Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
885.
Князь Вяземский Тургеневу
18– го сентября 1842 г. [Петербург].
Что же вы там молчите? Я давно уже уведомил вас о своем возвращении, а вы все ни слова. Более сказать нечего, да более и не стоите вы.
Сделай милость, передай тотчас письмо графу Строганову. Кому же писать, как не вам: один почтовый директор, а другой почтовый рефлектор, воплощенная почта, не человек, а письмо, si son esprit venait même à mourir, la lettre survivrait en lui; c'est un homme à la lettre, c'est la république des lettres (потому что часто в его письмах такая анархия, что толку пе доберешься), c'est un homme qui s'attache à la lettre, c'est un homme avant la lettre, après et pendant, a теперь оп для меня lettre de cachet, а теперь он для меня lettre de cachet, то-есть, пропал без вести.
886.
Князь Вяземский Тургеневу.
21-го сентября 1842 г. [Петербург].
Напрасно ты на меня гневаешься, что много писем твоих у меня накопилось. Не забывай, что я весною бил болен, что долго не оправился; был долго глуп и слаб, а что нужно иметь сильную голову и даже сильные руки, чтобы не только понять, по и поднять твои письма. Все письма, которые под моим адресом относились к другим, были мною немедленно отсылаемы по принадлежности; по крайней мере, кажется – все, а если что упустил или в чем оплошал, то прости великодушно. Может быть, некоторые из твоих писем еще и хранятся у меня в моих текущих бумагах, но во всяком случае не письма-monstres и не письма, заключающие в себе какие-нибудь любопытные сведения, а письма просто текущие, которые не годятся ни для «Современника», ни для потомства. У меня есть своя точность, своя аккуратность, не формальная, а реальная; то-есть, там, где нужно, я аккуратен, исполнителен и неотлагателен; а там, где должно переливать из пустого в порожнее, для одной очистки канцелярской, там я не обременяю себя пустяками. В деле я пред тобою прав; в пустяках, может быть, виноват, сознаюсь. Напрасно сердишься ты и на Плетнева. Он был бы рад печатать письма твои целиком, по крайней мере целиком все любопытное, все европейское, все гуманитарное, но тут ценсура. Впрочем и то, что спасается из-под ножниц её, занимательно и читается публикою с участием и удовольствием. Что за дело, что вчерашнее и прошлогоднее! Не забывай, что мы держимся старого стиля и считаем задними числами. У нас можно опаздывать не только 12-ю днями, но и 12-ю месяцами и 12-ю годами. Карамзин рассказывал, что он где-то, кажется в Бедламе, нашел сумасшедшего, который читал газету, за несколько лет пред тем изданную, и заметил ему о том. Тот отвечал ему с важностью и грустью: «То, что в вашем мире старо, то в нашем еще ново». Журналы наши не Бедлам, но инвалидный дом, богадельня, вдовий дом, где хорошо и то, что не только животрепещущее, но и еле движущееся. Плетнев с будущего года начнет выпускать свой «Современник», 12-ю книжками, и главную надежду свою полагал на твою хронику. Без тебя его журнал будет одержим хроническою болезнью. Не умори его и не умничай, ради Бога! Возврати ему твои письма; он приведет их в порядок, перепишет и представит на суд твой свои выписки. Сделай милость, согласись!
«Додатка»' я без тебя не получал, ни «Revue Indépendante»; при сем приложения к твоим письмам.
Правда ли, что ты зимою едешь к князю Александру Николаевичу? Дело хорошее; но надеюсь, что и к нам заедешь. Не могу простить тебе, что ты не был у Жуковского. Нужно тебе было ехать в Берлин за пустяками, переливать из пустого в порожнее и пускать пыль в глаза, добро еще другим, а нет, себе. В паши лета, брат, поздно учиться. Смерть скоро всему научит лучше твоего Шеллинга. Что тебе проживаться на Шеллинге, когда Бог дал тебе нажить Жуковского. Вот так ты искривил и искрошил всю жизнь свою. Пора одуматься и начать жить, а ты все еще готовишься жить.
Что значит в последнем письме твоем о Софии Карамзиной – Катеринентальская идиллия, библейская шутка и l'ange flamboyant etc., etc.? Не понимаю. Они будут сюда из Ревеля подели через три. Мещерские проводят зиму в деревне около Нарвы. Обнимаю!
887.
Тургенев князю Вяземекому.
29-го сентября 1842 г, Москва,
Письма твои с почтой и с плаксой получил; последнее вчера только и сегодня же отправляюсь к некоторым из сенаторов; а вчера она сама была уже у того, к коему я не поеду; но мои молитвы здесь не так доходны. Не мог ничего по сию нору сделать и для моего соименника, ибо подобными просьбами был я уже завален и ничего не успел: молодая княгиня Гол[ицына] еще в невестах обещала мне поместить, в память её медового месяца, сирот; но уехала, не простившись, а сироты в ужасном положении и с обманутою надеждой.
Бог тебе простит за твою задержку писем, а я благодарю за то, что главные сохранены и в моем владении. Скажи Плетневу, что сам желаю быть его данником и начал уже пересмотр первой части переписанных Е. А. Свербеевой писем и надеюсь скоро прислать ему всю книжку с отметкою того, что должно печатать, но вот беда: я не знаю, которые из сих писем были уже напечатаны, ибо сколько ни искал здесь «Современника», нашел только первые два года у Полевого (Пушкина) и не могу отобрать уже напечатанное: труд физический, но утомляющий, а я так занят, что не успеваю дописывать писем к брату и только сегодня, после трехнедельного молчания, посылаю ему десятистраничную депешку с известиями о Воронцовском условии с крестьянами, о моей поездке к Троице, о пересмотре там примечательной переписки Платона, где и письмо батюшки, и переписка о профессоре Мельмане и пр.
Я завален бумагами, кои стараюсь привесть в порядок, а книги уже перенес в нижнюю комнатку, для меня отделанную. Право, хотелось бы потешить Плетнева, но, не исправив писем и не отметив их, послать ничего нельзя. У меня завязалась такая переписка по другим делам, что я даже и журнал мой запустил. Пришлю ему страницы две из письма брата о покой системе, принятой в управлении ссыльными на острове Norfolk, в пятой части света. Хоть не веселый предмет, но примечательный; пусть означит статью: «Из переписки хрониканта русскаго».
О коммераже ревельском – на словах, хотя к вам и не собираюсь. Я и сам рву на себе волосы, что к Жуковскому не заехал, по право нестерпимо ноги болели и требовали киссингенского врачевания; успех оправдал мою поспешность; я опять ожил потами и глазами, и опять я – «прежний я». Напрасно ты упрекаешь мне и трунишь над тем, что гоняюсь за Шеллингами; я ими живу и жив буду. Я набрался в Берлине и в других университетах столько духовной жизни, что от избытка оной уделяю и другим, когда встречаю охотников, и проживу ею и сам всю зиму. Я не презираю для сего воспоминаниями прошедшего и окружен ими, и теперь более, нежели когда-нибудь: какие материалы передо мною в кучах бумажных! Недавно оживил пепел прошедшего поездкою к Троице, к празднику, и мне там так понравилось, что весною ворочусь туда. Я нашел там и людей достойных, и книги прекрасные, и радушие христианское, и гостеприимство для бедных, коим был тронут до глубины сердца; нашел в Вифании и гроб Платона, и домик его, и соломенную шляпу, и жесткую кровать, и – переписку, которая заслуживает быть известною, например о профессоре Мельмане и пр. Я вспомнил наши поездки туда с батюшкой и с Лопухиным; но странно, что из предметов, мною тогда виденных, возобновились в памяти только кабинет или салон Платона, где и Филарет принимает, надгробный Лопухинский камень, над головою Петром I рассеченный, и церковь-игрушка на горке, в Вифании. Я выслушал в два дня вечерню, всенощную, обедню, несколько молебнов и обедал в общей трапезе с Филаретом и с монахами, и с отшельником от синода А. Н. Мурав[ьевым]; осмотрел библиотеку, академические рукописи, ризницу, кухню и видел, как митрополит с галлереи благославлял сухих и хромых, чающих движения воды и горячих щей и пива. Картина трогательная: чего у меня не лезло в голову! И письмо к брату вздулось до десяти страниц мелкого писания.
Я позволил Войцеховичу взять у тебя книгу о римской церкви в России; но теперь прошу поскорее прислать сюда, так как и другие, тебе ненужные; поищи около себя и вышли; но особенно прошу о книге статского советника и кавалера.
Нельзя ли тебе напомнить Сербиновичу, что ожидаю и от него ответа. Сбираюсь к Свербеевой на неделю, и это – помеха для писем Плетневу, так, как была и Троицкая поездка, но отложить нельзя, ибо и там еще много писем моих не переписанных. Надеюсь встретить здесь Валуевых на возвратном пути к вам. Пошлю к твоему управителю справиться, когда будут В Остафьево не удалось съездить, потому что ежедневно видел или ожидал к себе Старынкевича, с коим не мог в несколько ночей наговориться, «времена древние и настоящие вспомянух». Видел и Вигелька, и как скоро переберется на новую квартиру, буду читать его биографические записки. Мне весело с ним, но фанатизм его отвратительный и многое объяснил мне. Завтра обедаю с ним у соседки Яковлевой, а сегодня с Анд[реем] Мурав[ьевым] у его тетки.
Хомяков в деревне до первой пороши; с Киреевским часто провожу вечера; Павловых еще не видел; у Веры Анненковой обедал 17-го сентября, с коим и тебя поздравляю. В прочем живу с своими и зачитываюсь в своей каморке в «Дебатах», «Revues des deux mondes» и «Парижской», но особенно в универсальной и основательной «Аугсбургской Газете». Читал ли о Мицкевиче и о его «Пророке», о коем в «Газете» дурная слава, так как и о самом Мицкевиче в живой газете. Досадно, что нет ни «Додатка», ни «Semeur». Впрочем, я доволен европейским чтением, и для меня вышеозначенных вестников достаточно: лишь бы время было. Бываю у вдовы Орловой: она трогательна достоинством в своем положении. Граф Закревский и граф Орлов – опекуны, но есть неумолимые заимодавцы.
Чаадаев все считается визитами и местничеством за обедами и на канапе. Видаемся редко, но по зимнему пути буду часто ездить к нему и постараюсь обратить гнев на милость.
Был у министра Киселева советоваться о своих крестьянах: доволен им и постараюсь воспользоваться примером графа Воронцова, хотя и досадно уступить ему в первенстве.
Собрался с силами и переписал кое-что из письма брата и снабдил, если и не обогатил, замечаниями. Но пропустят ли? Отошли Плетневу при моем поклоне и в задаток или в залог будущих благ из старой моей котомки. Годятся ли ему серьезные сообщения?
Справься под рукою: правда ли, что пенсии не высылаются за границу, а что их можно подучать только внутри империи; но что, какая доверенность другому и не упоминая об отъезде за границу, можно продолжать получать; но как же высылать доверенность без свидетельства полицейского и как достать свидетельство в Москве, когда живешь в чужих краях? Я бы на всякий случай желал знать предварительно, на что считать, а по одежке протягал бы ножки. Можно ли с помощию министра финансов устроить безостановочное получение пенсии и в чужих краях?
Приписка А. Я. Булгакова.
Вот тебе письмо одного Александра к другому. Право, некогда сегодня писать, а разве только можем обнять Петра. 29-го (по твоему).
На оборот: Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому, г. вице-директору Департамента внешней торговли. В С.-Петербурге.
888.
Тургенев князю Вяземскому.
2-го октября 1842 г. 10-й час утра. [Москва].
Сейчас виделся опять с твоей плаксой; она ожидает присылки сюда дела с нетерпением, ибо оно еще не прислано, и она не хочет и всех писем развозить прежде присылки дела, дабы сенаторы его не забыли: была только у князя Гагарина и у Жихарева. Кажется, нет сомнения, что согласятся с министром. Присылайте же дело поскорее. Экипаж её летний, а придется плыть зимою.
Булгаков доставил мне кучу печатных листков, в последний год пересланных из Парижа; по книги о римской церкви все нет, а мне нужна она здесь, и я не хочу, чтобы она ходила по рукам в Петербурге. Не давай и Войцеховичу, а сюда пришли. Нет ли также и других книг, кои не по твоей а по духовной части, например:
1) Combalot – «Connaissance de Jésus Christ», grand in 8о;
2) «Histoire de l'hérésie» (octave-brochure);
3) Lamennais – «Отрывки», 8°, с книгою о римской церкви посланные и с «Минервой», на немецком.
Высылай, если не нужны, а о римской церкви непременно. Я перебираюсь еще в другую комнату, но уже разобрал бумаги и отложил письма свои; нужно пополнить их теми приложениями, о коих в них упоминаю, и кои ты теперь доставил мне. Постараюсь исполнить это поскорее, но часто ни глаз, ни времени не достает; доказательство сому, что еще не успел справиться, какие печатные книги и сколько экземпляров переслано из Петербурга и какие там еще в шести тюках у ф. И. Прянишникова. Для сего нужен ответ и от Сербиновича. Поторопи его. Не бывает ли у тебя берлинский поляк, что у барона Мейендорфа учителем, издавший писателей о России? Скажи и ему, чтобы отвечал мне, или скажи ему это чрез Сербиновича.
Доставит ли мне Плетнев «Современник» с моими письмами или хотя выдержки, или мне самому отбирать их, то-есть, мои в нем письма? Я не знаю всего, что напечатано и не по чему справиться. И Полевого экземпляр держу, не трогая, опасаясь невозможности возвратить, если из Петербурга не вышлют.
Я сбираюсь к Свербеевым в деревню, но еще хлопотно да и Валуеву ожидаю сюда. Я собирался в Крым, по не знаю полезен ли я там буду? Неизвестность сия не решила меня на поездку; ожидаю возврата Муравьева из Киева. Впрочем, если начну устроивать контракты с крестьянами и, следовательно, переписываться о сем с Аржевитиновым, то невозможно будет отлучиться отсюда; а может быть понадоблюсь и в Симбирске. Если узнаешь, что контракт графа Воронцова по Мурину утвержден, то уведомь. Граф Киселев давал мне читать копию с оного, но в ней могли быть сделаны перемены.
Что Жуковский? Что Вяземский? Обними их при свидании или письменно. Великий князь Михаил Павлович утешает в Киеве князя Александра Николаевича.
Сколько любопытного нашел я и с лавре! Но куда дену все мои сокровища? Читаю «Москвитянин»: много любопытных статей или документов.
Ты мне прислал только четыре листа твоего «Фонвизина» в Париж; я отдал их Мицкевичу, обещая и продолжение, которое ты можешь послать в Париж, на мое имя: № 14, rue Neuve de Luxembourg, хотя я и не хотел бы с ним знаться после того, что здесь о нем слышал, а мне присылай сюда второй экземпляр для меня, и полный. Да кончил ли ты эту биографию? Воспользовался ли моими нотицами? Получил ли их? Да что ты не напечатаешь всего себя? И твоему карману, и публике было бы хорошо.
3-го октября.
Сейчас опять заезжала плакса: дело получено, и я прислал ее по сенаторам, и сам попрошу, кого могу; нигде никого не вижу, ибо нигде никого нет. Обращусь сегодня же в обер-прокурору графу Толстому, но, кажется, дело и без больших хлопот уладится.
На обороте: Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому. В С.-Петербурге.
889.
Тургенев князю Вяземскому.
З-го октября 1842 г. Москва. 3 часа по-полудни.
Сейчас встретил Валуева: они не дали мне [знать] о приезде, а подле меня живут. едут завтра; обедаю с ними; после обеда – у Мещерских, хотя они и не стоют такой жертвы. Они едут в театр. Я возвратился из теремов с Муравьевым.
Получил сегодня же твое письмо, с письмами, с Нар[ышкиным] посланными. А я его упрашивал отдать немедленно. Скотина! Пора отдыхать после обеда, и на другой! Что за Кремль! Что за Москва! Заезжай сюда, пока дворец не достроили, а то ни его из Москвы, ни Москвы с Кремля не увидишь. И Спаса на Бору взяли во двор или ко двору. Право, во мне бьется русское сердце, хотя я и не Андрей Муравьев.
На обороте: Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому. В С.-Петербурге.
890.
Тургенев князю Вяземскому.
4-го октября. Воскресенье, 7 часов утра. [Москва]
Податели расскажут тебе о нашем вчерашнем свидании; я надеюсь с ними видеться сегодня и проститься, но если Воробьевы горы и дождь, ливмя льющий, задержат меня, то скажи им за себя: «здравствуйте» и за меня – «простите». Очень досадно, что не успел до сыта наслушаться милую коммеражницу; вчера же приехали и Сушковы из Клина, коих я дожидал здесь.
Прочел письмо, с Нарышкиным посланное, и еще более на него взбесился. Я помню, что упрашивал его, и он обещал непременно доставить. Можно ли теперь огласить его? Тогда оно бы произвело свое действие. Напечатает ли его «Современник», и когда? От старости известий все в нем блекнет и теряет свежесть запаха. Трудно осудить себя на такую запоздалость. Для него и то хорошо, но для корреспондента? Я все еще не выберусь из хаоса моего архива и особенно моей корреспонденции. Тогда можно было и так печатать, как писано, или с немногими поправками в слоге и с пояснениями, по теперь – невозможно: нужно и пояснить, и пополнить; а ты знаешь, по собственному опыту или примеру, ибо ты и не пытался издавать себя, как трудно приняться – и за свое дело. Еще досаднее, если я выправлю и приготовлю для журнала то, что в нем уже напечатало. Прости! Высылай книгу о римской церкви.
На обороте: Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому. В С.-Петербурге.
891.
Князь Вяземский Тургеневу.
[Начало октября]. С.-Петербурга,
Я передал Плетневу твою выписку и твои благия обещания и просил его переслать к тебе весь свой «Современник», Я не видал его с тех пор и не знаю, пригодится ли ему твоя статья, вовсе не литературная, и угодит ли она ценсуре. Впрочем, я совериненно согласен с лордом Джоном Русселем и на его месте также приказал бы уволить филантропа-капитана. У него ум за разум, или сердце за разум зашло. Не надобно пересаливать, но не хорошо и пересахаривать. Все эти тюремные концерты, спектакли и иллюминации никуда не годятся. Как ни говори, а тюрьма должна быть пугалом, и если не адом безнадежным, то по крайней мере строгим чистилищем. Будь тюрьма место злачное и привольное, где и сытно, и весело, то честным беднякам, несущим смиренно и терпеливо бремя и крест нищеты и нужд, придется завидовать преступникам. Если концерты и спектакли служили бы училищем нравственности, то спроси у своего капитана, отчего так часто честные люди возвращаются домой из спектакля без носовых платков, часов и карманных книжек? Тихими, увеселяющими средствами и развлечениями лечат иногда безумных, и то не всех; но если подвести преступление под статью: болезнь и безумие, то это заведет слишком далеко. Все, чего вправе требовать благоразумие и обдуманное человеколюбие от тюремного содержания и правления (régime), есть то, чтобы в тюрьме не портилось здоровье и не перепорчивалась уже испорченная нравственность. Все излишнее кажется мне вредным умничаньем и вредною филантропоманией. Заводить в тюрьмах школы нравственности есть несбыточное требование. Заводите их вне тюрьмы и до тюрьмы, а тут уже поздно. Стремлением к недостижимой цели теряете вы из виду прямую пользу, которая у вас под рукою. От ортопедических институтов не ждите Аполлонов Бельведерских. Хорошо и то, если удастся горб несколько стеснить и помешать ему рости. Ценю и хвалю побуждение, которое руководствовало капитаном и другими капитанами и тайными советниками в подобных предприятиях и в подобном образе мыслей, по говорю, что эти капитаны и тайные советники люди непрактические и лунатики, умозрители, и что по ложному направлению ума и ложному состраданию они готовы щадить и холить преступников и губить общество. Прекрасное, святое дело отстаивать права меньших братьев и слабых против старших и сильных, но нужно ясно определить, кто слабый и кто сильный, кто притеснитель и кто жертва. Я говорю, что в этом случае сильный и притеснитель, настоящий Каин, есть тот самый Ванька Каин, о котором вы исключительно хлопочете; а жертва, беззащитный Авель, есть общество; что тиран был чухонец, который застрелил Гагарина, а Гагарин был его жертва и что, следовательно, наказаниями должно сколько можно ограждать безопасность общества и будущих Гагариных от чухонцев и злодеев, на нее посягающих: иначе нет общества, и лучше жить в диком лесу с зверями. Все эти концерты и спектакли и театральные представления на Воробьевых горах вздор и вздоры. Добро не так и не тут делается. Примерная честность твоих ссыльных, которые за пять рублей душегубствовали и жгли, или готовы были жечь и душегубствовать, если не удалось бы им ограбить просто, есть такая же аберрация, как и иллюминация твоего капитана. Неужели все назначенные у нас к ссылке невинно осуждены? Или почему же до осуждения они были разбойниками, а после сделались честными людьми, которые отказываются от вторичного подаяния, чтобы не взять греха на душу или не обидеть товарища:
Другого и обидеть можно,
А Боже упаси того!
А почему же, когда раздаешь милостыню нищим, то едва ли один из них откажется от подобной ошибки? Неужели должно вообще признать за правило, что разбойники и заявленные воры чище и бескорыстнее нищих и тунеядцев, по крайней мере не человекоедов, променивающих жизнь ближнего на кусок купленной говядины или на штоф водки? Или, стало быть, паши остроги – примерные заведения в этом роде, и преступник, просидевший в них несколько лет или несколько месяцев, выходит из них на Воробьевы горы чистою голубицею? Видишь ли, куда заносит вас страсть декламаторствовать на словах и на деле; памфлетничать, если не в журналах, то на Воробьевых горах, – страсть этой политической и протестующей филантропии, которая – виноват, не сердись – есть более плод накопившейся желчи, нежели небесной манны чистой любви, которой в душе твоей много, но которой тебе недостаточно потому, что она долго терпит, не превозносится, не раздражается, не помнит зла, а ты лелеешь любовь воинственную, критикующую, мстительную, осуждающую etc., etc. Воля твоя, ты сан по себе гораздо умнее, нежели когда разыгрываешь роль ученика и адепта Шеллинга (которого ты, опять, воля твоя, не понимаешь, головою отвечаю; не понимаешь именно от того, что ты слишком умен и не можешь довольствоваться несвязным и темным понятием, как, например, издатели «Отечественных Записок»), и в душе своей ты гораздо добрее и выше, и богоугоднее, нежели на филантропической сцене Воробьевых гор, где ты делаешь добро не так, чтобы левая рука не ведала, что творит правая, а напротив, обеими руками печатаешь оппозиционную статью против Уголовной палаты и всех палат, и всех право– или кривоправящих и тому подобное. Вот что меня бесит в тебе. Вот от чего ты не заезжал к Жуковскому. Вот от чего ты светлый свой ум и светлую свою душу наряжаешь в разные пестрые ветоши, которые огорчают твоих друзей и за которые с радостью хватаются твои недоброжелатели.
Возвращаясь к твоему капитану, утверждаю, что наказание нужно и устрашение нужно, кто что ни говори и как ни мудрствуй. И сам Бог ничего другого не приискал, а доказательство тому – потоп. Ты скажешь, что он немного помог и исправил: это – другая статья. Кстати, вспоминаю письмо ко мне Сильвио Пеллико в ответ на мои суждения против смертной казни: «Je ne suis pas de ceux qui s'attendrissant sur le monstre (слышите ли?) et qui aboliraient volontiers l'épouvantement de la vengeance publique (слышите ли?). L'auteur d'un crime atroce a encore des droits à nos consolations religieuses, à nos prières; il n'en a point à l'indulgence qui lui épargnerait une peine des plus terribles. Je ne partage pas même votre sentiment contre la peine de mort, quoique je sens toute la gravité des raisons que vous m'apportez. Dans ces matières, il n'y a qu'un voeu à former, c'est que les juges ayent une conscience, et certes le cas contraire est rare, plus que les déclamateurs ne le supposent. Oui, rare, mais, hélas, il existe. C'est, un fléau qui échappe aux règles, comme un incendie, un tremblement de terre. Les trésors de la bonté de Dieu sont là pour réparer, pour souvenir, pour suppléer abondamment. Le vrai malheureux n'est que le méchant.»
Если у тебя есть время и деньги и теплые слезы на добрые дела, на уврачевание язв, то найдешь много случаев и много мест для утоления твоей христолюбивой жажды и без Воробьевых гор. Тут какое добро можешь ты сделать? Раздать несколько рублей, которые, не во гнев будь тебе сказано, будут пропиты с проводниками, то-есть, с честною командой на первых 25-ти верстах. Понимаю, что можно посвятить себя служению преступников, то-есть, врачеванию их души, и это едва ли не высший подвиг; но это не ограничивается тем, чтобы дать преступнику калач, погладить его по головке и дать ему почувствовать, что о нем жалеешь, как о жертве беззаконности судей, ибо такое изъявление сострадания есть также верховное преступление против общества. Молясь о преступнике, говори: «Помяни его, Господи, во царствии твоем!» В твоем – да, но в пашем – предавай его действию закона и ищи других несчастных, которых много и которым можешь доброхотствовать, не нарушая гражданственных необходимостей. Если ты тюремщик, то дело другое; ты действуешь в кругу своем, но для тебя все переулки открыты, везде есть страждущее человечество. Что за необходимость ездить на Воробьевы горы, se poser là en avocat de l'humanité и говорить: «Смотрите на меня!»
Если на то пошло, чтобы ссориться мне с тобою et pour me donner le coup de grâce à vos yeux, скажу тебе, что на вопрос твой о Воронцове и о том, что творит он в Мурине, ничего сказать не могу, потому что пустяками заниматься не люблю, то-есть, пустяками, прикрытыми личиною важности, или важным делом, когда оно окорочено под меру пустяков. Это опять иллюминация твоего капитана, которая бросается в глаза зевак и после которой так же холодно и темно, как и прежде. А я люблю солнце, потому что оно греет и светит, а за неимением солнца люблю хоть сальную свечку да печку, а не ваши потешные огни. Во всем этом нет ни на грош, ни на волос существенного. Мера несбыточная, бесплодная: все это бумага, бумажный змей, который трещит и будто летает, а на деле стоит на воздухе.
Каково желчь моя разыгралась? Я уж и не рад, что все это наблевал, по написанного не вырубишь топором. Главное здесь – мое прямое, глубокое убеждение, что ты очень умен и очень добр, и потому досадно мне, когда вижу, что ты этот ум и эту доброту силишься мишурить у Шеллинга и на Воробьевых горах. Ты скажешь мне, что это тебя занимает и веселит. Тогда и говорить нечего; я совершенно буду согласен с тобою и готов признаться, что меня иногда занимают и веселят пустяки еще и этих пустее, по я, по крайней мере, не морочу ни себя, ни других и не выдаю этих пустяков за дело важное, не превозношусь ими. Того же ожидаю и от тебя. Аминь!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.