Читать книгу "Запрещенная Таня"
Автор книги: Сергей Комяков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
71
За неделю до своего ареста ее вызвал Натан Яковлевич. Он уже переехал в свой обычный кабинет – высокое начальство вернулось. Теперь Натан Яковлевич повеселел и теперь концентрировался на решении второстепенных вопросов. Было видно, что ему от этого легче. Подписал очередной эфирный лист и правь спокойно материал для следующего.
Татьяну он встретил на пороге своего кабинета.
– Выбирайте Татьяна Петровна, – громко сказал Натан Яковлевич, – Волковское или Пескаревское?
– Что?! – не поверила его словам Татьяна.
– А ничего страшного, – улыбнулся Натан Яковлевич, – есть разнарядка, от которой вы не можете отказаться. Надо героя-лениградца для торжественного выступления на одном из кладбищ. Тех, что покажут всю силу духа партийных и беспартийных. И будут символом крепости нашего, ленинградского духа. Выбор, конечно же, пал на вас. Как вы у нас есть символ сопротивления.
Татьяна посмотрела на этого человека уже давно потерявшего силу жить. Не так страшно, что выбор пал на нее, а вот объявить об этом выбор пал на него. У которого на этих кладбищах зарыта вся семья. А может и не на этих. Только он мог так просто и убедительно предложить ей поехать и сказать там речь. Нет, скорее прочить несколько строчек и отойти во второй ряд президиума. И не думать, что где в этих бесконечных рвах лежит ее Коля наскоро завернутый в серо-белую простыню.
Татьяна посмотрела на Натана Яковлевича, тот смутился:
– Я понимаю.
– И понимаю, вас понимаю. А вот их не очень понимаю. Можно просидеть три года в Казани с казенным пайком и теплой баней, но можно и объявить такое лично.
– Можно, – согласился он, – но мне это надо сделать по должности. Как творческому редактору.
– И почему они подумали, что я откажусь?
– Никто так не думал, – ласково сказал Натан Яковлевич, – но есть субординация. Какие-то рамки служебного взаимодействия. Поэтому мне выпала такая задача. Не только для вас.
– Вот это я понимаю, – резко ответила Татьяна, – что обязаловка для всех.
– Для всех, – согласился Натан Яковлевич, – кто выходит в эфир лично, или произведения, которых читают. Вы. Таня, наиболее известный наш поэт. Поэтому вам такая привилегия – главные кладбища. Наверное, это интереснее, чем в окружном госпитале фанерную пирамидку со звездой открыть.
– Разуметься. Это большая честь.
– Таня, – Натан Яковлевич хотел взять ее за руку, но остановился, – сейчас все стало меняться. То, что было зимой сорок второго уже не вернется.
– Конечно, – Татьяна сделала вид, что не поняла его, – немцев уже отбросили под Псков, а наши на границу с Румынией вышли. Так как в сорок втором уже е будет.
– Таня, я не о том, – смутился Натан Яковлевич.
– И я не о том. Но как можно забыть зиму сорок второго? Как вы могли забыть ее?
– Забыть, – он отвернулся и пошел к столу.
– Забыть, – упрямо повторила она.
– Я не забыл, – тихо ответил Натан Яковлевич.
– А я не забыла этого и не предала, – резко сказала Татьяна.
– Все меняется, – слабо возразил редактор.
– Да, меняется, если люди превращаются в маски. И человек опять становиться творческим редактором. И только потому, что немцев отбросили под Псков.
Натан Яковлевич потер глаза, он, наверное, хотел что-то возразить, но только предложил:
– Таня, так куда вам выписать направление? На Волковское или Пескаревское?
Татьяна немного подумала:
– Давайте на Пескаревское, там мать Ленина не похоронена и большого начальства будет поменьше.
– А души побольше? – вырвалось у Натана Яковлевича, – хорошо.
Он быстро что-то написал в листе бумаги и громком шлепнул им по столу:
– Держите ваше Пескаревское.
Арестуют Натана Яковлевича по доносу соседей. Которые то ли что-то слышали, то ли что-то подумали. Или придумали.
Руководство радио его не защищало.
Наверное, он стал лишним. Дали ему мало – пять лет. После отсидки он в свою комнату не вернулся. Но кто из сотрудников радио видел его во время хрущевской оттепели в трамвае. Или не его.
72
Война закончилась, и выкачали воздух. Вернулись коричневые и синие костюмы. Многие обратно прыгнули в глухие кителя тридцатых. И только под ушами четко прорисовывались бело-серые полоски сорочек.
Вернулась довоенная ходульность. Порядок прохождения документов и распорядок рабочего дня заменили порядочность блокады. Уже нельзя было решить вопрос о содержании сводок по телефону и приходилось опять ходить с текстом по большому кругу главных, технических и художественных редакторов. Так же быстро перестали верить справка, если на них меньше трех печатей. Не шли в производство бумаги подписанные, но не проштампованные синими печатями.
Советская власть возвращалась сверху до низу. Ее корни, не выполотые и жизнелюбивые проросли очень быстро и стали крепче, чем до войны.
Преступления легко оправдать деяниями коммунистической власти. Или действиями фашистов. Это удобно. Но некоторые настоящие ленинградцы до сих пор рады улучшению жилищных условий произошедшее в результате блокады. После блокады в городе было много свободного жилья. Году в 1943 можно было спокойно занять хорошую квартиру на Литейном без подселения. А с 1944 года не всех вернувшихся из эвакуации прописывали обратно. Такой приказ был, вроде тех, кто не выдержал испытания на прочность те оставались сверх лимитов. Не место им было в городе Ленина, жить и умирать в нем могли только закаленные люди. Такие, чтобы умирали тихо и робко, но точно по приказу.
Вот поэтому советская власть так любила детей.
Дети умирали тихо, как увядают цветы.
Место умерших и недостойных живых заняли жители окрестных областей. Тех областей, где еще оставались люди.
Потом одни говорили, что Город перервал всю эту Лимиту.
А другие отвечали, что Она переварила Город.
73
В первую послевоенную осень город был наполнен радостью освобождения от войны. Тяжелого, смрадного, но освобождения. В один из погожих для Ленинграда осенних дней, к Татьяне пришел неожиданный визитер. В передней опустевшей коммунальной квартиры прогремел звонок. Миши не было и Татьяна открыла дверь сама.
На пороге стоял старичок. Он улыбнулся:
– Вы меня конечно не помните?
– Конечно, нет, – ответила Татьяна, – я встречаюсь со многими людьми, но всех не могу запомнить.
– А я так и подумал, – улыбнулся пришедший, выглядел он бодро и подтянуто, – а я вас хорошо помню. Вы вспомнимте первую блокадную зиму. И торпедный завод. Помните?
– Я тогда читала свой «Январский цикл», – ответила Татьяна, – и на заводах читала. И в госпиталях. Что-то помню.
Тогда мы с вами резко поговорили, – сказал старичок, – у меня тогда только что умерла жена, а вы ответили, что у вас умер муж.
Она посмотрела на него. Есть старики, которые практически нее меняются. Вернее все старики после какого-то возраста уже не меняются. Татьяна машинально посмотрела на его пальцы.
– Да, да, – улыбнулся он, – вспомнили. Я чертежник. В активе был от беспартийных.
– Проходите, – Татьяна распахнула дверь, – давай те хоть сейчас поговорим путем.
– Я, Александр Петрович, – представился старичок, – мне ваш адрес в Союзе писателей сообщили. Представляете, позвонил в Москву. В родном Ленинграде отказались давать. А в Москве сказали адрес, попросили подождать и сказали.
– У них там дисциплина, – ответила Татьяна, – все бояться чего-то. Вы проходите. Проходите.
– А я смотрю у вам квартира опустела, – неожиданно заметил старик.
– Как у всех. Не больше и е меньше.
– да, – грустно сказал Александр Петрович, – вопрос с жильем временно решен. А я сначала через парторга хотел узнать ваш адрес. Но ему ответили, что вы беспартийная. Интересно – почему?
– А вы, почему сами не могли через обком узнать, – спросила Татьяна, а потом спохватилась, – значит, вы сами беспартийный.
Александр Петрович кивнул.
– А почему вы беспартийный? – переспросила Татьяна.
– А почему вы, – улыбнулся Александр Петрович.
– У меня убеждения такие, – ответила она, – пока не поднимусь до уровня Ленина не могу носить красный партийный билет.
Александр Петрович улыбнулся:
– А у меня все проще. Я бывший офицер. Беляк. Белогвардеец.
– Получается классовый враг, – улыбнулась Татьяна.
– Да нет, – покачал головой Александр Петрович, – я был студентом. Отец рабочий на Путиловском, даже в ссылке был, мама учительница. Призвали меня зимой 1915, когда кадровую армию выбили. К Февральской революции был поручиком. Когда грянул Октябрь, то сами понимаете. Надо было выбирать. Или с пьяной матросней или с тем, кто хоть как-то сохранил голову. Потом с Красновым на Дон. Потом гражданская. Но быстро я понял, что там нет правды и народ не пойдет за нами, бывшими студентами в золотых погонах ничего е знающими о народе. И перешел к красным. В Красной Армии дослужился до командира полка. Это поверьте было не сложно. Восемьдесят процентов личного состава полка было неграмотными. А из армии меня вычистили в 1928 году по делу «Весна». Но не преследовали и я устроился чертежником, делаю, то, что учил до войны. Первой империалистической.
– И не дергали больше? – поинтересовалась Татьяна.
– Как не дергали, – ответил Александр Петрович, – дергали, конечно. В 1938 даже на допросы вызывали. Но повезло, тех с кем служил уже или расстреляли или еще не взяли. А мне вот повезло. Не знаю к лучшему или худшему.
– К лучшему сказала она.
– Конечно, к лучшему, – согласился, немного подумав Александр Петрович, – если бы тогда меня взяли, то и семья погибла бы раньше. И не значит, что погибла бы легче. Поэтому хорошо, что тогда меня от беды унесло. А теперь смотрю, как город заполняется жителями окрестных областей и печально становиться. Даже, в тридцатых был город городом, столицей, а теперь становиться губернским городком.
– Как бы то ни было, – ответила Татьяна, – из двух с половиной миллионов в городе осталось шестьсот тысяч жителей. Кто на кладбищах, кто в эвакуации ли на фронте. Вот город и опустел. Надо же что-то делать.
– Но не лимиту, же везти, – возразил Александр Петрович, – зачем превращать Питер в Москву?
– Уже тридцать лет они, хотят превратить Питер в Москву.
– И заметьте не в Москву патриархально-купеческую, дореволюционную. А Москву современную с бесконечными коммуналками, заводами, заводиками и толчеей.
– Верно, – улыбнулась Татьяна, – весь Ленинград превращается в какой-то Вавилон.
Она сказала это и подумала, что Ленинград действительно похож на новый Вавилон. И что она видела конец Света. И Антихриста видела. Только явился ей Князь мира сего не в облике кесаря Тиберия, как Спасителю, а в лице первого редактора Ленинградского радио. И ей стало снова тошно.
– Вот я не надолго, – сказал Александр Петрович, – у меня есть несколько дел, которые надо побыстрее закончить. Закончить, пока есть время.
– То есть, сказала она, – вы не относитесь к числу моих поклонников?
– Отношусь, – ответил старичок, – но сейчас у меня мало времени на комплементы. Дела надо сдать, бумаги оформить. И понимаю, что нет никакого смысла, а вот привычка к порядку и дисциплине дает знать. Не могу чувствовать себя спокойно, пока все не завершу.
Татьяна улыбнулась. Александр Петрович был обычным ленинградским интеллигентом, которых было так много до войны и так мало осталось после.
– А вы во что-то верите? – неожиданно спросил Александр Петрович.
Она покачала головой.
Веры не было. Татьяна не была атеисткой и не была верующей. Она не думала об этом Боге. Он был для нее не тем богом с атеистических плакатов и из сатирических рассказиков Зощенко. Но он и не был мраморным ликом в всепрощения и надежды, как его представляли бывшие, заставшие и царя – дурака и Сталина – мясника.
– Вы знаете и я тоже, быстро сказал Александр Петрович, – у меня жена в блокаду умерла, внуки умерли, сыновья где-то по городом погибли. Некоторые говорят, что после этого вера приходит. А ко мне не пришла. Да и во что верить? В извечную мясорубку работу, которой мы могли наблюдать весь свой короткий век? Верить в то, что есть высший смысл в том, чтобы в боли родиться, в горести пожить и в страхе умереть? Нет, я многое передумал. Многое и веры у меня от этого больше не стало. Где этот высший смысл? Нет его.
– Понятно, – сказала Татьяна.
– А я к вам не просто так пришел, – каким-то старческим надрывным голосом сказал Александр Петрович, – всю войну пережил. Всю блокаду эту. А три недели назад врач на профосмотре заметил, что опухоль на горле у меня. А потом подтвердили, что рак. В моем возрасте оперировать нельзя. Да и я сам этого не хочу. Без операции три месяца проживешь, с операцией два. Так мне знакомый врач сказал. Какая принципиальная разница. Но я вспоминал, что осталось у меня. И как оказалось за всю уж более чем полувековую жизнь.
Татьяна с недоверием посмотрела на него.
– Да, – улыбнулся Александр Петрович, – так – то жизнь меня потрепала. Когда мы виделись в сорок первом мне аж сорок семь было. А выглядел как старик. Войны, голод и страх. Вот рецепт моей старости. Когда жизнь идет не туда и не так, она всегда заканчивается быстрее, чем должна бы. И многое, вроде было, и красных мы гоняли и били белых, и любовь была, и дети и их смерть была. А запомнились только те ваши эти слова в комнатке актива. Даже не стихи, а слова. А главное, что ничего мне уже никогда в жизни не запомниться. И я ничем этой жизни не запомнюсь.
Татьяна посмотрела на старичка:
– А вы о чем – нибудь жалеете?
– Да, – ответил Александр Петрович, – о том, что не стал инженером и не строил корабли как хотел. А стал чертежником и всю жизнь рисовал торпеды, которые должны были эти корабли топить.
Она усмехнулась:
– Мы так всю жизнь проживаем.
– Всю, – согласился Александр Петрович, – но поспешите. Иногда можно попытаться начать делать корабли. Они нужны для мирного времени. А оно рано или поздно наступит.
– Наступило, – поправила она.
– Наступит, – ответил Александр Петрович с грустной улыбкой страдальца.
74
Сначала в Ленинграде закрыли музей блокады. А страшный блокадный фонд раскидали по другим музеям. Которые блокадный фонд быстро растеряли.
Потом стали медленно давить на очевидцев. Татьяна это почувствовала до Ленинградского дела. Ее медленно вытеснили с радио, не звали на собрания и выступления на предприятиях. Сводить концы с концам позволяла стипендия Союза писателей и редкие переводы из национальных республик за издание ее детских стихов.
Почему это было так она не знала и не понимала. То, что ленинградцев заставят замолчать, оставят один на один со своими воспоминаниями и тем страшным знанием, накопленным за годы блокады, было понятно еще тогда когда не закончилась война. Не успели прорвать немецко-финскую блокаду, как жителей города стала душить блокада советской власти. Активнее стала работать цензура, больше стали «просто советовать» не писать полуправды, а тем более не думать о правде. Всем советским чиновникам, после блокады Татьяна не именовала их иначе, как чиновнички, хотелось правды по инструкциям ВКП (б).
Вчера она была на приеме, точнее была вызвана на примем в Радиокомитет к новой московской метле. Ей оказался Максим Вадимович, фамилию она не вспомнила, а запоминать не захотела. Он посмотрел на нее своими бесцветными глазами:
– Товарищ Бертольц, вы пишите хорошие стихи. Но ваши стихи слишком жестоки для мирного времени. Да в годы войны. И я подчеркну великой войны, это было не только допустимо, но и необходимо. А вот сейчас. Вам не кажется, что необходимо несколько смягчить если не общий тон стихов, то хотя бы некоторые фразы.
– Не кажется. Совсем не кажется. Время не меняет события. Они остаются такими же, как и были.
– Конечно, конечно, – согласно закивал Максим Вадимович с неизвестной фамилией, – но время меняет наше отношение к событиям. Боль потерь притупляется, люди не хотят вспоминать тягот прошлого.
– Вы так действительно считаете? – зло спросила Татьяна.
– Да, конечно, – Максим Вадимович закивал головой, – вот вы пишите так, как будто только вы и имеет монополию правду, так сказать. Что только вы и никто иной знает, что такой блокада и жертвы блокады.
Он остановился и поднял взгляд бесцветных глаз. Его округлое невыразительное лицо, бесформенные смазанные черты толи евнуха, толи бабы нисколько не ожили во время речи.
– А, между прочим, многие пережили тоже, что и вы, – Максим Вадимович легко кашлянул, именно так как входило в моду у московских начальников и после паузы продолжил, – вот я тоже блокадник.
Она с недоверием посмотрела на него.
– Я вам больше скажу, – Максим Вадимович более человечно осекся, – мы с вам даже встречались. Помните рейс из Ленинграда в Москву на АНТ в конце декабря сорок первого?
Она хорошо помнила тот полет. В нем преломилась, и попытка спасти себя и не зачатого, но желанного ребенка и предательство ослабевавшего Коли. Не менее тяжело было осознание предательства родного города с родителями замерзавшими в коммуналке и милой соседки Вари, которой она пожалела банку консервированного молока. Если бы она тогда знала, как долго и тяжело она будет вспоминать это консервированное молоко, эту никчемную белую жестянку со штампом, даже без бумажной обертки, то отдала бы Варе все. Но когда она вернулась, и Варя и Коля уже умерли. Ей осталось жить и платить за собственную слабость. Она помнила тот рейс.
– Мы летели вместе, – как-то виновато сказал Максим Вадимович, – мы даже рядом сидели.
– Конечно, – ответила Татьяна, – ведь в самолете не было мест. Все забито ранеными и эвакуированы, даже почту, командир самолета выбросил и оставил бортового стрелка на земле.
– Вот видите, – менторски наклонил голову на плечо Максим Вадимович, – вспоминает. И я тоже блокадник. Я хорошо помню все трудности блокады. Хотя, конечно, большую часть блокады проработал в Москве, но я был вызван туда, чтобы работать, занять место тех, кто ушел на фронт.
Она поняла, что этот воин фронта верит в то, что он говорит. Она даже вспомнила его, никчемную серость в неизменной коричневой паре не по росту в которой он приходил на мероприятия Дома Радио.
– А как ваша семья? – спросила неожиданно для самой себя Татьяна. Этот вопрос часто всплывал, когда встречались ленинградцы. В этом была наивная попытка понять, как мы, как я пережил се это.
– Моя семья? – недоуменно переспросил Максим Вадимович, – они еще в Москве. Пока я не получил дополнительной жилплощади. Да и жена еще не получила разрешения на перевод в Ленинград. Хотя ждет уже четвертый месяц.
– Но у вас, же была семья здесь, – Татьяна уже вспомнила эти кривые, сломанные как у мерзкого грызуна зубы, которые собеседник скалили после посадки в Москве.
– Здесь, – Максим Вадимович потупился. Было не понятно он обдумывает фразу или вспоминает, – здесь. Вы правильно писали, война не обошла никого стороной. Моя ленинградская семья умерла в блокаду. И сын, и жена, которая работала медсестрой в госпитале и родители.
Татьяну поразило слово «ленинградская семья», как будто можно иметь московскую или ленинградскую совесть или судьбу. Впрочем, именно такие и имеют.
– Но ведь я улетел по вызову, – чему-то улыбнулся он, – теперь вот вернулся, чтобы продолжить работу на родине. Но как только слежаться условия, я обязательно перевезу свою московскую семью в Ленинград. Но вот мы отвлеклись. Я рассказал вам это для того, чтобы вы поняли, что имею прямое отношение к блокаде. Я тоже блокадник, награжден, к слову медалью «За оборону Ленинграда», и понимаю о чем говорю.
А Татьяна почему-то в очередной раз подумала о том, что на войне гибнут лучшие. Она уже знала, что город стал наполняться такими блокадниками, которые заменяли умерших. И она не сомневалась, что скоро все шестисот тысяч умерших будут заменены блокадниками и фронтовиками с Дальнего Востока, Сибири и Средней Азии. Они не только приедут, но и будут учить жить ленинградцев. И среди этих новых блокадников, Максим Вадимович был не из худших, хотя и не менее мерзким.
– Значит, вам не нравятся мои стихи? – переспросила Татьяна.
– Вы не так поняли меня, – Максим Вадимович улыбнулся понимающей улыбкой, – ваши стихи не совсем уместны сейчас. Но изменить стиль сразу сложно.
Она кивнула и заметила, что перед Максимом Вадимовичем лежит листок с несколькими плана разговора с ней.
– Нам всем понятно, как тяжела была блокада. И как тяжело всем нам она обошлась. Может вам отдохнуть? Съездите в Пицунду в санаторий на пару месяцев.
– Вместе с мужем? – с ехидцей спросила Татьяна.
– Если хотите. Если его отпустят с работы, – с радостью согласился Максим Вадимович, – то мы дадим вам две путевки.
Через шесть дней они с Мишей выехали в Пицунду. Это была последняя путевка в П Пицунду получена Татьяной от Госрадио.