… Ить, знаете, Ульяна Ивановна наша пропала.
– Ну, куда она там пропадет?.. Поскакала просто куда с комиссаром красоваться.
– А и нет, мамаша… Слушок такой был… Не угробили бы ее наши хуторские? Уже очень ее хутор весь ненавидел через ее подхалимство и подлость.
Ловким движением Лукерья подхватила рогачом хлебы и сунула их в печь.
Тонкий хлебный запах раздражающе пошел по хате.
– Уж очень, мамаша, была она из себя полная… Мяса-то какие… Помирает ить с голода народ…
Сказала и нагнулась к печи. Красным светом озарилось худое, серьезное, строгое, суровое лицо. Соломиной пробовала хлебы, не пора ли вынимать. Молчала долго, потом обернулась к Жене и маленькими, точно и не человеческими, жадными, голодными глазами, посмотрела той прямо в глаза.
– Верите, нет ли, Евгения Матвеевна, – чуть слышно, тихо сказала она, – народ мяса почти что год не видал… Олютел народ совсем. Убоинки сердце хочет.
И опять нагнулась к хлебам. Алым полымем осветилось страшное, строгое, изголодавшееся лицо Лукерьи.
* * *
На другой день, под вечер, Лукерья пришла к Надежде Петровне. Та спала на постели и тих и неслышен был ее больной сон. Лукерья подмигнула Жене и поманила ее к двери.
– Вы вот что, Евгения Матвеевна, как совсем свечеряет, пойдите-ка к Дурняпиной, Маланье Сидоровне. Знаете где?
– Ну, знаю.
– И захватите посудину какую глиняную… Там, знаете… У ней мясцом разжились… Да никак много. Люди сказывали, что никак пуда четыре вышло… И солят, и варят, и колбасы делают… Так вот она, значит, сама мне сказала: зайди, мол, к Вехоткиной, полковнице, скажи ей, я ей колбас каких особенных приготовлю. Она, мол, нам, когда у нее что было, всегда помогала.
Все это казалось Жене подозрительным и почти страшным, и она готова была отказаться, но из угла, с постели раздался страшный деревянный, нечеловеческий шепот:
– Пойди, Женюша милая… Так-то мне захотелось солененькой колбаски!
– Зайдите… зайдите, Евгения Матвеевна, только чтобы люди чего не увидали… Слютел народ… Завидливы стали очень люди к чужому.
Лукерья ушла.
Надежда Петровна своим глухим, страшным голосом говорила сама с собою:
– Откуда она могла только достать мяса, ума не приложу… Свинью бы резали – так это так близко от нас – мы услышали бы?.. Разве коровенку какую больную им Мисин уступил?.. Так не такой он человек… Может быть, начальство после смотра приказало?..
Смеркалось, когда Женя взяла глиняную чашку и кусок редкого холста и вышла из хаты. Она шла, опустив голову и задумавшись, и в своей задумчивости не заметила, как прошла мимо ворот Дурняпинского куреня. Она хотела вернуться, но увидала, что она стоит сзади Дурняпинской хаты подле клунь, что там плетень порушен и что нет ничего проще, как пройти через базы прямо двором к крыльцу хаты. Она легко перешагнула через плетень и вошла во двор.
У самого забора, возле пустой кошары, была вырыта небольшая, аршин в квадрате, глубокая яма. Лопата была брошена подле, точно кто только что рыл здесь и, отозванный, убежал. Подле ямы – Женя чуть не споткнулась об это – лежали какие-то предметы, прикрытые дерюжкой. Еще было достаточно светло, и в печальном свете догорающего дня Женя увидела, что из-под дерюжки странно белеет пятью тонкими пальцами человеческая рука. Страх сжал сердце Жени. Но она преодолела страх и, движимая жутким любопытством, нагнулась и концами пальцев чуть приподняла дерюжку. Пресный и тошный запах трупа пахнул ей в лицо. На земле лежала отрубленная женская голова. Густые, черные волосы небрежным, грязным комком свалялись подле, и на темном их клубке точно светилось бледным мрамором прекрасных очертаний женское лицо. Черные брови сурово были сомкнуты под чистым лбом над полуоткрытыми глазами, чуть блестевшими мертвым, холодным блеском в тени густых кверху загнутых ресниц. Крепкий подбородок красивым овалом смыкал лицо. Через сизые полуоткрытые губы и в полутьме блистали ровные чистые зубы. Одна щека была в грязи, другая еще хранила краску румян. Подле головы лежали руки и концы маленьких ножек.
Женя, все поняла. Она выронила чашку с рядном и в неистовом ужасе перепрыгнула через плетень и побежала назад к дому Колмыкова по узкому хуторскому проулку.
Ульяна Ивановна!..
Все то, что она слышала все эти дни, что говорили и не договаривали Лукерья и тетя Надя, все то ужасное, невероятное, казалось, такое невозможное стало перед нею во всей своей грозной действительности. Она видела – темные женские тени неслышно точно скользили по проулку, направляясь туда… Ей казалось, или, может быть, это и точно так было, она слышала там гомон довольных и жадных голосов. Там варили, солили, там коптили и приготовляли колбасы из тела этой самой Ульяны Ивановны, чью голову, руки и ноги не успели второпях и страхе закопать.
Жене казалось, что этот странный взгляд полуприкрытых темных глаз головы, снятой с туловища, следит за нею и точно несется с нею вместе с этим страшным трупным запахом, от которого она не могла освободиться.
Какой это был ни с чем не сравнимый ужас!.. Какое мучительное состояние, никогда раньше не испытанное, страха, отвращения и нечеловеческой скорби за людей! Кажется, уже закалилось в советской действительности ее сердце! Всего, всего она повидала: убийства, расстрелы, голод… Но этого последнего ужаса она не могла перенести. Там умирала ее тетка. Женя знала, что тетя Надя доживает последние дни и мечтает о колбасе… Но принести ей колбасу из такой убоины, из тела убитой женщины – она не могла. Она шла и точно ощущала на зубах вкусную вязкость свежего, копченого и соленого мяса. Колбаса из Ульяны Ивановны!.. из человеческого мяса!..
Она сама не помнила, как вошла в хату. Ее поразила мертвая и холодная тишина, стоявшая в ней. Вечер был теплый, почти знойный, а в хате казалось холодно. Чуть мигая горела догоравшая керосиновая лампочка. Острый красный язычок пламени пустил черную полосу копоти на узкое стекло.
– Тетя… Тетя Надя, – крикнула Женя.
Молчание было в хате.
Женя огляделась. На столе лежали два круглых хлеба, испеченных Лукерьей. Тетка сидела над ними, опустив громадную распухшую голову на стол…
– Тетя, что с тобою?.. Тебе нехорошо, тетя?..
Женя подошла к тетке. Ледяным холодом веяло от еще гибкого тела. Женя приподняла его. Оно было такое легкое, что Женя без труда перетащила его на постель и положила на спину. У печки висело маленькое зеркальце. Женя поднесла его к губам тетки. Никакого следа не было на стекле… Тетя Надя уже не дышала… Женя сложила руки на груди покойницы, потом опустилась подле нее на колени и тихо молилась. Но едва кончила читать молитвы, дикий ужас охватил ее и уже не могла, не могла, не могла она ничего делать… Шатаясь, страшными глазами, все оглядываясь на покойницу, Женя торопливо укладывала свою котомку. Она положила туда хлебы, достала все деньги, какие еще оставались у нее. Все тело ее тряслось от внутренней дрожи. Она уже не владела собою… Бежать… бежать… бежать, куда глаза глядят. Уйти из этого страшного царства смерти.
Женя брезгливо покосилась на тело тети Нади. Она заставила себя подойти к нему и стояла и крестилась над ним.
– Прости меня, тетя. Ты у Господа, ты все видишь!.. Прости меня!.. Не могу больше… Не могу…
Язычок пламени в лампе заколебался, и заиграли по стене страшные тени. Копоть стала гуще. Сильнее завоняло керосином. Лампа, начадив, погасла. Непроницаемый мрак и холод смерти стали в горнице. Женя торопливо перекрестилась и опрометью выскочила из хаты на хуторскую улицу.
Сомкнувшаяся за нею тишина была страшнее самого сильного грома.
XVIIПо хутору скользили женские тени. Где-то брякнуло о дерево глиняное лукошко, звякнула жестяная посудина. Какие-то дети с плачем обогнали Женю. Жене чудились чавкающие губы и зубы впивающиеся в человеческое мясо.
Она слышала женские, бабьи голоса:
– Ить и то – детей жалко… Что же помирать, что ли, детям-то?
– Пусть ребятки хотя вдосталь покушают, – говорил кто-то за высоким плетневым забором. Ему отвечал чей-то мрачный голос:
– Все одно, так ли этак ли помирать приходится, зачиво поганиться?
– Бог по нужде нашей простит.
– Нету вовсе Бога, коли такое на православной земле деется.
Голоса казались сонными, не людскими, точно все это снилось Жене.
Громадные лопухи и целые заросли крапивы стеною стояли за плетнями брошенных куреней. Когда Женя проходила мимо погоста, душен и мерзок был запах мертвечины.
От уснувшего темного става Женя поднялась в степь. Теплый ветерок обласкал нежными поцелуями усталое, измученное горевшее лицо. Легче стало дышать. В степном истомном воздухе пахло зрелым семенем пшеницы и пряными духами сорных трав. Чертополох качался перед нею, и казалось, что это человек бежит ей навстречу. Женя села на землю от страха. Она знала, что по ночам крестьяне и казаки ходят на свои поля и там ножницами режут колосья, чтобы натереть хотя немного муки и накормить детей. Она знала, что советская власть в «ударном порядке» мобилизовала детей – пионеров и приказала им выслеживать таких похитителей колосьев и доносить на них. Она боялась наткнуться на такого мальчика-доносчика.
Женя прилегла на землю, но человек оставался все на том же месте, и Женя поняла, что она ошиблась. Она пошла дальше. Старые башмаки терли ногу. Женя сняла их. Было приятно прикосновение остывающей земли к утомленной горячей подошве. Легкий ночной воздух сладостно распирал грудь и врачевал сердце. Глаза привыкали к ночной темноте. Черный шлях вился между более светлых полей. По небу все ярче и смелее играли звезды. Созвездие Плеяд казалось брошенным на темный бархат жемчужным ожерельем. Звезды Большой Медведицы раскинулись на полнеба и казались громадными. В небе была та правда, которой не стало больше на земле. Редко пробежит через дорогу суслик или полевая мышь и скроется между трав и колосьев.
Жене казалось, что она идет очень быстро, на дележе она еле тащилась, часто присаживаясь. Продолжительная голодовка и события последних дней сломили ее силы. Все мерещилась мертвая голова молодой девушки, ее маленькие руки и ноги и все преследовал душный, пресный запах мертвого тела. Женя садилась отдохнуть. Раза два она даже ложилась на землю и пыталась заснуть, но голод съел сон, заснуть не могла. Голова была полна дум, соображений и планов.
Когда она выскочила от тетки, она бежала куда глаза глядят. Но теперь в ночной тишине, в безлюдии степи, она начала думать, что же все-таки ей делать?
Вернуться в Ленинград?.. Нет, это не то… В Петербург она вернулась бы… В Ленинград?.. Там тоже – рассказывали ей на службе – иногда на рынке китайцы продавали бледно-розовое мясо, будто телятину, и люди говорили, что это мясо казненных… Называли его в Ленинграде – «китайским»…
Они жили с Шурой, благодаря посылкам из заграницы, из Парижа, от какой-то неизвестной им, таинственной «мадемуазель Соланж»… Женя все это время была твердо убеждена, что эта мадемуазель Соланж – ее Геннадий.
У них, обломков старого быта, вымирающего буржуазного класса, все не исчезла мечта о том, что заграницей есть какая-то «белая армия» и что иностранцы готовят «интервенцию». Писалось об этом и в советских газетах.
Согнувшись, свернувшись в комочек, Женя в степи сидела, такая одинокая, дошедшая до отчаяния. В этом ее одиночестве так хотелось найти хотя бы какую-нибудь опору, кого-то, кто бы подумал о них, позаботился, пожалел их, советских рабов… Услужливая память подсказывала содержание последних статей в «Ленинградской правде», и черные заголовки грязного шрифта точно снова были перед глазами. «Твердолобые призывают Германию и Польшу сговориться за счет С. С. С. Р.», – Женя знала, что под именем «твердолобых» фигурировали Муссолини и англичане. Она читала еще об «антисоветской провокации гитлеровцев»… И она, как многие в советской республике, верила, что заграницей шла работа против большевиков, и ей, как и всем затравленным, изголодавшимся и замученным в Советском Союзе было все равно кто освободит их от коммунистического ужаса – Антанта, немцы, японцы, все равно, какою ценою, лишь бы прекратили, уничтожили эту власть, издевающуюся над здравым смыслом, истребляющую миллионы людей. Голод и людоедство, классовая борьба и ненависть должны быть уничтожены в мире.
Так казалось…
Посылки шли из Парижа – значит, Геннадий был в Париже. Вот и поедет она в Париж и там, наконец, найдет его. Это и будет окончание ее романа, о котором она столько раз мечтала и рассказывала Шуре. Какой-то он и какою он найдет ее? А вдруг и она пухнет от голода и станет такою, как тетя Надя, похожею на большеголового целлулоидового человека… Она провела пальцами по лицу. Скулы, тонкая кожа туго обтягивала, щеки ввалились. Лицо пока не распухло.
Где-то недалеко первые кочета пропели. Значит, и станция – вот она, совсем близко.
Женя встала и пошла дальше.
Светлеющая с каждым мигом тонкая дымка тумана стлалась над степью, и над ней совсем рукой подать горел одинокий фонарь.
Ей все стало ясно – к Геннадию, в Париж!..
* * *
На узловой станции, куда Женя добралась только к вечеру – было полно народа. В душном, запакощенном зале лежали на полу, сидели и слонялись без дела сотни людей с незатейливыми котомками, корзинами и увязками. Вся Россия, казалось, пришла в движение и стала подобна стакану с шипучим вином, взбаламученным мутовкой. Как в нем вверх и вниз ходят маленькие серебряные пузырьки – так по всей России одни туда, другие обратно ехали, сновали потерявшие голову люди. Голод их гнал. Одни в деревнях надеялись найти пропитание, другие бежали из вымиравшей от голода деревни в город, надеясь там получить работу, «место» и спасительный «паек». Одни видели свое спасение в хлебе, зреющем на полях, на нивах, в сероватых колосьях ржи и в золоте зреющей пшеницы, в картофеле, который – вот он!.. – лежит в рыхлой земле, в яблоках, винограде, капусте, огурцах, другим, уже познавшим, что в деревне все принадлежит правительству, партии, коммунистам, утоление голода мерещилось в разноцветных квитанциях, в длинных очередях перед продовольственными складами и в казенном даровом хлебе общественных гигантских пекарень. И каждый знал, что все это ложь и обман, но никто не хотел в этом признаться, ибо признаться в этом – значило признать и неизбежность своей смерти от голода.
В буфете Женя напилась чего-то вроде чая и закусила Лукерьиным хлебом. Она подошла к расписанию, висевшему на стене, в проходе у кассы, и первое, что она увидала на нем, была лиловатая надпись оттиснутая, вероятно, гуттаперчевым штемпелем, на полях расписания:
«Коммунизм умрет – Россия не умрет…»
Будто из другого какого-то мира, мира свободного и незатравленного, смелого и гордого кто-то подал знак и вдохнул в сердце веру и бодрость.
Россия не умрет!..
Русские могут быть убиты, замучены, расстреляны, побиты голодом, – но Россия не умрет!..
С каким-то новым чувством веры в свое избавление Женя рассмотрела свой дальнейший маршрут. Она все придумала. Она сойдет, не доезжая до пограничной станции, и пойдет одна, ни у кого, ничего не спрашивая, – на запад… Лесами, буераками, ночью, таясь, как робкий зверь, зорько высматривая посты пограничной стражи.
Господь ей поможет…
– Коммунизм умрет – Россия не умрет!..
Спокойно, как право имеющая, она взяла билет в «твердом» вагоне и стала ожидать поезда.
Всю дорогу – она ехала трое суток, – Женя была спокойна и молчалива. Ужасы остались позади, в прошлом. О них, о прошлом она не думала. Прошлое был жуткий кошмар – впереди пробуждение и цель жизни – розыски Геннадия.
На последней перед границей станции она уверенно сошла и, чтобы не возбуждать ничьего подозрения, никого ни о чем не расспрашивая, пошла прямо по дороге через пристанционное местечко.
Августовский вечер был мягок и тепел. За местечком был большой сосновый лес. Высокие оголенные стволы горели на солнце бронзовой фольгой. С широкого шоссе Женя свернула на запад по маленькому лесному проселку. Сосны вершинами задумчиво шумели и напоминал их тихий дремотный говор шум моря, говор других лесов, лесов ее детства – Петергофа, Гатчины, Петербурга.
Лес становился глуше, и уже был проселок. Было похоже на то, что он никуда и не выйдет – упрется в какую-нибудь деляну с порубленным лесом и поленницами дров. И там и кончится…
Тихая спустилась ночь. Стало страшно. Женя бессильно опустилась на землю под большою елью и, как испуганный зверь, забилась под ее широкие, колючие, ароматные ветви. Она закрыла глаза. Дремотно, задумчиво лес шумел вершинами. Муравьи щекотали ноги. Женя не то спала, не то была в каком-то забытье. Она чувствовала родной запах еловой хвои, смолы и леса и вспоминала рождественские елки. Как давно она их не видала! Горели парафиновые свечи и пахло…лесом… Дедушка подошел к роялю, мама, тетя Маша и тетя Надя стали сзади него. Какие они здоровые, полные, крупные, красивые, голубоглазые с румянцем во всю щеку!.. Она и Шура тогда сидели на диване. Дедушка дал тон и запел нежным голосом:
– Величить душа моя Господа и возрадовахся дух мой о Бозе Спасе Моем…
И три голоса – и как красиво!.. – ответили ему:
– Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим…
Так это было несказанно прекрасно!..
Женя открыла глаза. Тихо, по-ночному, шумел лес и, казалось, что в небе, над вершинами, там, где вдруг засияли таинственными огоньками звезды, незримый, прекрасный хор продолжал:
– Без истления Бога Слова рождшую, сущую Богородицу Тя величаем…
Да ведь они все умерли… Они и точно на небе… Дедушку убили на паперти храма, а мама и обе тети умерли от страдания и голода. Это только снилось… Женя встала и вылезла из-под елки.
Идти… Идти… Все равно куда, только идти. Она опять закрыла глаза. Все стало тихо. Точно и леса не было. И так продолжалось долго ли, коротко ли – Женя не могла сознать. Наконец встряхнулась и очнулась от дремоты совершенно.
* * *
Уродливым, кривобоким, китайским фонарем, напоенным серебряной светящейся влагой, над лесом висела поздняя луна. Все переменилось в лесу. Светлые пятна заиграли, черные тени легли между ними. Все было красиво, непонятно, неестественно и жутко.
Женя следила за колдовской игрой серебряного света и черных теней. Медленно работала усталая голова. Луна взошла… Где?.. Там… Спускается куда?.. Туда… Там запад. Скоро день… Надо идти, идти… Идти… ти… ти… ти!..
Женя леса не боялась. Кто знает, что такое большевики – тот ничего не боится. Лес не расстреляет… Лес не убьет, не порежет на мясо, не станет варить, коптить, солить, приготовлять колбасы.
На хуторе было страшнее…
Шершавые папоротники били по голым ногам, можжевельник цеплялся за юбку, башмаки скользили по сухой хвое.
Узкая заросшая тропинка. На запад… Стало легче идти. Впереди светлело, лес кончался… Куда-то она выходила?.. Опушка…
Женя остановилась. Широкая долина мягко опускалась куда-то. Над нею стеною лес стоял. Тут было светлее. Влево и, казалось, очень далеко желтым пятном низко светился костер. Должно быть, там был красноармейский пост. Кругом была мертвая предутренняя тишина. Лес затих. Песчаная щека оврага густо поросла вереском. Тут и там маленькие торчали елки, да точно часовые стояли стройные и тонкие «королевские свечи». В предутреннем сумраке краски слиняли и все было серо. Едва различимы были предметы. Тропинка спускалась через вереск и шла мимо елок.
Внизу – ручей. Две доски перекинуты через него. Женя напилась свежей воды и умылась.
Стало как-то легче и спокойнее на душе, но как слабо было ее тело. Она с трудом могла подняться с колен и страшно было подумать, что надо идти, идти, опять идти в неизвестность. Противоположный борт лощины заметно светлел. Сзади наступал рассвет, значит, она не ошиблась – она шла на запад.
По доскам Женя перешла через ручей. Там был скошенный луг. На широких рамах сушилось сено. Манило залезть под такую раму и отдаться бездумному, беспечному сну. Казалось, что если теперь заснуть, то и не проснешься. Женя пошла по тропинке и почти сейчас же вышла на пыльный полевой проселок. На краю лощины, у самой дороги возвышалось высокое Распятие. Шагах в пяти от распятия был небольшой, насыпной, уже почти совсем осевший старый могильный холм, и на нем покосившийся деревянный крест, сбитый из сосновых досок. Тропинка шла мимо могилы, и Женя увидала доску, привинченную к кресту, и на ней надпись, тщательно выжженную, должно быть, раскаленным гвоздем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.