Текст книги "Ненависть"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Единственной отрадой девушек было, когда выпадал свободный день и было хотя немного для этого случая подкоплено денег, поехать за город. Их тянуло, конечно, в Гатчино, на родные места, к родной могиле Марии Петровны, в Приоратский и Дворцовый парки, к некогда своей даче, где столько было пережито и где о столь многом и прекрасном можно было вспомнить.
Но ехать в Гатчино им было не по средствам. По большей части ездили по Ораниенбаумской электрической дороге в Стрельну.
Вокзал Ораниенбаумской дороги находился на улице Стачек, возле Нарвских ворот. Очень редко девушкам удавалось добраться до него на трамвае или автобусе, почти всегда они шли пешком и приходили на вокзал уже усталые. Вагоны брались толпою с боя. В жаркие летние дни толпы полуголых физкультурников, ехавших на различные состязания, большинство в одних трусиках и тяжелых башмаках, воняя потом, толкаясь острыми волосатыми локтями, отпуская по адресу сестер соленые словечки, устремлялись к вагонам, тискали, щипали и мяли девушек и, наконец, увлекали их в вагон. Там приходилось стоять в душной толпе, испытывать жаркие, непристойные прикосновения и мучиться те двадцать минут, что шел поезд.
Конечно, надо было привыкать к этому. Жить, по-советски и по-комсомольски, заразиться резвым животным весельем выпущенных на волю молодых собак, но ни Шура, ни Женя не могли преодолеть брезгливости и сломить девичье целомудрие.
В Стрельне они шли ко дворцу, построенному Микетти и перестроенному Воронихиным, – громадному, теперь запущенному, бледно-розовому зданию, с гротами и галереями из туфа внизу, на стороне, обращенной к парку и морю, дворцу задумчивому и словно печальному, таящему в себе какие-то чужие, сокровенные думы. Дворец стоял на вершине невысокого холма, и под ним был большой парк с прямыми каналами, идущими к морю, с тенистыми аллеями дубов и лип, теперь поредевшими от порубки, но все еще прекрасными. Они избегали того места взморья, которое было густо усеяно мужскими и женскими обнаженными телами и откуда неслись вопли, уханье, девичий визг и грубая ругань, но шли парком вправо к Сергиеву и искали такого места на берегу, где не слишком было бы пустынно, но и не было бы купающихся. По звериным советским нравам, при полной распущенности молодежи им – еще очень красивым – нельзя было рисковать оставаться в уединенных местах. Рассказы о «чубаровцах» они слышали не раз и знали, что управы на комсомол найти нелегко.
Какие-нибудь старики или старухи, несомненно «буржуйского» происхождения, привлекали их внимание и под их – о!.. очень-таки ненадежной охраной – Шура и Женя садились на гранитных валунах или просто на траве у самого моря.
Мелкими буро-желтыми волнами, с белой пеной, море, тихо что-то шепча, набегало на низкий берег и расстилалось подле их ног. Молодыми листьями шумели камыши. Вдали море было темное, графитового цвета и блистало крошечными огоньками солнечных отражений. Сладко водою, смолой, водорослями и гниющем у берега старым камышом пахло.
Женя сидела на низком и плоском граните, ее колени были высоко подняты. Она охватила их руками.
– Шура, – сказала она. – Вот мы и старые девы… А что мы видали?.. Если бы какой-нибудь писатель вздумал написать роман из нашей советской жизни – у него ничего не вышло бы. Ты меня слушаешь, Шура?..
– Да, да, Женя.
– Мне показалось, что ты спишь.
– Нет, Женя, я слушаю. Ну и что дальше?..
– Дальше… Они все уничтожили, все повернули по-своему… А вот природу сломить не могли… Ну, в Петрограде (сестры никогда не называли, когда были одни, Петербург – Ленинградом) они все улицы запакостили своими плакатами, кричащими о их достижениях… Но тут… Нет, неба запакостить им не дано. Посмотри, как оно прекрасно… Тихое, тихое… Плывут по нему, как корабли, белые и розовые барашки, играют перламутром, там никакое Чека их не настигнет и никто не посмеет закричать на них… Тот берег синеет темными лесами, а влево на том берегу Финляндия и совсем другая жизнь и жизнь нам никак не доступная… Смотри, какие дали, как тонут они в призрачной дымке… Ты художница, ты должна меня понять… Нет… Мы ошибаемся – ничего они не переменили, хотя и пятнадцать лет владеют нашими телами и душами. Все осталось, как и без них было: небо, земля, леса, степи, мороз, снег, дождь, золотой летний дождь, от которого точно бисер вспыхивает на тихой воде… Помнишь, на озерах Гатчины?.. И солнце… Солнце то же самое… Как думаешь, ему не стыдно смотреть на все то, что совершается у нас?.. Нет, им Бога никогда не победить… Они просто в один, ах, какой прекрасный день, погибнут, как бесы, изгнанные Христом… Я верю в это твердо… Но пока они тут – нет! никакого романа не напишешь. Для романа нужна любовь… Ее у нас нет. У нас только злоба и ненависть.
Она замолчала и сидела, пригорюнившись и согнувшись на камне.
– Женя, я считаю валы… Говорят, девятый самый высокий… А вот сейчас самый высокий был седьмой, а перед этим десятый… Но красиво… И свежестью пахнет, морем. Это, Женя, наша Нева.
– Была – наша… Теперь… пока – их… Слушай, Шура… Помнишь Гатчино?.. Наше Гатчино… Фиалки… Ведь тогда это был – роман!.. По крайней мере – начало романа… И еще какого!.. Подумай, фиалки и потом вдруг, как все это странно было – елка и он с кабаньей головой от дяди Димы… Ну, скажи, разве это не роман? И вот теперь я думаю… Я даже в этом уверена. Эти посылки от мадемуазель Соланж из Парижа – это от него, от Геннадия… От кого же больше?..
– И правда, Женя, как в романе…
– Слушай, что я дальше придумала… Смешно, мне скоро сорок лет будет… Но я эти годы совсем не жила… И нельзя же жить без этого… Без иллюзий, без мечтаний, без снов наяву. Я вот как думаю все это случилось. Ты помнишь, как после наступления наших войск в Пруссию совершенно и так внезапно прекратились его милые открытки с войны. Я потом узнала… Читала в газетах. Наша вторая армия была окружена немцами и попала в плен… Я думаю, он был ранен… Наверно, даже ранен. Геннадий так ни за что не сдался бы. Ну и вот, как я придумала дальше… Это все мои сны… Сладкие мои сны… В плену его вылечили, и он бежал из плена в Голландию, а потом во Францию… Я знаю, такие случаи бывали… Во Франции он поступил во Французские войска и сражался до конца войны. А потом, узнал, что сделали с Россией, и уже не мог попасть сюда. И вот ждет. Как ты думаешь, он верен мне? И кто эта мадемуазель Соланж?.. Это просто псевдоним?
– Конечно, Геннадий никогда тебе не изменит.
– Как и я ему. Все, как обещала. «А если ты уж в небе – я там тебя найду»… Кто же другой может посылать нам посылки, кто другой может знать наш адрес? Посмотри на меня и скажи мне совершенно откровенно, я не слишком опустилась от этой нашей жизни?. От голода и лишений, не очень постарела?..
– Ты, Женичка, по-прежнему прекрасна. Я всегда тобою любуюсь. Твои синие глаза стали еще больше.
– Это от страданий.
– Твой овал лица все так же чист. Твои волосы…
– Ах да!.. Я хочу верить тебе… Но есть уже и седые волосы. Как им и не быть. Девятнадцать лет я жду своего Геннадия. Девятнадцать лет! Я живу кошмарами советской жизни и девятнадцать лет я верю. Верю – там у них заграницей – армия!.. Не может быть, чтобы наши так ушли и столько лет ничего не делали для нашего спасения. Почему-нибудь их так ненавидят коммунисты? Я знаю – они их боятся. И вот – он придет с этой армией – освободитель!.. Ведь, если не они, так кто же нас спасет и освободит Россию от ига коммунистов?.
Женя рассмеялась нервическим смехом.
– Ну чем, Шура, не роман?.. Какой еще прекрасный роман!.. Весеннее утро – фиалки… Глава первая… Глава вторая наша старая елка, теперь запрещенная, блистание огней, и он с кабаньей головой… Английский роман!.. Киплинг какой-то!.. Глава третья – на Багговутской я на велосипеде… Каждую малейшую мелочь как ясно помню… Скрипели колеса по желтому песку, насыпанному на притоптанный снег. Он шел, придерживая шашку… Мороз… За уши щиплет… Его уши были краснее околыша его фуражки… Глава четвертая – джигитовка… Как думаешь, он сохранил, сберег мой платочек?..
– Ну, конечно.
– И как окончание первой части – поцелуй прощания, неожиданный, крепкий и сладкий, сладкий. Я не понимаю и сейчас, как это могло тогда случиться со мною… Скажи, Шура, ты целовалась когда-нибудь?..
– Да-а.
– Ты?.. Да что ты?..
– Строго говоря – это были не поцелуи, не те поцелуи, о которых ты думаешь. Я не целовалась, но как часто я поцелуем провожала умирающего. Какие теперь одинокие люди и как трудно им умирать без веры в Бога! И вот увижу нечеловеческое страдание и подойду. Скажу несколько ласковых слов, утешения, надежды… Иногда скажу и о Боге и о Его милосердии.
– Почему не всегда?
– Есть такие, что и умирая начнут ругаться, богохульствовать.
– Партийцы?
– Да… А иной раз подзовет такой и скажет: «Сестрица, у меня никого близкого нет… Поцелуйте меня вместо матери, все легче будет помирать»… И я целую…
– Партийца?..
– Это люди, Женя. Заблудшие, несчастные люди…
– Партийца?.. Нет, партийца я не могла бы даже и умирающего поцеловать. Помнишь, как они дедушку убивали… Как Гурочка по обледенелой трубе в мороз лез… Помнишь, как рассказывали нам, как дядю Диму убили… Партийцы… Я их всегда ненавижу.
Она замолчала и долго смотрела на игру волн. После полудня волны стали меньше, точно уставать стало море и дали начали синеть под все более ярко светившим солнцем. Печальная и задумчивая красота северного моря расстилалась перед ними. Женя сидела, внимательно глядя вдаль, но Шура видела, что мысли ее были далеко от этого моря.
– Шура, тебе не надоел мой роман, как я его себе представляю?
– Что ты, милая.
– Тогда, слушай дальше. Он ждет меня. Он всегда думает обо мне и, сам голодный, из голодной Франции – я читала в наших газетах: там тоже очереди на хлеб, как и у нас, – во всем себе отказывая, посылает посылки нам. Он знает, что его имя здесь неприемлемо и придумал эту странную мадемуазель Соланж… Соланж! Какое красивое имя!.. И ждет, когда там, в Европе наконец поймут, кто такие большевики и к какому ужасу они стремятся и объявят крестовый поход против коммунистов, как у себя объявил в Германии Хитлер… И он пойдет с этими войсками… И вот тогда-то – заключительная глава моего романа… О! совсем не советского романа. А старого… Точно рыцарского романа. Ведь мечтать – так уж мечтать – на весь двугривенный!.. Сколько раз, в минуты тоски, отчаяния, последней, смертельной скуки, в минуты голода, хлебая горячую воду, я думала об этой встрече. Лягу, голодная, замерзшая, закрою глаза, и вот она – наша встреча!.. Какой он?.. У него – седые волосы… Ну, не совсем седые, а так с сильною проседью. Он полковник и георгиевский кавалер… Он все такой же лихой и стройный. Джигит!.. Девятнадцать лет ожидания!.. Как жаль, нет дедушки… Мы у него венчались бы…
– Женя… Ты никому, кроме меня, этого не рассказывай. Скажут – мелкобуржуазный уклон.
– Ах, мне это все равно… Я думаю, что если не интервенция, так что же?.. У нас восстают крестьяне, так что они могут – безоружные?.. И помнишь, как убивали дедушку… Какое он слово тогда сказал – все плакали, а никто не пошел заступиться за него, вырвать его из рук палачей… Какая огромная толпа и никто… Никто… Вот оно наше советское положение… Голодные, обессиленные, с притупленной совестью, как могут они восстать… Нет, только те – белые!.. Белые должны, должны прийти к нам на помощь и спасти Россию и нас… Ведь не забыли же они Россию?.. Не забыл меня мой Геннадий…
– Да, нам здесь восстать?.. Как… Нас так мало… Мы парии, у них же, за ними… Ты видишь, в чем их сила… В этой звериной молодежи, в распутстве и скотстве…
К девушкам приближались с криками и смехом молодой красноармеец, на котором, кроме фуражки, надетой на затылок, не было ничего, и совершенно голая девушка. Возбужденный красноармеец с пылающим лицом, с хриплым задыхающимся смехом гнался за девушкой, а та ловко убегала от него, манила за собою и увертывалась. Она скрылась в густом ивняке и оттуда слышались вздохи, стоны, смех и короткие счастливые слова, а потом оба выбежали из кустов и побежали по мелкой воде, далеко разбрызгивая жемчужные брызги.
– Ты думаешь, Женя, эти, не станут усмирять восставших?.. А там, – Шура показала рукой в ту сторону, откуда неслись стоны гармоники, крики, неладные песни, хохот, звуки граммофона и радио, – эти, городской пролетариат, по-своему счастливый, довольный тем, что у него своя власть, восстанет?.. Да никогда… По-своему он счастлив… Когда, где допустима такая свобода?.. Их власть… На их улице праздник… Гулять вволю… Им хвала и честь, им красные ордена… Им отличия и награды. Они и выдвиженцы, они и ударники, им пайки и, главное, им праздность и своеволие… А случись что-нибудь – всегда есть ответчики – это мы – вредители виноваты во всем, что ни случись… Кто же восстанет?.. Папа и дядя?.. Тихон Иванович?.. Их усмирят вот эти…
* * *
Женя и Шура возвращались домой пораньше, пока еще не начался общий разъезд и не было давки в вагонах. Пешком, по пустынным улицам точно вымершего города они шли. Здесь, в бывших ротах Измайловского полка, переименованных в красноармейские улицы, было особенно тихо и безлюдно. Сквозь булыжную мостовую проросли травы, и желтые, низкие цветы одуванчиков ярко гляделись между камней.
На их длинный звонок, один раз, им отворила не Ольга Петровна, а Летюхина, которая встретила их не площадной бранью, как бывало принято встречать, когда отворяли «чужому» жильцу, но сладким голосом сказали им:
– Ну вот, гражданочки, и возвернулись. Мамаша ваша лежит в постели, кажись, и языка лишимшись… Гражданин Антонский давеча еще приходил, так на себя даже не похож, сказывал, что папеньку вашего в Эрмитаже чего-то заарестовали, будто даже в Чека потащили… Пошел узнавать… А мамаша, как плюхнулась, так и лежат, точно и без языка совсем.
– Господи! – вырвалось у Шуры. – Да за что же?.. Старик…
– Это уж, гражданочка, у них все доподлинно дознают… Как же – классовый враг!..
Женя побежала к матери. Ольга Петровна и точно лежала в постели, но, слава Богу, языком владела, но только очень ослабела от нового потрясения. Но ничего толком сказать она не могла. Она ничего не знала. Шура пошла шарить в буфете, ища, чем бы подкрепить совсем ослабевшую Ольгу Петровну и наставила примус, чтобы согреть воду и хотя бы горячей водой напоить тетку.
IIIВ это самое утро Матвей Трофимович особенно тщательно одевался. Он достал свой старый длиннополый черный сюртук, который он, бывало, надевал в дни гимназических торжеств, надел белый крахмальный воротничок и повязал его белым галстуком бабочкой, потом тщательно пригладил и примочил свои седины. Очень старомоден и смешон был он в этом костюме, точно соскочил с жанровой картины Маковского или сошел со сцены, где разыгрывали старомодный водевиль. Он убедил и Бориса Николаевича тоже принарядиться и надеть воротничок и галстук.
– Нельзя, дорогой Борис Николаевич… Нам никак нельзя сегодня не приодеться… Западная Европа и Америка будут сегодня в Императорском Эрмитаже, и мы, остатки старой России, должны быть, так сказать, при параде. Мы должны показать, что мы-то лица своего не потеряли. Мы бедны, мы голодны, но мы себя уважаем… И нам от них ничего, кроме справедливого отношения к нам, не надо.
На улице Халтурина, бывшей Миллионной, было на этот раз очень тщательно подметено, над провалившимися еще раннею весною, когда таял снег торцами, была поставлена рогатка, и на ней были повешены красный флажок и фонарь как знак того, что тут идет ремонт. Нарядные милицейские и солдаты ГПУ стояли частыми постами на площади Урицкого перед Зимним дворцом.
Антонского и Матвея Трофимовича два раза останавливали и проверяли их документы, но, так как они оба имели некоторое отношение к Эрмитажу, что было видно из их бумаг, и швейцар Эрмитажа и эрмитажные уборщики их знали, – их беспрепятственно пропустили.
В летней прохладе громадного, высокого эрмитажного вестибюля перед ними открылась необъятно широкая, с низкими ступенями, беломраморная лестница, пологим проходом поднимавшаяся между стен золотисто-желтого в алых прожилках полированного мрамора. Сколько раз входил на нее Матвей Трофимович – и каждый раз у него захватит дух и защемит сердце и сладко закружится голова, когда взглянет наверх, где в голубом тумане покажется Помпейская галерея, уставленная статуями белого мрамора. От сквозных окон по обеим сторонам, и сверху там точно струится какой-то особенный, нежный, золотистый туман, и точно там нечто совсем особенное, дивный воздух, не похожий на земной.
Матвей Трофимович поднимался вдоль стены, придерживаясь ладонью о холодный мрамор плит. От голода, от волнения, от непередаваемого восхищения лестницей у него кружилась голова.
В этом свете, несказанно красивом, голубоватом, мраморные, давно знакомые статуи казались точно прозрачными и всякий раз показывали новую прелесть. Матвей Трофимович увидал Грозного царя, с опущенной головой сидящего в кресле с посохом в руке. Диана оперлась на скачущего оленя и полна была неземной грации, Вольтер кривил усмешку на морщинистом лице, Венера рукою прикрывала тайные прелести прекрасного тела. Матвей Трофимович посмотрел на роспись стен и потолка, на матовые тона фресок и вздохнул.
Непревзойденная красота!..
Звонки были его шаги по ступеням лестницы, и гулкое эхо отдавало их. В громадные двери видна была анфилада зал и картины в тяжелых золотых рамах. Апостол с налитым кровью лицом и морщинами на лбу, с прядями седых волос распинался вниз головою и так четко было написано страдание на его лице, что жутко было смотреть на него. Точно живые толпились вокруг него громадные люди. Матвей Трофимович тяжело вздохнул и, беря Антонского под руку, сказал:
– Нас теперь казнями и пытками не удивишь… Догнали и перегнали, не только римские времена, но и самое Средневековье.
В Эрмитаже народа почти не было. По случаю приезда интуристов в Эрмитаж пускали только чисто одетую публику, а в Советском Союзе чисто никто не мог одеваться.
Матвей Трофимович и Антонский остановились у лестницы и стали смотреть вниз, в вестибюль.
– Подумаешь, – сказал Матвей Трофимович, и сам испугался своего шепота, отраженного эхом. – Приедут люди положительно другой планеты. Точно с Марса… А наши!.. Ненавидят капиталистов, а как вместе с тем любят, когда к ним приезжают эти самые капиталисты. Холопы!.. Поди хвастать будут этим самым царственным, императорским Эрмитажем, по которому точно и сейчас ходит душа императрицы Екатерины Великой… А Марья-то Андреевна!.. Посмотри-ка на нее, как расфуфырилась!.. А?!
Марья Андреевна, маленькая чернявая женщина, еврейка, когда-то бывшая в Англии эмигранткой и потому говорившая по-английски, языком рабочих кварталов Лондона, стояла внизу, где были уборщики и чекисты, и ожидала приезжих гостей.
Наружные двери распахнулись на обе половинки, стало видно высокое эрмитажное крыльцо с серыми, блестящими, каменными Теребеневскими титанами, поддерживающими потолок. На крыльцо, пыхтя и дребезжа, въезжали автокары, и с них слезали приезжие иностранцы. Они постепенно наполняли вестибюль.
– Другой планеты люди, – снова прошептал Матвей Трофимович. – Как громко они говорят… Ничего не боятся…
Уже порядочная толпа интуристов вошла в Эрмитаж. Постепенно голоса стали сдержаннее и тише. Как всегда при входе в музей люди испытывают точно некоторое смущение и уважение к тому прошлому, что хранит музей, так и эти иностранцы стали молчаливее и сдержаннее.
Интуристы стояли, окруженные рослыми чекистами в кожаных куртках при револьверах, и сверху, откуда смотрели на них Матвей Трофимович и Антонский, они походили на толпу арестантов, захваченных где-нибудь на прогулке и окруженных полицейскими. Старые эрмитажные служители, неслышно ступая, отбирали пальто, пледы, шапки, зонты, палки и сумочки.
Вдруг в легкий гул сдержанных голосов ворвался решительный, крикливый голос протеста на английском языке. Говорила, обращаясь к подошедшему к ней громадному чекисту, – таких людей в императорское время брали в гвардейский экипаж, – средних лет американка, небольшая, полная, с красивыми, карими, живыми, горячими глазами.
– Да никогда и нигде этого не делается… Сумочки отдавать!.. Я всю Европу объездила. Во всех музеях была и нигде, нигде дамских сумочек не отбирали.
Марья Андреевна, с лицом, покрытым красными пятнами волнения, спешила на выручку и на своем скверном английском языке стала объяснять, что это правило, касающееся всех, и ему надо подчиниться.
– Что я унесу ваш музей в моей сумочке, – кричала американка. – Если у вас все воры, вы думаете, что так и заграницей. Ничего я у вас не унесу в своей сумочке, а ее вам не отдам…
– Но, миледи, никто вашей сумочки не откроет здесь, все будет совершенно сохранно, – усовещевала Марья Андреевна.
– Знаю, как у вас тут сохранно. Не успела сойти с парохода, как у меня украли мой шелковый шарф. Сказала, не отдам сумочки и прошу меня оставить в покое. Или везите меня обратно и отдавайте мне мои деньги.
Марья Андреевна зашептала что-то чекисту, тот махнул рукой и отошел в сторону.
– Им закон не писан, – негромко сказал он.
– Что же я-то могу поделать, – по-русски сказала Марья Андреевна.
Интуристы, сдавшие все, что полагалось, стояли и ожидали, куда их поведут.
– Наши пишут… в газетах, – шептал Матвею Трофимовичу Антонский, – заграницей – голод, нищета больше нашего… Последствия имперьялистической войны… Капиталистический мир погибает… Все ложь. Посмотри у того, что в высоких чулках и шароварах… Какая материя… Одно очарование!.. Толстая, мягкая… Добротная… Потрогать хочется, осязать эту чистую шерстяную ткань… А башмаки-то!.. Таких и у наших чекистов нет… А морды-то!.. Сытые, гладкие, свежевыбритые… Как жир лоснится на них! Поди они и не знают, что такое вобла с горячей водой.
В наступившую вдруг среди интуристов тишину вошла шипящая, щелкающая, заученная речь Марьи Андреевны. Английское «tze» она бесцеремонно произносила как «тзе» и безобразно коверкала слова. Те, кто стояли дальше, подвигались ближе к ней, кое-кто приложил ладони к уху.
– Вы находитесь, – почти кричала Мария Андреевна, – в одном из великолепнейших и грандиознейших достижений советской власти рабочих. Государственный Эрмитаж собирает, хранит и изучает произведения искусства и памятники древностей всех времен и народов. По количеству и достоинству коллекций он является первым в мире музеем и составляет гордость советских республик… Леди и джентльмены!.. Мы начнем осмотр с хранилищ нижнего этажа, где находятся обширные галереи древностей доисторического времени, памятники Востока, Египта, Месопотамии, греко-римские древности и бесценные, единственные в мире собрания памятников элино-скифской культуры, собранные нами в степях и курганах советской республики…
Звонкое эхо вторило, глушило слова, и они сливались в монотонный, неясный треск.
Матвей Трофимович спустился вниз и, когда интуристы пошли за Марьей Андреевной, вмешался в их толпу и слушал, что те говорили.
– Надо удивляться этому народу, – говорил старик в больших круглых очках в черной роговой оправе, так обративший внимание Антонского своими шароварами, тощему и высокому англичанину, – в такое короткое время создать такой необычайный и, правда, грандиозный музей. Посмотрим, чем они его наполнили? Шестнадцать лет всего, как образовалась на развалинах дикого царизма республика и какие достижения! Я думал, когда брал места на поездку и читал проспекты, что это всего только реклама – оказывается…
Каблуки посетителей стучали по звонким мраморным плитам высоких и просторных галерей, и толпа иностранцев, окруженная чекистами, растягивалась в прозрачном, таинственном сумраке нижних галерей Эрмитажа.
* * *
Интуристы по прекрасной лестнице поднимались в художественные галереи, Матвей Трофимович шел с ними. В черном длинном сюртуке он сливался с толпой и походил на какого-то старинного немецкого профессора. Насторожив уши, он слушал и поражался наивности иностранцев и наглости гида.
– Коллекции удивительные, – говорила та американка, которая протестовала из-за сумочки. – Ни в Париже, ни в Лондоне таких нет.
– Мы присутствуем при чрезвычайном расцвете нации, – говорил старик в роговых очках. – Что значит народ, когда с него снимут путы рабства.
– Вы слышали, как она сказала, что раньше русские питались одним черным хлебом, картофелем и капустой и что только теперь большевики с великим трудом и усилиями прививают этому народу европейскую культуру… Как странно видеть такой Эрмитаж среди голых людей.
– Папа, – говорила стройная девушка с пухлым широким лицом и большими очками на близоруких глазах старому бритому розовощекому толстяку в мягком пуловере и коротких спортивных штанах, – я все-таки никак не могу совместить это богатство картинных галерей, эти паркеты, мраморы, вазы из пестрых камней, статуи – и толпы совершенно голых людей, которых мы видели купающимися в той широкой реке, вдоль которой мы проезжали.
– Э, милая, помнишь Индию?.. Бенарес и его золоченые дворцы, башни, храмы – и голые индусы в Ганге?.. Это же дикари!.. Парии!.. И только большевики, именно большевики, несут им эту высокую культуру, которой может гордиться любое европейское государство. Не надо забывать, что такое были они при царях…
Перед Петровской галереей задержались. Марья Андреевна остановилась в высоких дверях и стала лицом к сгустившейся толпе интуристов.
– Леди и джентльмены, – провозгласила она не без некоторой торжественности, подобающей месту, где они были. – Мы сейчас войдем в галерею, посвященную памяти единственного великого человека России прошлого – в галерею Петра… Петр был простым плотником и двести с лишним лет тому назад прорубил окно социализму… В деревянной и соломенной России он первый стал строить каменные дома, и так как в России совсем не было камня, он ввозил его из-за границы. Это он строил город, в котором вы теперь находитесь. Монголы-бояре овладели этим городом и двести лет в нем царили жестокие феодальные порядки. До нашей Великой Октябрьской революции, до светлого нашего октября, – кнут и рабство были уделом здешнего народа. В Ленинграде были улицы, по которым могли ходить только одни аристократы, теперь эти улицы доступны всем… Октябрьская революция получила в наследство хаос. Совсем не было образованных людей для управления народом и созидания того прекрасного, что вы теперь видите. Советской власти пришлось обратиться к единственному культурному классу старой России – к евреям… Только евреи и помогли спасти Россию от полного разрушения и привести ее в то положение, в каком вы ее теперь застаете… Итак, леди и джентльмены, мы входим в галерею царя-социалиста, хотевшего пойти с народом и которому в этом помешали монголы-бояре.
Марья Андреевна вошла в галерею, жестом приглашая интуристов следовать за нею. В узких дверях гости приостановились. Матвей Трофимович оказался прижатым к стене, в самой гуще иностранцев. Он внезапно мучительно покраснел и на образцовом английском языке, языке профессора математика и астронома, начал говорить. Минуту тому назад он и сам не знал, что это с ним будет. Наглая ложь Марьи Андреевны его возмутила, и он уже сам не знал, что говорил и делал.
– Эта женщина… еврейка… Вам говорила вздор!.. вздор!!!.. вздор!!! Петр Великий никогда не был социалистом… Это был величайший гений, созидатель, реформатор, полководец… Но никогда не социалист… Каменные здания, великолепные соборы и палаты Киева и Новгорода, Владимира и многих других городов построены еще в XI веке и раньше… То есть на шесть веков раньше царствования Петра Великого. Этот музей создали не большевики, но государыня Екатерина Великая, и это она и ее преемники наполнили галереи драгоценными картинами… Здесь от нынешней власти только ледяной холод зимой, разрушающий живопись, и пустые места от проданных заграницу картин, украденных у русского народа большевиками.
Чекист подошел к Матвею Трофимовичу и резко схватил его за руку. Марья Андреевна торопливо переводила чекисту, что говорил Матвей Трофимович.
Чекист, сжимая до страшной боли руку Матвея Трофимовича и выворачивая ее, шептал ему с угрозою:
– Молчи, язва!.. Замолчи, пока жив, недорезанный!.. К стенке, гад, захотел?.. Откуда взялся паршивый старик!..
– Леди и джентльмены, – кричал между тем Матвей Трофимович, – меня арестовывают… Меня, возможно, расстреляют за мои слова, за сказанную вам правду. Весь Советский Союз, куда вы приехали из любопытства, – колоссальный, в мире никогда раньше не бывший обман, и вы должны это знать…
Чекист жесткой, грубой ладонью зажал рот Матвею Трофимовичу. Тот успел еще выкрикнуть:
– Я ученый… математик… профес…
Матвея Трофимовича потащили через толпу. Интуристы со страхом и любопытством смотрели на несчастного старика. Марья Андреевна визжала:
– Это сумасшедший!.. Слуга старого режима!.. Царский раб, лишившийся дарового куска хлеба и озлобленный клеветник на Советский Союз… Следуйте за мною, леди и джентльмены, и не обращайте внимания на сумасшедшего, какие во всякой стране могут быть.
* * *
Антонскому не удалось пробраться дальше тех комнат, где были картины Голландской школы. Он остался в небольших, светлых, уютных покоях, где висели маленькие, изящные холсты Вувермана со всадниками в шлемах и латах на пегих пузатых лошадях, где были тихие каналы, озера, каменные трактиры и соленый юмор при изображении деревенских пирушек. Через анфиладу комнат Антонский видел еще как-то особенно радостно освещенный июньским солнцем венецианский вид, оранжевые пятна домов, темный канал и на нем рогатую черную гондолу с ярким пятном зонта над нею.
Он издали слышал резкий голос Марьи Андреевны, потом кто-то, – он не мог разобрать кто, – взволнованно и, срываясь на крик, что-то говорил по-английски во внезапно и напряженно затихшей толпе интуристов, потом, и как-то это вышло совсем непонятно и неожиданно для Антонского, он увидал чекистов, которые вели под руки совершенно не сопротивлявшегося Матвея Трофимовича.
Антонский в страшном испуге отвернулся и прижался лицом к маленькой батальной картине и точно нюхал краски. Его сердце мучительно и сильно билось. Он безумно боялся, что вдруг Матвей Трофимович узнает его и обратит на него внимание чекистов. Но Матвея Трофимовича так быстро провели через галерею, что он не посмотрел на Антонского.
Только спустя некоторое время, когда вошедший сторож направился к Антонскому, тот опамятовался. Жгучий стыд бросил ему краску в лицо.
«Я должен был, – думал он, все более и более краснея, – я должен был освободить его, объяснить им, кто он… Я должен был вырвать его из их рук… Как?.. Что?.. Вырвать из когтей этих могучих и злобных зверей?.. Куда его повели?.. Может быть, я еще могу быть ему полезным»…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.