Электронная библиотека » Сергей Учаев » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Пустое место"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 07:16


Автор книги: Сергей Учаев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

19 сентября

В старых книжках всегда много быта. Подробные, разлапистые, утомляющие читателя описания апартаментов и развернутые пейзажи. В наш век типовой застройки и стандартизированного образа жизни художественное описание потеряло смысл и ценность. Квартира у меня двухкомнатная, в старом, еще сталинской постройки доме, с высокими потолками, раздельным санузлом и балконом, на который работники управляющей компании не советуют выходить уже не первый год. Что еще тут напишешь? Все перешло в сферу внутреннего. Внешнее потеряло свой блеск, лоск и индивидуальность. Его легко запечатлеть на фото или видео. Стоит ли тратить на него слова. Но и с точки зрения фотографии я не нахожу в окружающем ничего особенного. Я прожил всю свою жизнь в этом доме и в этом районе – мне все уже примелькалось. Завяжи глаза, я в таком виде смогу спокойно обойти окрестности не наткнувшись на дерево, не столкнувшись с домом и, не заплутав в кустах. Все знакомо до полного беспросветного уныния. Иногда бывает, что во мне просыпается любовь к окружающим меня «серым избам», но это ненадолго. Будь у меня такая возможность, я бы увез свою семью подальше от этого обрыдлого пейзажа, и тосковал бы где-нибудь вдалеке от родины. Но такой возможности у меня нет, я сам ее не создал, да и не время переездов нынче на дворе. Большое значение имеет возраст. Уезжать нужно было по молодости. Это тогда время странствий. Я свое молодость проворонил, растратил на ерунду. Теперь странствования с семьей будут смотреться глупостью или, чище того, безумием. С семьей можно быть только беженцем, гонимым судьбой, войной, людским мнением.

И все же очень хочется сбежать. Но бегство это не выход. Сколько не бегай, ты все равно возвращаешься обратно, к самому себе. «Твоя хромая нога остается с тобой». Страшное открытие уже немолодого возраста – ты ничего не можешь поделать с собой. И все, что было пропущено и не сделано в юности, так и остается с тобой. Начинает гнить, разрастаться и пожирать тебя. Мне всегда не хватало мобильности, легкости движения по жизни. Теперь этот недостаток я ощущаю как косность, неповоротливость, даже неподвижность. Что, если мое отношение к жизни – это не ум и не принципиальность, а просто окоченение? Разве я не замечаю этой неподвижности в стариках? Убеленные сединами профессора и академики, эти двигающиеся чурбаны, неуклюжие энты, рядом с которыми шараборятся мещане-коряги, цепляющиеся за жизнь всем своим сучковатым телом. Скоро я сам стану таким. Чехов не прав, футляр – это слишком изящно, Ионыч – слишком живо. Люди коченеют и превращаются в пни, коряги и бревна, которые затем выжигаются из жизни смертью для того, чтобы освободить место для следующего древесного материала.

Сегодня мне позвонил Юдин.

Я не ждал звонка и оказался совершенно не готов к разговору. С утра, незнакомый номер. И хотя я обычно не беру незнакомые номера, здесь отчего-то пронеслось в голове что-то тревожное: родители, Маша?

Осень – время тревог. Стейнбек не прав, зима уже слишком поздно для этого.

Но это всего лишь Юдин. Я опознал номер уже потом, когда мы находились в середине разговора. Сколько раз я звонил по нему. И вроде не так уж давно. Был едва ли не любимый. Но вот, совсем забыл, выкинул из памяти. Лишь отдельные цифры показались знакомыми. Скорее всего, поэтому и ответил.

Разговор не отнял много времени. Особого желания общаться у меня не имелось, но и вся злость давно перегорела. Не всплыви имя Юдина не так давно в разговоре с отцом, я вообще воспринял бы это как звонок с того света. Университет перестал для меня существовать сразу же, как только я забрал оттуда трудовую. Я даже обходной не стал подписывать. Настолько не хотелось появляться на кафедре, встречаться с теми, кто там оставался работать, особенно с Юдиным.

Справедливости ради, надо признать, что я к нему предубежден. Не дружи мы с ним со школы, вряд ли я был бы обижен на него в такой степени. Не поддержал, предал друга. Все это красивые и пустые в нынешнее время слова. С таким же успехом это можно было сказать обо мне тогда, когда я после выпуска остался на кафедре, а он отправился в школу. Можно ссылаться, конечно, на то, что я разговаривал с Владимиром Михайловичем, упрашивал оставить Юдина на кафедре хоть под каким предлогом. Но все это только попытка самооправдания в собственных глазах. Я сам выдумал эти моральные терзания. Дружба, совесть – это все не причем. Важна простая онтологическая определенность – есть место, или его нет. Все остальное от лукавого. Эмоции. Тогда не было места для него, теперь для меня. Все занято.

«Почему ты ушел тогда?» – спрашивают Трофимыч и отец. Потому что дорабатывать не имело смысла. Я уже знал, что контракт со мной не будет продлен ни при каких обстоятельствах. Даже если кто-то умрет. Это было решено на самом верху. Я услышал вердикт из первых уст и понял, что все старания удержаться напрасны. Тогда время выбрало меня, теперь Юдина. «Боливар не выдержит двоих». Ждать, что Юдин (с какой бы стати?) скажет мне «Коля. Друг…» не только попахивало глупостью, но и было бы форменным свинством. Я сам накрутил весь этот сюжет с Юдиным. Или его накрутила Таня, постоянно шептавшая тогда мне на ухо, что я – талантлив, что там мое место, что университет держится на таких как я. Лет тридцать назад все это так и выглядело бы, хоть фильм снимай, хоть роман пиши. Классический сюжет: талантливый молодой ученый, гонимый тупицами и обскурантами. Возможно. Но времена, они изменились, и теперь речь идет не о талантах, а просто о штатных единицах, которые не обязательно должны быть семи пядей во лбу. Задача их много тривиальнее – они просто должны отличаться большей степенью лояльности и предсказуемости. Надо соответствовать своему времени, а я перестал, потерял актуальность, вышел в тираж. Я выпал из него, окостенел. И пусть времена нехороши, но я не отвечаю их требованиям, значит я – деталь, которая нуждается в замене. Я – те волосы и ногти, которые должны быть сброшены в трудные времена.

Мы, гуманитарии, много думаем о себе. Воображаем Бог весть что. А на самом деле мы просто балласт, от которого общество должно избавиться в первую очередь. Принципами не пообедаешь. Незнание того, что такое фонема и морфема, или чем Чехов отличается от Гаршина – не такой большой грех. Без этого можно прожить, и прожить долго и счастливо. Я пишу это не в качестве самоуничижения, а потому что это на самом деле так. Гуманитарии нужны сложноорганизованному обществу. А когда общество упрощается, тогда и гуманитарии должны упроститься. Юдин подходит идеально. А я нет. Светлана Сергеевна и Татьяна Николаевна хороши, а я совершенно бесполезен, более того, в школе, может быть, и вреден. Ведь в наше время нужно проще, функциональнее.

Нет, Таня, я не талант. По нынешним временам я причудливая и никчемная безделушка. Драная кукла, старый клоун, коверный старой школы.

Впрочем, я о Юдине. Разговор моментальный, как я уже отметил. Я даже в себя прийти не успел. Здравствуй-здравствуй – как дела – нормально – давно не общались – дела – зайди как-нибудь на кафедру – зачем – это не телефонный разговор – когда сможешь? – в понедельник в три устроит? – хорошо, я зайду.

И все.

Повесил трубку. Я не мог не завидовать ему. Нет, он на своем месте. Это его время. Каков молодец, умеет добиваться своего. А я – природный хлюпик-интеллигент побегу к нему в понедельник сразу же после уроков. Зачем? Для чего? Я даже не спросил, не поинтересовался. Так разинул от счастья рот. Меня вспомнили! А толку? Это же все бесполезно. Там для меня ничего нет, это мертвое царство, Аид. Но человек слаб и подл. Теплится в его душонке глупенькая надежда: а вдруг? Вдруг я нужен, вдруг позовут. Хвостик виляет, это вечно моськино в душе: полаять, а потом заискивать, становиться на задние лапки, быть готовым вылизать лицо. Полюбите меня! Поласкайте меня!

Мне стало тоскливо.

Нет, не Юдин расстроил меня своей невозмутимостью, отсутствием всякого смущения в голосе: говорили, словно расстались вчера вечером после банкета на кафедре, а не пару лет назад. Расстроил себя я сам. Гордый, самодовольный, скептичный: а все туда же – меня помнят, любят и ждут, мне дадут кусочек, не могут не дать, ведь я такой хороший!

Слава Богу, он догадался позвонить мне после уроков, тогда, когда я уже шагал из школы по направлению к магазину. Все настроение испортил. Так обычно бывает. Идешь спокойно, мир на душе, впереди выходные. И тут, в этот самый тихий момент твоей жизни, – жах, тебе под сердце финский нож. Целых двое суток терзаний. А надо было просто отказаться, только и всего. Обрезать. Раз и навсегда.

Если бы я занимался чем-то стоящим. А то все два года чемоданное настроение. Притом, без всякой надежды. Ну, куда я пойду? Обратного пути нет. Кому нужен филолог со степенью? Тогда, когда я уходил, у меня еще трепыхались в душе глупые надежды. Может быть, удастся пойти по журналистской стезе. Вон Овсянникова, с соседней кафедры, которой пришлось уйти на три годика раньше, устроилась вполне неплохо при местной телестудии. Взялась учить местных кирилловых правильной дикции и культуре речи. Так от нее другого и ждать не приходилось. Авантюристка еще та. Такого умения создавать видимость работы я не наблюдал больше ни у кого. «Коровенки муки-муки, поросенки хрюки-хрюки» – вот чем она занималась на занятиях. Не знаю, может быть, будущий филолог без этих приговорок не станет чем-то полноценным, но, по-моему, распевать это целыми парами – непростительная трата времени. Слава Богу, начальство пять лет назад еще не страдало абсолютным идиотизмом и смогло избавиться от такого специалиста. Теперь мукают и хрюкают у нас только по телевизору.

Нет, у нас много было в свое время умельцев развлекаться на парах за преподавательскую зарплату. И многих, как это не удивительно теперь звучит, выгнали.

В какой-то степени сейчас даже жалко о них вспоминать. Овсянникова совсем чуток не досидела. Нынче настал бы ее звездный час, и она ухитрилась бы не просто удержаться, но сделать себе целую карьеру на хрюках и муках. Стала бы завкафедры, деканом, проректором. Организовала бы целую методическую программу развития навыков культуры речи у современных студентов. Летала бы по съездам и симпозиумам, давала бы интервью и писала умные статьи в специализированные журналы. А то и свой бы стала издавать. «Научный вестник мук и хрюк».

Но на журналистике не заладилось. Особых знакомых у меня в этой среде не было. Да и сама среда оказалась страшно маленькой – «своим некуда приткнуться!». По классике: узок их круг, слишком далеки они от народа. Пара изданий на мои просьбы, будем называть вещи своими именами, а не стыдливо – письмами, вовсе не откликнулась. В двух меня попросили обождать, и, скорее всего, выкинули все мои резюме и контактную информацию, сразу же, как только я закрыл за собой дверь. В еще одном, существующем в виртуальной реальности вроде что-то стало просматриваться. Редактор ко мне благоволил и даже взял пару материалов не без явного удовольствия, обозначившегося на лице в процессе чтения. Писал я все-таки получше, чем «гудят стропила». Однако этим все и закончилось. Денег на развитие им большой босс не дал, и инициатива по внедрению профессионального и дипломированного ваковским дипломом филолога в область средств массовой информации закончилась ничем.

Оставался один выход – школа. Или нет, два выхода. Еще неквалифициованный труд – подавать пальто, мести улицу, мыть туалеты.

Выбор небольшой, с классической дилеммой денег и свободы. В школе обещали зарплату повыше, карьера грузчика и подсобного рабочего манила тем, на что подсел в свое время дядя Саша, творческой свободой. Если бы я был бессемейным, то, вне всякого сомнения, повторил бы путь своего родственника и, в конце концов, сгинул бы, как и он, в сладком забытьи на радость самому себе и миру. Но на мне лежал долг перед семьей, обязанности главы семейства и главного добытчика, так это обычно называется. Поэтому я выбрал деньги. Не Бог весть какие. Но всяко большие, чем те, что мне дали бы за сбор бумажек на тротуаре или мытье полов.

Люди мы интеллигентные, ничего не умеем. Совершенно бесполезны в народном хозяйстве. Гуманнее нас, конечно, было бы свозить в печи наподобие освенцимских. Но законы моральные и юридические не дозволяют. Поэтому нас рассовывают, а точнее мы сами рассовываемся, кто куда может.

Однако чем больше я думаю обо всем этом, тем больше понимаю, что мы не жертвы. Мы – самострелы. Наше чванство, наша тупость в делах практических и общесоциальных нас погубила. Корень беды в нас. Собственно поэтому я и уволился досрочно и по собственной воле, а не просто по обиде на всех тех, кто отказал мне в переизбрании по конкурсу. Если бы я обиделся, то не смог бы досадить остающимся лучше, чем своим ежедневным появлением на кафедре. Я стоял бы перед ними как вечная тень принца Гамлета: «Вы и убили-с». Этот пошлый спектакль мог бы идти до самого июля. И я вкусил бы пару месяцев абсолютной свободы приговоренного к смертной казни. Можно делать все что заблагорассудится и говорить все что хочешь, не скрывая и не стесняясь, потому что ты уже труп, потому что ты уже выбыл из числа здесь живущих. Будь я мстительней, я насладился бы этим всласть.

Но это годится для изображения в каком-нибудь романе XIX века. Потому что на самом деле все вышло несколько не так. Я собственную свободу ощутил, а вот они свою ответственность – нет. Как ни в чем не бывало те, кто вчера поднял руки против меня, кто искренне радовался, что это не он попал под кровавую косу репрессий, жили рядом со мной, шутили и спокойно смотрели мне в глаза. Некоторые, те, кто вчера и глаз в моем присутствии поднять не смели, и вовсе нагло начали смотреть на меня: «Он еще здесь? Что он тут забыл?»

Но ушел я не из-за этого. Просто мне стало скучно доигрывать роль в той пьесе, конец которой всем очевиден. Таня сперва протестовала: «Дурак, хоть деньги получишь!» Но, заметив мой решительный настрой, сказала в итоге: поступай, как знаешь.

Имелись и практические резоны. Нужно было до начала лета, до периода отпусков найти себе новое место. Так я оказался в школе у Палыча.

На самом деле мой уход назревал. И то, что другие меня поторопились вытолкнуть, просто совпало с нараставшим во мне настроением. «Рука была, но то была рука Бога». От университетского периода моей жизни у меня остались смешанные впечатления. Сейчас, глядя на это из своего пусть и не прекрасного, но далека, я вижу, что те годы прошли впустую. Полтора десятка лет за кафедрой ничего не дали мне как человеку. Хотя и не сумели ничего отнять. В отличие от многих других. Я страдал слепотой и глухотой все эти годы. Мне казалось, что я живу плохо, что там абсолютный бедлам. Но то, что творилось в университете, на самом деле было не более, чем искаженным откликом более печальных общественных созвучий. Университет был жизненным детским садом, парником, теплицей, в которой я томился подобно гаршинской героине Attalea princeps. От меня всего-то и требовалось, что молчать, хорошо общаться, делать «апорт!», когда просят, и получать свою сладкую косточку. Жить настоящим, а не идеалами русской классической литературы. Плыть по течению, чуть-чуть подправляя веслом в нужных местах. Не давать оснований для упреков по формальному поводу. Но я не мог заставить себя собраться. Мною овладела апатия, в обычном, а не в высоком стоическом смысле этого слова.

Я не мог вытравить из себя этот дурацкий вопрос «зачем?» Я чувствовал себя словно спеленутым. Я не мог избавиться от внутреннего ощущения собственной недоделанности, инфантильности. Ловя порой на себе усмехающиеся взгляды студентов «эх ты, жизни не знаешь!», я ощущал их внутреннюю правоту. Жизнь каждого из них была реальнее и полноценнее моей, объемнее полновеснее книжных страданий, о которых я рассказывал из года в год.

«А что делать с учителем, который перестал быть учителем?» Я стал сомневаться в том, что делаю. Я не мог сдержать отвращения тогда, когда сидел на многочисленных заседаниях. Свиные рыла. Тупые бараны. Хрюки-хрюки.

Надо было молчать. Я так и делал поначалу. Но постепенно это стало невыносимо. Торжествующая тупость. Читая в многочисленных статьях о том, что главная проблема образования заключена в бюрократизме, я не мог сдержать смеха. Да, заполнять бумажки не составляло особой радости. Но это отнимало минимум времени, при нынешнем-то развитии техники. Выдумать преамбулу к учебной программе, слегка скорректировать то, что ты реально даешь, упаковать в шаблонную форму – и готово. Если бы все сводилось только к бумажкам, работа в университете была бы самым благословенным делом. Но это работа с людьми. Вот где главная загвоздка, вот истинный кошмар и ужас.

Везде человек. Вот что страшно. Его не обойдешь и не объедешь. Его безумие непреодолимо, его чванство и тупость безмерны. В минуты прозрения, тогда за кафедрой, теперь за учительским столом, я ощущаю, насколько необъятна и безнадежна наша работа. Это даже не Сизифов труд. Здесь не подберешь определения. Это труд просто не имеющий итога. Камикадзе культуры. Впрочем, при нынешних обстоятельствах многие успешно уклоняются от этой судьбы. Многие стоящие за кафедрой и у доски даже не понимают, что их судьба и назначение – погибнуть в этой безнадежной схватке с человеком.

Собственно это меня мучило, когда я писал заявление об уходе. Но вместо бегства от судьбы, я вновь каждый день отправляюсь на схватку. Поменялся фронт, меня перекинуло с Западного на Восточный, все осталось как и прежде. Поначалу я попытался оглушить себя, смотреть на все ширше. Но сбежать от себя невозможно. И вот теперь, два года спустя, я в том же самом положении. Меня ничего не держит в школе. Я пуст. Я изможден. Только деньги, только безысходность заставляют меня бежать в общей упряжке. Я живу по инерции. Этого уже не достаточно. Я чувствую на себе косые взгляды Палыча и Сигизмундовича, я ощущаю враждебность многих своих «коллег». «Он сумасшедший, он сумасшедший». И я уже давно не сознаю зачем, ради чего я должен стоять на этой позиции и каждый день подниматься в атаку. Наверное, на войне, когда первый панический ужас смерти проходит и откладывается в какое-то постоянное чувство страха, наступает ощущение, с которым ты тупо бежишь вперед на врага под шквальным огнем: «А хоть бы и сейчас».

Вот и я теперь иногда думаю: «Давай! Сейчас!»

Что там дальше? А хоть бы ничего. Это было бы самое лучшее, что могло случиться в моей жизни.

20 сентября

«Громадные лужи на пущенной недавно обновленной улице возникают из-за обильной листвы, которая забивает коллекторы и мешает воде уходить».

Сегодня воскресенье. Я сижу и читаю новости в интернете. В общем-то, ничего нового. Кого-то убили, нефть падает, доллар растет. Несколько светских скандалов. Кто-то нарастил грудь, кто-то наоборот подрезал. Депутат Милонов оживился. Из новостей местного масштаба – обсуждение дефицита городского бюджета (властям, хотя какие они власти?), нечем платить врачам и учителям – это меня касается. Далее упомянутая уже бурная дискуссия вокруг образовавшихся на только-только выложенном асфальте луж. В принципе, обсуждать нечего, потому что картина яснее некуда. Так торопились удовлетворить мэра и губернатора, что понаделали как попало. Обычная история. А как хвастались полтора месяца назад. Автобан. Прекрасное дорожное покрытие. Восторги автомобилистов, на половину газетной страницы. Дурачье. Все как и везде. «Сверху шоколадка, а внутри кокос. Было очень сладко, а теперь понос». Грохот фанфар над кучей дерьма. Обычное состояние. Россия.

Это настолько примелькавшееся известие, что чтение об очередном провале не вызывает никаких эмоций кроме скуки. Своровали, недоделали, изготовили с нарушением технологии – норма жизни. Я скорее удивился бы обратному.

Десятилетиями я живу словно в осыпающемся доме. Этот процесс неотвратим, он идет год за годом и нет никаких свидетельств о том, что все может быть как-то по иному.

Падающего толкни.

Хочется, чтобы уже, наконец, упало окончательно, пусть даже и ценой моей жизни. Чтоб фанфары умолкли раз и навсегда, все протерли глаза, оглянулись вокруг и увидели бы, что они натворили под эти самые фанфары.

Но это сомнительно. Чем больше живу, тем меньше верю в возможность подобного отрезвления. Падение, судя по всему, может быть бесконечным. Это совершенству есть предел. А умиранию предела нет. Есть просто стадии, градации процесса разложения. Мягкие ткани, твердые, молекулярный, атомарный уровень. А там дальше и дальше. Я не силен в физике.

Кто бы толкнул?

Мы думали, что жизнь – это есть процесс роста и развития. Но это заблуждение. Круговорот дерьма в природе, знаменитая теория, сформулированная в «Чонкине» – это тоже слишком красивая концепция, потому что здесь деградации положен предел. На самом деле это не так. Все вокруг – продукты гниения, разложения и распада. Семя попадает внутрь, начинает гнить и разлагаться. Так возникает человек. А вокруг этого накручивается самодовольная философия рождения, воскресения, торжества жизни. Сплошной обман, как у Джанни Родари в «Джельсомино». Читай наоборот. Гниение – это жизнь.

Старость лучше молодости. Откровеннее. Распад становится очевиден. Шопенгауэр не совсем прав, когда относит откровение небытия к блаженному, улыбающемуся лику покойных. Помпезные сказки о торжестве гуманизма, разума, прогрессистские фантазии. Дичь. Все очевидно, когда ты смотришь на стариков, еще не ставших трупами. Вот оно лицо истинного прогресса. Вот твой удел.

Даже Бодлер со своим «Трупом» не имел мужества глядеть в глаза жизни. Хотя указание на гниение, как норму жизни – несомненная его заслуга. Здесь он наш учитель.

Жена уже встала и возится на кухне. Ничего серьезного и трудоемкого. Мы не привыкли к плотным завтракам. Круассаны, чашечка шоколада – это тоже не про нас. Чай, хлеб с маслом, печенье за сорок рублей, несколько завалившихся конфет. Для Маши, если приспичит, держим какую-то псевдошоколадную мазилку. Нечего тут разъедаться. Кто хорошо работает, тот хорошо ест. Мы – работаем плохо. Не то что ребята, закатавшие в асфальт всю сливную канализацию. Кто ворует, тот ест. Кто не ворует – не работает.

Пять минут, и летучка за чаем начинается. Маша возникает последней, одетая в обычное домашнее. Когда-то имела привычку приходить сюда на кухне прямо в пижаме. Понадобилось полтора года яростных сражений, чтобы отучить ее от этой дурной привычки. Почему дурной? Не знаю, кто бы объяснил. Просто мне такой непритязательный вид одежды не нравился, возмущал до глубины души. Возможно, во мне пело старое пионерское лагерное прошлое: «в трусах, шортах и с голым торсом в столовую не ходить!» Торса здесь по определению быть не могло, шорт тоже. Так что олицетворением расхлябанности, лени и прохладного стиля жизни для меня стала пижама.

Таня сперва не вполне понимала, что это я так ополчился на неуставную форму одежды, но потом связала пижаму с незаправленной машиной кроватью, и все встало на свои места. Пижаму снять, домашнее надеть, кровать заправить.

Дрессировка великая вещь. Рано или поздно начинает действовать даже на такое тупое животное как человек. Кто-то называет это свободой. Кто-то упрямством. Я называю это тупостью. Человек – самое скверное животное, мудрые люди из далекого прошлого были правы. Даже собаки, которых я терпеть не могу и которых считаю не самыми совершенными с интеллектуальной точки зрения созданиями, быстро поддаются дрессировке. А люди – нет. Впрочем, я и сам такой. Палыч наверняка придерживается сходного воззрения на мою персону. А я придерживаюсь подобного взгляда относительно Маши. Различие в том, что он формулирует все это более правильно педагогически: необучаемый.

Маша полезла в холодильник за своей сладкой дрянью. Масло, вернее, то что им называется, мне сегодня не очень нравится. Надо урвать у нее чуток. Даст, наверное, при всей своей жадности. Но я и здесь на ребенка наговариваю. Ничего она не жадная, просто привыкла к тому, что купленное для нее становится ее безраздельной и абсолютной собственностью, на которую не вправе посягать остальные. «Это мое, потому что мое», как говаривала она в свои юные годы. Всегда была такая. Игрушки к себе, под себя. Все, что плохо лежит, тащила сперва к себе в манеж, забрасывая и тут же забывая о нахватанных трофеях. Отобрать какую-нибудь вещь у нее бесполезно. Не отдавала до последнего. Утратив же, полностью теряла к ней интерес, будто ничего у нее и не было.

Я с удовольствием вспоминаю о тех годах. Мы тогда еще не отремонтировали квартиру. В кухне не стоял новый раздвижной стол, который при трансформации легко превращался из столика на шестерых в стол, рассчитанный на как минимум вдвое большее число трапезничающих. Столько никогда и не собиралось. Мы с Таней никогда не смогли бы зазвать такое количество. Даже после того как мы провели основательный ремонт и решили отметить «новоселье», смогли наскрести лишь семь персон. И это был единственный раз, когда стол пришлось раскладывать.

Мы живем скучно, отец прав. Но со скукой как с голодом. Перетерпев какое-то время, уже перестаешь ее ощущать. Конечно, в этой нечувствительности опасность становится больше. Не заметишь, как помрешь. Но для скучающего, как и для голодного, смерть —избавление от мук.

Я нисколько не обманывал, когда сказал тогда отцу, что у нас нет никакого желания принимать гостей, вести светский образ жизни, нанося визиты. Все так и есть. Светская жизнь отнимает много времени. А работа еще больше. Наверное, к визитам способны те, кто работает совсем мало. У меня других предположений нет.

«Роскошь человеческого общения». Это не Владимир Ильич ли о ней в свое время говорил? Тонко подметил вождь мирового пролетариата: «Общение – это роскошь». И вот поскольку по субъективным и объективным обстоятельствам мы себе ее позволить не можем, то остаемся не наедине со всеми, а только с самими собой.

– Маша, – говорю я любимой дочурке, перешедшей уже ко второму бутерброду. – Поделишься мазилкой?

На лице то самое ожидаемое выражение задумчивости. Зажать – первое движение души. Отцовское сердце во мне заходится в умилении. Нет, ребенок в этом мире не пропадет. Не раздаст, не разбазарит по чужим людям папкино добро. Сбережет и передаст далее по родственной линии. Правда, уже не прямой, на Маше мой род пресекается, оказывается тупиковой ветвью эволюции. Такова судьба. Пройдет пятьдесят лет, и фамилия наша исчезнет. А виноват в этом буду только я один. Разрушитель, неудачливый наследник, царь Федор Иоаннович.

– Бери, – она подвигает ко мне пластиковую банку. – Ты же обычно не ешь.

– Это правда, не ем. Но то, обычно. А сегодня необычный день.

– Какой? – интересуется Таня, продолжающая поедать кусок хлеба с маслом.

– Воскресенье.

– Придуриваешься? – усмехнулась Таня.

– Ничуть. Сегодня же Воскресение.

– А, ты с религиозным подтекстом? С каких это пор, пап, тебя потянуло в религию?

– Ни с каких, – ответил я. – А вот представьте себе, что наша семья не сидит в праздности, набивая брюхо генно-модифицированными и химическими продуктами, а идет в храм.

– Скорее уже из храма, – поправляет Таня.

– Тебе лучше знать, ты ведь у нас член корпорации, правда, в Церкву не ходишь, грешишь, пеню набираешь, – уел ее я. – Как бы то ни было. Мы идем, пусть будет идем. И весь день наш посвящен не грехам и праздности, а Создателю.

Маша прыснула в кружку, чуть не подавилась.

– Коля! Не смеши ее, – попросила жена. – Тоже нашел, чем шутить.

– А я не шучу. Я серьезно говорю. Представьте, насколько верной и размеренной, спокойной была бы наша жизнь.

– Ага, спокойной. Ты, хоть раз в храме был на службе? – поинтересовалась жена.

– Не был.

– Вот и не сочиняй что попало. Никакой там размеренности нет, толпятся как бараны.

Таня у меня была крещеная и по первости, после того как крестилась, часто бегала в церковь на службы, так что ее авторитетному мнению о практике богослужения доверять можно было без опаски. Я не стал с ней спорить.

– Пусть такого нет, но ведь в идеале хорошо бы было?

– Я бы лучше в кино сходила, – отозвалась на это Таня.

– Зачем в кино? Все фильмы уже в интернете есть, – возразила Маша.

– Молчи, молодая, не понимаешь ничего, – осадил ее я. – Поход в кинотеатр – это целая культурная акция. Таня права, сначала люди в церковь ходили, а теперь в кинотеатры и клубы.

– В клуб бы я пошла – пошутила Маша.

– Я бы тебе пошла! – пригрозила ей Таня.

– Скоро пойдет, – пророчески изрек я. – Молодежь тянется к пороку. Так уж она устроена. Добродетель просыпается только тогда, когда уже ничего не хочется.

– Только вот у тебя она чего-то рано проснулась.

Маша опять прыснула. Мал ребенок, а все понимает. А куда денешься. Мы с Таней в этот утренний словесный бадминтон уже сколько лет играем.

– Ее декабристы разбудили.

– Лучше бы они что-нибудь другое разбудили.

– Что-нибудь, это по твоей части. Ты же лосины не носишь. Вот во мне лось и не просыпается.

– Ой-ой, остроумный. Ребенка хоть бы постеснялся.

– А что ребенок? Пусть учится. Уже не за горами.

– Да не дай Бог.

– Это надо было тринадцать лет назад говорить, – пошутил я.

– То есть ты меня папа, не хотел.

– Ну почему же так сразу «не хотел». Хотел. Это вон мама сожалеет.

– Какое хамство, – возмутилась Таня.

– Мама ничего подобного не говорила.

– Ну как же? А «Не дай Бог» – это что, по-твоему?

Нет, я люблю это легкое словесное фехтование. Оно развеивает скуку, и если никто не обиделся, разгоняет кровь.

– Ладно, – прервал я игру, – давайте о серьезном. Забыл вечером сказать, мне Юдин позвонил.

– И ты не сказал? – Таня недобро полоснула меня недовольным взглядом. – Хотя, чему я удивляюсь, твоя жизнь вечно идет где-то параллельно моей и машиной.

– Я сейчас говорю. Почему параллельно. Из чего это следует?

– Уже из того, что ты не считаешь своим долгом рассказывать о таких вещах.

– А что особенного в звонке Юдина? Ты же мне не рассказываешь о всех звонках своих подружек.

– Ну, во-первых, подружек у меня не так много. А во-вторых, почти ни с кем из них я вместе не работала. Коля, ты же сам отлично понимаешь, что звонок Юдина – это не звонок друга. Он, насколько я знаю, ничего просто так не делает. И с чего бы ему спустя два года теперь к тебе обращаться. Кто ты такой для великого Юдина? Какой-то заштатный школьный учитель.

– Мам, пап, я пойду, – как всегда в случае назревающего скандала поспешила ретироваться Маша.

– Иди, только не забудь кружку за собой вымыть, – разрешила Таня.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации