Электронная библиотека » Петр Краснов » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Новомир"


  • Текст добавлен: 13 сентября 2019, 10:40


Автор книги: Петр Краснов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Совещанье у него? А надолго? Почему – не должны отвечать, я ж по делу… Ну, это, извините, я ему сам скажу. – Брякнул трубкой, посмотрел с веселым удивлением. – Что там за карга у вас сидит?

И эта веселость, опять вернувшаяся к нему, уверенность его передалась и ей – пусть малой лишь частью, тут и части рада будешь; да и как, в чем уверенным можно быть здесь, до конца?

– Кто, секретарша? Ох и сволочь!.. – искренне сказала она.


По дороге обговорили кое-что: только трудовую, больше ничего? – и церемониться в приемной Базанов не стал:

– День добрый, девушка! У себя? Один?

– Да, но… – попыталась что-то сказать та, малость опешившая, видно, от «девушки», от появленья опальной тоже; но Иван уже затейливо обитую дерматином дверь открыл, пропуская ее вперед, а секретаршу уверил:

– По делу, девушка, по делу…

«Немедленно вернитесь… освободите!..» – взывала та, еще из-за машинки, должно быть, не выпроставшись, на коей печатала что-то; а она тем временем прошла вперед, поздоровалась и, секундой помедлив, села к приставному столу. Кваснев поднял голову от бумаг и не ответил, мутно глядя; и вместо боязни, какая минуту еще назад была все-таки в ней, раздраженье накатило, подумала опять: а кто ты, собственно, такой?..

– Я с заявлением, Николай Иваныч, – сказала она, положила на стол ему бумагу. – На увольнение.

Но уже не на нее – на Базанова он смотрел, все так же мутно, лишь опытом подсказанное подозренье промелькнуло в глазах, что суть визита не в ней – куда она денется? – а в этом молодом, свободно державшем себя человеке в костюме под модный, несколько распущенный в узле галстук. И вяло махнул короткопалой лапой секретарше, бдительно торчавшей, сверкавшей очками в дверях, и та скрылась тотчас.

– А вы кто? – без выражения сказал он, удержавшись на всякий случай от грубоватого «такой»… вот так и спрашиваем в этой чужени один другого, и смысла в том никакого, все равно не узнаем.

– Я?.. Иваном Егоровичем зовут меня. – Ногой отодвинув стул, он тоже присел к столу. – Базановым.

– А, так это вы…

– Я, а что здесь такого? – пожал плечами Иван. – По работе вот у вас, скажем так. По работе, согласитесь, где только не приходится бывать… А дело мое, если без околичностей, касается Любови Ивановны. – Он кивнул на нее, паузу выдержал, глядя бесстрастно, холодно в лоб ему. – Она имеет некоторое, подчеркиваю – некоторое и не главное отношение к хорошо вам изученной, надеюсь, статье. И мы сочли своей обязанностью помочь ей. Чтобы расстались без лишних проблем – и для нее, и для вас.

– А вы кто ей… муж?

– А при чем тут вообще личное – муж, деверь? Нет, не муж и не жених, а лицо совершенно официальное. И вы у меня в разработке… и не только у меня, кстати. Найдется нам, думаю, на чем договориться.

– И на чем же?

– Вы подписываете ей это, по собственному, и приказ, трудовую отдаете – без чинений, так сказать, а я… Не трогаю, скажем, тему американского зерна, в статье заявленную как особая. И перспективная, добавлю, – для меня как газетчика, да и для вас тоже, в другом смысле, правда… И вот что, – ладонью упредил он, потому что Кваснев губами злобно дернул, намереваясь что-то резкое сказать, даже заорать, может быть, известна была манера эта его базар подымать, когда он чего-либо не понимал, понимать не хотел или в безвыходное попадал… Бабья, да, и как они этого не стесняются, смешными не боятся быть – непонятно… – Сразу давайте уговоримся: я вам отнюдь не угрожаю, просто паскудные эти реалии обходить не собираюсь, говорю, как думаю; а вы мне, уж будьте любезны, одолженья не делайте… вы-то в этом деле куда больше нас заинтересованы. Несравненно больше!.. – Лицо Базанова, отчужденное до сих пор, теперь жестким стало, каким она даже представить себе не могла бы, и глядел он уже не в лоб, а в глаза тому, избегающие. – И уж договорю: мучица, какую военным вы сгешефтмахерили на неизвестных пока условиях, она ж не в космос улетела, и солдатики ее в один присест не съели. И здесь возможны интересные варианты, вплоть до депутатского запроса министру обороны – а наших депутатов-коммуняк вы знаете… Прибавлять им популярности – за ваш счет – тоже не в ваших интересах. Связи у меня с ними, кстати, старые, не одно дело сделали. А до суда если дело дойдет, по статье увольненья, – тут и вовсе гласности будет… полные штаны. Уж мы позаботимся.

– А где… гарантии? – Взгляд Кваснева, зорко проглянувший было на него, поверх голов их пошел, за люстру зацепился, по окнам скользнул и остановился на противоположной стене, ожидающий, и она оглянулась невольно: на чем? На портрете цветном, на президентском. – Не вижу.

– Гарантия – это я, – небрежно ткнул себя в галстук Базанов. – Если хотите, и принципы мои. Иначе б ни этим делом, ни другими какими подобными не занимался… я что, работы поспокойней себе не нашел бы, почище? – И вздохнул: – Нашел бы. Так что обойдемся как-нибудь без честного слова.

– А что ж тогда, – промелькнула тень интереса в голосе Кваснева, – на уговор идете?

– А где вы реальную жизнь без компромиссов видали? Хотя бывает, правда: Ованесова помните, дело горпромстроя? А как не хотели сдавать его!.. Подписывайте, у вас и без того сейчас проблем…

– Она в отпуске еще, – буркнул Кваснев, опять уводя глаза. – Завтра подпишу.

Значит, ждут ее, поняла она, дни считают – до бабьей мести.

– Ну-у, знаете, это как-то и… несерьезно. Вы сами, первый, ставите под сомнение договоренность нашу – зачем? Не вижу смысла. Вы что, добавите или убавите что к ней, без меня? Второй раз я не приду. Да и крайним быть кому, советчикам вашим? – Привстал, дотянулся, подтолкнул к нему бумагу. – Подписывайте. Вы ж не Ованесов.

Кваснев на миг замер; потом быстро и наискось, не читая, начеркал резолюцию, откинул от себя ее заявление, проронив: «В кадры», и глянул на нее – так пусто и одновременно тяжело, что ей почти муторно стало… что, он так с тяжестью этой и живет? Еще как живет…

Базанов перехватил бумагу, цепко глянул.

– Уж извините – дату, – сказал, отдавая назад ее. – Нынешнюю.


Она не знает, как из тюрьмы люди выходят, – но, видно, вот так, ей казалось, как она сейчас, за ворота раздвижные, механические провожая Базанова…

– Ох, Иван, если б не ты…

– Да не пойди с тобой, Лешка меня схарчил бы! – посмеивался тот, еще возбужденный малость. – Одного мужика – свидетеля, вроде тебя, – с полгода волынили с увольнением, истрепали всего, с прединсультом уже выдрался… не-ет, таким лучше не подставляться. – И покривился тут же, переменился, он порой быстро менялся и в настроении, она заметила, и в мысли. – Кваснев ваш – так, шушера даже и в областном масштабе, нагнуть его – не задача. Тут такие монстры есть – не подступишься… не знаешь, с чем и как. Умудряться приходится, кусать, чтоб раскрылись, места уязвимые показали… А, ладно.

– И что, исполнишь… ну, эту свою гарантию? – Ей это даже интересно стало теперь. – Квасневу?

– Конечно, – не задумываясь, как бы даже и беззаботно бросил он. – Не уподобляться же… Считай, жертва фигуры, другого не было нам. И потом, – усмехнулся, глянул быстро он, – хоть отчасти, а блефовал я… Ну, поднял бы шум, с депутатами контакт есть, тут и шеф никуда не делся бы; а кроме шума – что?.. Замотают дело вояки – под видом секретности и прочего, там жулья тоже… Отдали честь, так сказать. В военных сейчас все тонет, Люб, в том числе все наши надежды на них последние. Да и был бы действительно министр, хоть какой-никакой, а то так, полудурок, ему эти запросы… Шарага воровская, а не власть. А с турецким – тут шанс есть еще, повоюем… Ты что, остаешься?

– Да оформлять же, дела сдавать…

– Ах да… Ну, если что – звони. И улыбку, Люба, – улыбку! – Приказывает и сам ей улыбается ясно, что-что, а это-то идет ему. – У них нету такой, не будет!..


На третий день закончилось все с передачей дел, малоприятное, но без каких-либо помех особых – а могли бы всякое навесить, за каждую скрепку отчитывалась бы. Костыркиной ни о чем ни словом, ни намеком, бог с ней; хотела заведовать – вот и заведуй… А хотела, иначе бы не сдала, смыслу не было; и кто бы знал тогда, откуда они у газеты, сведенья эти? И вот как скоро приходится отвечать: пожелтела вся, глаза то и дело на мокром месте, ее ж, подставную, и таскают сейчас…

Простилась с девами, даже всплакнули. Напоследок спохватилась Нинок, вспомнила: так уезжаешь-то куда? И глаза округлила: к своим, в деревню?! Так с открытым, кажется, ртом и проводила, Катю за плечики приобняв. А что толку, что ты в городе-то, хотелось ей сказать; но на то и прощанье оно, чтоб все, что можно, друг дружке простить, да и в чем уж таком все они тут, в девичнике их малом, виноваты? Разве что перед собой.

17

Сентябрьская зрелость во всем, везде – в выцветшем, стираном-перестиранном небе, в долгом и дальнем грае стай грачиных, слетков молодых беспокойных, тянущих всяким поздним вечером над городскими припустевшими, суетою как водой промытыми и ею оставленными улицами, куда-то на ночевую тоже, в приглохлости самих вечеров этих. И в ней будто она тоже – еще неполная, может, зрелость, себя как надо не осознавшая, многому предстоит еще сбыться и прошлым тоже стать, прибавиться к ней, – но уже она чувствует ее в себе, и с этим жить, теперь уж всегда.

Но вот прожила же столько – и неужто все было и сплыло? И перестало быть, жить? На память людскую, по слову крестной, надежа как на ежа, забыли – и как не было… Но почему-то не верится в это, и не по молодости, не по девчоночьим своим надеждам бездумным вчерашним только; иначе, кажется ей, нарушится что-то непоправимо в мире, весь он перекосится в сторону этого самого будущего, непонятного, мутного, как неперебродившее сусло, равновесие потеряет и смысл… что толку жить, не приращивая собою живого, только умершее заменяя? Чего ради мертвое на мертвое громоздить, его и так тут с излишком великим, ночью глянешь на небо – дух перехватывает, душу…

Понимает, конечно же, что неумело совсем думает и, наверное, не так, неправильно, – но само думается, без спросу лезет в голову, и она убыстряет шаг, от тетушки возвращаясь поздним вечером, домой… Нет, в один из закутков сварливого, вечно хлопающего дверьми грязного курятника этого, орущего заемным магнитофонным и собственным, все больше матерным ором, детишками хныкающего и громыхающего драками, напролет в себе сжигающего, как в топке какой, изживающего ее, жизнь. И как же пусто в ней теперь, квартирке, разве что вещами немногими обозначенной еще как своя средь безмерной этой и безличной, на все посягающей чужени… Шторы задергивает, тычет мимоходом кнопку телевизора и тут же, спохватившись, тычет назад, передергивается невольно, рекламных этих идиотов представив, мало сказать – не любя, но чем-то в себе даже боясь бесстыжести их оголтелой, слишком человеческой – с хряпаньем и смаком – откровенности, какое-то мерзкое там действо нестеснительно творится, какое – сразу и не скажешь.

Все дни эти ждет его, но ни записки в дверях, ни какой иной весточки, заработался ее милый… Уже и выписалась, временный тот ордер бумажкой стал, подлежащей уничтожению, что и сделала на ее глазах комендантша, и от всего, на их языке, открепилась, к чему тут прикреплена была; уже нетерпеливые новые жильцы, молодая и отчего-то малосимпатичная ей парочка, над душой стоят, рулеткой все обмерили, и бойкая жена так раскомандовалась, будто ее, жилицы еще, тут вовсе нет, а муж, здоровый лоб, лишь сопли жевал, как Нинок про таких имела обыкновение говорить, покорно поддакивал… Набирала не раз номер Ивана, от него надеясь что-то услышать, договорились ведь на крайний случай через него сообщаться; но и там долгие гудки одни, зовы безответные – в командировке, должно быть; и затосковалось ей.

И понимает: тоска расставания это, припоздалая малость и оттого, может, ощутимая такая, не то что у сверстниц ее иных, лет пять еще назад повыскочивших замуж, в самую-то пору. Понимай не понимай, уговаривай не уговаривай, радости сули впереди, утешенья – она, пока время ее не пройдет, не отступит.

И смирилась с нею, и, забившись в угол дивана, стареньким, до рядна выношенным серым платком пуховым укрывшись, тихо и по-девчоночьи сладко, будто в последний раз, поплакала…

Ходила потом с этим в себе, утишенным и проясневшим, слезами промытым словно, и собирала, складывала в припасенные коробки мелочь всякую, уже решив заняться завтра с утра полными, всего и вся, сборами; а к вечеру, если Леша не приедет, самой в Непалимовку, к нему, нечего ей тут больше ждать. Он и сам, она знает, извелся там весь, что вырваться никак не может к ней, и к Базанову наверняка звонил тоже, не мог не звонить. А домой на ночь только или Овчара покормить, и сам не ест небось, а перехватывает наскоро под навесом на стане полевом, угнувшись в чашку, – и Господи, как она любит его, с темным с этим от усталости и недосыпа, от солнца лицом, с неодобрительным в прищуре проблеском глаз, в пропотелой, десять раз успевшей взмокнуть и высохнуть рубашке клетчатой… пусть хоть так бы глянул сейчас, неодобрительно, и не сказал бы ничего, она согласна.

И уже засыпая в постели, вдруг чувствует рядом его – всего, угловато-мускулистого, неудобно малость привалившегося к ней, с рукой тяжеловатой, забытой в истоме сна на ее бедре; даже терпкую горчину пота его улавливает – и еще чего-то, привядшего молочая, может, горький выдох, каким исходит напоследок свежая стерня… Будто обнимает, голову его прижимает к груди – и хочет его всею собою, всем, так желает откровенно, до изнеможенья, как никогда.


Наутро сразу принялась за сборы, оставляя лишь то, что на день-другой понадобится, не больше. Так увлеклась, что ни о чем другом не думала, кажется… нет, думала – о том, как в первый, кажется, раз несогласной с ним была. И правильно, что не согласилась вещи, мебелишку ту же сразу к нему везти, до регистрации. Поначалу вроде б и усмехнулся: какая разница, лишняя только работа, мол, без того ее хватает… Не лишняя. Но не стала ему ничего объяснять, ведь и не свое только объяснять – их, общее; лишь сказала: венчанье же… И он хоть не сразу и – показалось, может? – с неудовольствием, но кивнул, без слов. Не то что людям глаза замазать, да и мало кто смотрит теперь на это, а для себя, себе тоже. А если и это, пусть формальное вроде, не делать, что останется тогда? Свезлись-развезлись?

Ей и самой такая свобода не нужна была, лучше бы уж без нее, без этой спешки судьбы, то годами с места не сдвигается, не оказывает ни в чем себя, а то готова в считанные дни, в минуты все решить, наверстать… Нет, страшновата для человека его свобода, ведь не управляется с нею почти, как-то она думала об этом. Но попробуй скажи сейчас кому-нибудь такое – затопчут, они ж свободные. Отвязанные. А скотина, прости Господи, привязанной должна быть или хоть за какой-нибудь, а огородкой.

Наверное, и над этим думать надо – но не ей, непосильно ей, она-то понимает, тут бы с расставаньем-встречей этой, с самым неотложным справиться. Уже к обеду день, а его нет опять, не едет; и все время вчерашнее с нею, неотступное, что почудилось ей, помстилось, когда засыпала, – так отчетливо, въяве, как ни в каком сне не бывает… И то желание – пусть притупилось, заботой отодвинутое, но не оставляет, нет-нет, а напомнится телу, и тогда впору сесть на пол прямо, откинуться на что придется и закрыть глаза… Всякий знает, наверное, ощущение какое-нибудь навязчивое со сна, весь день потом не отстает, истомит. А еще сказала как-то ему, что, дескать, успеется… не успевается.

Шпагатом упаковочным она тоже запаслась, принялась за книги: протирать их, складывать в стопки и увязывать, набирается их неожиданно много, тяжелые-таки… И полетела к двери, как была – с тряпкой в руках, на звонок, страшась одного: не парочка бы та. Не Славик бы…

В какой раз переступает он порог ее? Всякий раз по-иному, теперь не то что устало, но с заминкой некоторой, а глаза под выгоревшими, не различишь на лице, бровями непонятно упорны, будто с вопросом каким. Неулыбчивые, но она кидается на шею ему, и он неуверенно как-то, молча обхватывает ее, всю, а она целует жадно и быстро в лицо его, жесткую скулу, в бровку соленую, куда попало.

И тогда он говорит, с хрипотцой – так горло ему сдавила, что ли, обнимая, – вполголоса и словно мимо ее, себе или еще кому:

– Все, дошел… не могу без тебя.

И уж попозже малость что-то говорит ей, рассказывает… что ненадолго, да, на часик-полтора, за ним заедут сюда, и назавтра грузовик заказан, сам будет с ребятами, так и надо, собирайся, погрузиться-то недолго; а она в лицо ему глядит, в глаза, будто ссиневшиеся от сдержанной радости, слышит и не слышит, руку его держа и гладя. И что долго так, зачем говорит он все это, думает она, нам же не это, не о том… Недостает терпенья, сама перехватывает губы его на полуслове, под рубашку рукой, мнет плечо его – и в сторону все, потом, после… Сейчас они только, двое, торопливые, жадные до всего друг в друге, ни до чего больше; а время застыло ль, замерло в ожидании чего-то, обещанного же ей давно, сызвеку заповеданного, родового, иль совсем запропало – или скачет бешено, пути не разбирая, не помня о себе, лишь догнать бы заповеданное это, ускользающее, настичь его, успеть, догнать!..

И так ахнула, так зашлась – умирает, показалось на мгновение, испуг тенью прошел, стороной: не вдохнуть… Но только стороною; немыслимое благо покрывает ее, топит в бездонности своей или возносит – не понять, и лишь за него одного как-то держится еще она, чтоб не утонуть насовсем, не сгинуть в сияющей этой, верх и низ потерявшей бездне. Из последних сил цепляется, ей кажется, ибо пропасть разверстая, завлекающая эта не блаженства только, но опасности некой полна, безмысленности всеохватной, человеческое изымающей, обезличивающей, – и лишь за него держаться, лишь с ним вместе быть в безмерности этого блага, не снести иначе его…

Безвременье спустя замечать начинает, замечает она, как руки ей свело – на нем, так притиснула обморочно его к себе, за шею обхватив, прижала, что рукам больно, ему тоже, наверное; и только теперь пугается нового этого, с нею случившегося, с ними… животно-сладостного, опустошающего до конца, не то чтоб запретное… Заповеданное?

Недодумав и не поняв, вздоха-стона не сдерживая, расцепляет, роняет их обессиленно, руки, смятенной как-то радостью телесной переполненная, испугом первым обострена только радость эта – и слово откуда-то возникает, незнаемое почти: сподобилась… Того, что предзнанием, что ли, жило давно в ней, о чем подружки вкривь и вкось толковали, болтали, сами не очень-то разумея – о чем… и ни одной ведь средь них настоящей, друга чтоб, и не было у нее, понимает она теперь: так, шушуканье одно, избыток свой девчоночий друг дружке сливали…

Но все остается, живет еще в ней и неуверенность, и будто страх даже – заповеданное? Как повеленье некий изначальный запрет, нечто стыдное, зазорное в себе перешагнуть? Но запрет и стыд эти не отменены вовсе, знает она, были и будут – пусть не здесь, где-то выше человека и принужденней жизни его, но есть, иначе с чего бы стыдился он, прятал так это…

И ради чего все это, Господи? Между запретом и повеленьем – зачем?

Но рядом, но тесней некуда с нею мужчина, муж ее, это смятенье радостное, благо это давший, из недавней тесноты сомнений всяких и страхов выведший; и нежность мучительная к нему подступает в ней, и благодарность, какую не знает она, как выказать и чем, порывисто обнимает опять и часто-часто, истово целует подбородок его, шею, плечи, и он отвечает… Он знает – зачем, не даст пропáсть в животно-бездумном том, опустошающем, он к жизни этой страшащей готов, понимает всякие смыслы ее темные и никому тебя не отдаст.

И уж сама знает – зачем: ради них, двоих. Ради третьего, жданочки, кого и не знают пока, но уж любят, самим благом этим любят, не друг друга только. И человеческое лишь в них, троих, а порознь его нету – так, óсоби…

Она думает это и не думает, лицом приникнув к лицу его, она дышит им, и все, что прошло и что будет, – все в ней, в них.


И тот вечер в ней, второго Спаса ночь. Холодная, как в жилье выморочном, духота ее, немота – и жуть оставленности той, из самой души как тошнота подкатившаяся, безнадежность последняя, даже вопрошанию не подлежащая никакому… Будто изжилось, изнемогло в непотребствах, жестокости и лжи время, упразднилась на какой-то миг, самое себя не в силах вынести, и в осадок выпало, серой пылью пало – на гнездовья старые и новые, на все какие ни есть надежды и заботы людские, благие намеренья просроченные, на тщету их…

И напрасно спрашивать, зачем заводилась тогда с такими усильями и тратами, с такой мукой жизнь. Пусть и померещилось на миг это страшно неладное в ней – но разве не то же самое и во времени, в растянутой его до вековечного длительности творится, забвенья и безнадеги и тут с избытком непомерным, непосильным сердцу, а умом и вовсе не размыслить… Для чего была и зачем разорена, беспамятством обесчещена и оскорблена жизнь хоть в избенке напротив, скособоченной теперь, и серая там на всем печаль и пыль? Привезла как-то деду Василию папирос, век же добром соседились, хоть этим порадовать; вошла в низенькие знакомые двери, где привечали их с Павликом всегда, столько лет не была, – и хоть назад сразу, на воздух, такое запустенье там… А уйдет вслед за бабкой дед, детьми оставленный, считай, детей на съеденье, на беспамятство городам отдавший, – и запропало все, как не было, не назначалось быть. Только, может, кого из сыновей в толчее людской поведет на миг мороком каким-то – почуявшего запах свежескошенного прежде, чем стрекот газонокосилки услышался, вот и все…

Немыслимое заглянуло сюда, несусветное – прямо в глаза… сломалось, может, что в механике громоздкой вселенской, с равнодушно-размеренного хода шестерен и жерновов перемалывающих сбилось? Или предупрежденье какое – обеспамятевшим, совсем уж зарвавшимся в нелепой, в безумной гонке за горизонтом? Утратившим всякую меру человеческого, прощаемого?

Но не ей думать – откуда, спрашивать, отчего это и зачем. В сомнение и тоске, перекрестившись, ищет в безответной сутеми неба звезду свою, вечерницу, – чтоб хоть за что-то зацепиться взглядом, удержаться в разуме и смысле всего. Над темными крышами, их скворечнями и мертво разрогатившимися антеннами ищет, средь изреженных и тусклых первых звезд, ни высоты не оказывающих, на дали; и в черном, почти непроглядном кружеве листвы тополиной, с краю, ловит длинную, остро пронзающую поздние сумерки земли искру ее. Подается в бок в окошке, еле уже держится на постели на девичьей своей – и вот она, вечерница…

Глядит, и тоска эта, оскорбленность во что-то иное в ней перерастать начинает, еще ей самой не совсем внятное, но какое сильней всех страхов ее и сомнений, сердце подымает… в надежду? Надежд много у человека, всяких, одна другой неуверенней, несбыточней… Нет, в знание – что все как дóлжно будет, как надо, лишь постараться, перетерпеть счастья и несчастья свои, дождаться. Да, в горячее уже и властное в ней сейчас – в веру, знанием ставшую и от нее самой, девчонки, не зависящую почти, как не зависит, считай, и любовь ее к человеку, незнаемому до сих пор, но угаданному и уж одним этим единственному, другого не надо. В свет, которым живет и всегда-то жила, сама того не очень разумея раньше, в том и нужды-то, может, не было…

И чем дольше глядит на нее, тем, кажется, ярче разгорается, распускается она, сама собою, светом своим полнясь – и переполняясь, изливаясь на все… Грязный и жестокий мир лежит под нею, человеческий, и сама она мертва там, в своей недоступной дали, и бесплодна – но свет в ней отраженный Божий. Сомненья, страхи – они не уйдут, нет, им быть и быть; но есть свет, ищущий нас, только свет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации