Электронная библиотека » Сергей Учаев » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Пустое место"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 07:16


Автор книги: Сергей Учаев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

6 октября

Не забыть зайти к Палычу.

Это я начал твердить для себя с самого утра, как только вылез из-под одеяла и пошел делать свои утренние дела. Умывание или легкий душ. Сегодня обязательно последнее. Чистка зубов. Я с детских лет путаюсь, когда это следует делать утром: до еды или после. Жена свысока советует не забивать голову такой ерундой: «Можешь почистить и дважды, если хочешь». Нет, дважды слишком затратно по времени. Да и не целоваться же я собираюсь, в конце концов.

Так, еще побриться. Ненавижу это занятие. Оно отнимает слишком много времени. Особенно сейчас с этими дешевыми одноразовыми станками. Всегда забиваются. Через минуту бритья уже ни на что не годятся. Когда-то у меня был обычный бритвенный станок. Сперва он питался бритвами «Нева», потом «Bic». Прекрасная вещь. Пропала во время ремонта. Ремонт – это такая катастрофа. Опасное, но эффективное бритье. Даже с «Невой». И крем. Какой-то он не такой теперь. Раньше не только вода и трава были лучше. Когда-то еще мальчишкой мечтал о том дне, когда буду соскребать с лица, с подбородка белоснежную, приятно пахнущую пену. Помню тогда, еще в перестроечные времена мать достала отцу зарубежный крем. «Олд-спайс». Теперь все знают. Тогда красный тюбик с синей лентой и силуэтом кораблика (брейтесь, господа пираты!), выглядел приветом из сказки, из таинственного волшебного мира взрослости и заграницы. Для меня тогда, с того момента, так слилось воедино – взрослость и заграница. И теперь, годы спустя мне по-прежнему тот мир, отличный от нашего, не виданный мною никогда вживую, знакомый только по книжкам, казался миром взрослым. Там делают красивые, хорошие вещи, там живут крепкие мужчины, взбалмошные, но самостоятельные женщины, там все строго и всерьез. Порядок, орднунг. Не то, что у нас, где жизнь напоминает вечный праздник непослушания.

В такого рода рассуждениях есть определенного сорта непатриотизм. Поэтому время от времени я испытываю по этому поводу некоторые угрызения совести. «Все наше хают и бранят, а сало русское едят». Сало я последний раз ел классе в шестом, и то не совсем наше, хотя бы по названию, «шпик венгерский», очень вкусно с хлебом. Впрочем, вру, наверное, расставание с ним произошло много позднее, в студенческие годы, когда оно шло в качестве закуски. Рюмка, сало и грибочки. Но в глобальном мире не может быть ничего непатриотичного. Отпадает самый смысл термина. Вот печенье, которое мы едим за завтраком, чье оно? Кажется, испанское. А на пачке написано что-то о силе русских колосьев. Испанская сила русских колосьев – вот так это звучит в современности

Все смешалось, право слово. Съешь одно – спасешь Россию, съешь другое – предашь Родину. И там, и там надпись на русском языке и адрес изготовителя – такой-то завод такой-то области. У нас вода из крана поступает от фирмешки, контрольный пакет акций которой принадлежит какой-то маленькой европейской фирме. Что же получается? Если в кране есть вода, значит родина не та? Патриотизм и предательство так переплелись, что уже и не поймешь, где одно, а где другое. Это только в телевизоре и в газетах все ясно.

А в детстве это всего лишь был красивый тюбик, который долго потом валялся среди вещей в кладовке, дожил до моего тридцатилетия. Я стащил один из тюбиков у отца, их было несколько, он не заметил, не то, потому что к бритью был равнодушен, не то от того, что растительность на лице у него всегда была слабая. Никогда я не видел его с усиками и уж тем более с бородкой. Даже на тех фотография, где он остался молодым. Впрочем, я о тюбике. Так вот, потом, что бывает порой со всеми легко нажитыми вещами, он куда-то завалился. Я погоревал о пропаже, а потом забыл, чтобы наткнуться на него много поздней уже в глубоко взрослом возрасте, словно на комсомольскую капсулу, зарытую для будущих поколений. Крем все также пах. Европейское качество. Впрочем, духи «Вечерняя Москва», неудачный подарок отца маме, так и не открытый, тоже не потерял терпкости аромата, несмотря на пронесшиеся десятилетия. Запах перестройки, запах советского детства, добрых мам и строгих тетенек-учительниц. «Олд-спайс» – эхо мужского. Окрас тюбика, казавшийся верхом модернизма, смотрелся теперь милой архаикой. Как свитер «Монреаль Канадиенс». Я не рискнул им бриться, хотя он не совсем засох, и отправил его в мусорную корзину. Штучный теперь уже антиквариат среди одноразового мусорного потока современности.

Школа встретила меня как-то слишком уж обыденно. Стояла середина четверти, мы чуть-чуть захлестнули за половину. Впереди брезжил кратковременный отдых. И да, великий праздник, День учителя. Он еще не настал… Или уже прошел? Точно, кажется, он вчера должен был случиться. А я что-то впопыхах не заметил. Из-за этих постоянных передвижек все смешалось у меня в голове, и старый День Конституции слился воедино с профессиональным праздником. Наверняка должно было что-то проходить. Ну как же, «учитель, перед именем твоим» и прочая ежегодная белиберда. Как я мог все это пропустить, каким чудесным образом меня пронесло мимо всего этого ежегодного непотребства. А ребята-то мои, какие молодцы! Даже не вспомнили. Всем объявить благодарность, за то, что я не услышал вчера ни одного «С Днем Учителя, Николай Петрович!» Терпеть не могу лживую картинку благоговейного трепета «перед самым великим делом на земле – учить». Ну и подарки, подарки. Нынче без этого никак. Нет подарков, какое это уважение? Родители сами вбили это себе в голову. Или не сами. Постарались дети лейтенанта Шмидта. День Учителя – день трофеев. Ложь и мерзость.

Так вот, почему у меня с Палычем вчера ничего не срослось. Они, наверное, там заперлись и бухали потихоньку. Стоп. А как же внеклассные мероприятия, ну вот вся эта дребедень, от которой млеют наши бабы? «Дорогая Марина Викторовна, позвольте от лица второго класса поздравить вас с вашим профессиональным праздником». Можно для остроты еще добавить «вторая мама», ну как в старом сериале. Слезы текут рекой. Водопровод в этот день можно не включать. Умиление полнейшее.

Почему я всего этого не видел и не слышал? Это же вчера все должно было быть! Одичал я совсем без классного руководства, отбился от магистральной жизни школы. Екатерина Сергеевна вчера заходила, а тоже ничего не сказала. Надо спросить у нее, было ли что?

На перемене я сбегал к ней. Не, все в порядке, народ вчера праздновал, отмечал и все такое. Она когда ко мне заходила, даже и не поняла, что у меня все из головы повылетало. Но, с другой стороны, и хорошо, что вылетело. Так хоть домой поскакал в нормальное детское время, а не «до и после полуночи».

Но все-таки непонятно, почему же так вчера со мной вышло, почему я оказался в вакууме. И отчего Палыч сперва позвал меня, а потом передумал. Он меня туда к ним на междусобойчик звал? Так получается? И если потом моя кандидатура была снята с голосования, как члена мероприятия, то что бы это значило? Переменчивый нрав монарха? Меншиков в Березове? Если все было приурочено к праздничному столу, то не значит ли это то, что к Палычу сегодня идти необязательно?

Я решил спросить у Даши, и для этого на перемене сходил в приемную.

– Геннадия Павловича сейчас нет, он будет позже, – сказала мне хранительница директорского очага. – Но он, когда уходил вчера, еще раз попросил Вам напомнить, что ждет вас сегодня после уроков.

«Ждет». Зачем, для чего? Я опять подумал о том, что это хорошо, что я позвонил Юдину. Обезопасил себя в какой-то степени. А с другой стороны, какие это все же пустяки. Все равно все замерло пока. Университетское начальство думает. По опыту своему я знал, что, во-первых, есть все основания сомневаться в том, что там вообще возможен какой-либо процесс. Во-вторых, думает не оно в целом, а кто-то один, произвольно выбираемый как самый толковый. Ректор бывает в качестве толкового редко. Слишком хлопотно. Или думание – это только для тех, кого власть развратила абсолютно, настолько, что он подчиненным и думать не дозволяет. «Мало! Мало!» Но это суперэкстрим. А так, норма жизни обычно другая. Он же начальник, ему вообще думать не положено. Вся жизнь на то, чтобы не думать была ухлопана, вся изворотливость, каждый ползок, каждый скачок по карьерной лестнице. И вот вершина. Жри, стриги, и наслаждайся.

Естественно я утрирую. Совсем уж бездельничать там не приходятся. Люди из Москвы не дают спать спокойно. И все же это не самый низ пищевой цепочки.

Закончив уроки, я двинулся по направлению к директорскому кабинету, изредка кивая головой, отвечая на приветствия учеников. Убить минут пятнадцать на разговор с Палычем – и домой.

Однако стоило мне ввалиться в приемную директора, как все пошло совершенно не по плану.

Я уже ринулся к увесистой двери Палыча, намереваясь схватиться за ручку, как Даша грудью, по-матросовски, кинулась на защиту директорского кабинета.

– Подождите.

– Что такое? В чем дело?

– Геннадий Павлович попросил, чтобы вы сперва зашли к Анатолию Сигизмундовичу.

– Зачем?

Глупый, в общем-то, вопрос. Ну откуда Даше знать «зачем»? Разве она для того здесь сидит, чтобы разбираться в глубинах начальственной стратегии. Это вечно юная порода секретарш – секретуток. Вот в университете, в отделе аспирантуры все совсем не так. Там мне приходилось иметь дело с совершенно иным видом данных представителей человеческой фауны. Я вспомнил Евгению Александровну, тихую, усталую женщину на пятом десятке. Частенько, когда я забегал туда ради кафедральных аспирантов, мне не удавалось застать самой заведующей аспирантурой. Но с Евгенией Александровной она мне и не была нужна. Большинство вопросов решалось за секретарским столом. Порою мне казалось, что это она, Евгения Александровна, и возглавляет отдел аспирантуры, а фамилию Чередниченко, с кафедры права туда внесли по ошибке, или, напротив, забыли вычеркнуть.

Два разных типа. Но, с другой стороны, сравнение совершенно некорректно. Там опыт и возраст, образование, а здесь, в школе, ничего кроме хлопающих глаз и каталогов мод и косметики, не слишком удачно припрятанных под школьными бумагами. Много ли здесь от Даши надо? Подай-принеси. Неужели на этом месте, при таких немногочисленных функциях, она состарится и выйдет с него на пенсию?

Я опять вспомнил университет. У нас подобного рода карьеры вечных дворовых образования, сложившиеся еще в советские годы, имелись. Лаборанты на кафедрах, женщины, всю свою жизнь выдававшие сборники учебных материалов и следившие за кабинетами. Тихие труженицы науки, прошедшие путь от юных девочек, непонятно по какой причине поступивших на эту незавидную, во все времена не слишком хорошо оплачивавшуюся должность, и задержавшиеся на ней кто до смерти, а кто до старости. Помнившие как вводили в строй новые университетские корпуса, обживавшие некогда светлые, чистые аудитории, отведенные под их методические кабинеты и кафедры. Дожившие до рассохшихся рам щелей, провалившегося пола и прочих признаков нищеты современного образования. Странное, да что там, трагическое совпадение – их жизнь угасает вместе с жизнью самих университетских корпусов, с жизнью образования и науки. Странное становится трагическим, когда большинство из них еще успеет увидеть смерть всех былых начинаний.

У Сигизмундовича было свободно. Как в туалетной кабинке. Более того, он меня ждал, хотя старался не подавать вида.

– Проходите, садитесь, Николай Петрович, – глянул он несколько вскользь меня из-за своего письменного стола, и тут же отвел взгляд в монитор компьютера, руки его же начали нащупывать какие-то бумажки на столе. – Разговор у нас будет обстоятельный.

Очень он любил такое начало. В духе лубянских кабинетов. Наиболее слабо организованные психически, а дамы у нас почти все такие, проникались им, и, еще не услышав, о чем пойдет речь, уже испытывали чувство вины и глубочайшего раскаяния. Но я привык к таким понтам, правда, чисто теоретически. На практике все время приходилось удерживать себя от того, чтобы не проникнуться навязываемым тебе статусом подсудимого. Человек всегда в чем-то виноват, на это и рассчитано. Хороший человек, виноват тем более, потому что он сознает эту очевидную истину и всегда имеет в голове более-менее четкий перечень того, где он не доглядел и что упустил. Поэтому ему много усилий стоит удерживать себя от того, чтобы не начать сразу же первой репликой оправдываться перед Сигизмундовичем и ему подобными. Обстоятельный, говоришь, разговор. А когда он у нас с тобой был необстоятельным?

– Вот как? – вслух выразил я свое удивление.– О чем же?

– Все о том же, – он продолжал не смотреть на меня, изображая, будто отвлекаю его от важной работы, и он вынужден говорить со мной, лишь в силу обязанности. – О случае с Яблонской.

«Вот те на, что тут разговаривать?» – подумал я. Но он, понятное дело, не слыша меня, продолжал:

– Николай Петрович. Здесь вскрылись новые обстоятельства. Прямо скажем, не очень приятные для вас. Я и вызвал вас к себе, потому что мой долг вас с ними ознакомить.

«Вызвал к себе. Вообще-то меня Палыч вызвал, а не ты. Заговариваешься, браток, забываешься. Что-то Сигизмундыч не то несет. Волнуется, что ли? А по поводу? Ладно, сейчас прочитаем, узнаем».

Как и в прошлый раз, мне протянули, отпечатанную на обратке ксерокопию какой-то очередной бумаги для ознакомления. Я только бросил на нее взгляд и уже по одним только каракулям определил, что передо мной еще одно заявление матери Яблонской. Расписалась, однако, баба. Так, глядишь, скоро и на «Войну и мир» замахнется. Расповадили они ее. Но с другой стороны, она отлично знает, чье мясо кошка съела. Впрочем, все это так, сопутствующие обстоятельства и мысли по поводу. Главное не это, а то, что там было написано.

Пропустив привычную, как в почтовых отправлениях, шапку «от кого и кому», я принялся за разбор самих строчек корявых букв. Они были трудно различимы даже в сравнении с предшествующим ее посланием. Прям пляшущие человечки. Попытаюсь передать близко к оригиналу: «С того момента, как Николай Петрович… был назначен классным руководителем того класса, в котором учится моя дочь, для нее настали черные дни». Штиль-то какой. Прям бульварная литература. «Он взял за моду публично издеваться над моей дочерью, оскорблять ее девичье достоинство». Думала бы, что написала. Что я ее насиловал, что ли прямо в классе, что ли? «Были также случаи побоев. Правда, легких, таких, что оснований для обращения к врачу не имелось». Ага, лупил мешочком с песком, чтоб синяков не оставалось как в американских крутых детективах. Вот ведь сочиняет, вот ведь фантазия! «Давление же на хрупкую психику ребенка оказывалось постоянно. На мои неоднократные воззвания к нему как к учителю, он не реагировал, продолжая издеваться».

«Воззвания». Прям «Родина-мать в опасности». Любит у нас простой народ писать кучеряво. Впрочем, почему простой, совсем не простой, а со значением. Она же продавщица, работник торговли. У нее, может, профессора капусту на завтрак покупают. Вот она и прониклась культурой. Понимает, что серьезные значительные бумаги нельзя писать в стиле «этот козел мою Симонку по харе лупцует, я ему, козлу, говорю, а ему все по…»

«Это какие-такие обращения она имеет в виду?» – подумал я, приостанавливая чтение. Неужто речь идет о том, когда она заваливала ко мне в кабинет и начинала говорить, чтобы я «давал, продолжал, не останавливался» (и впрямь эротическая какая-то была лексика), чтобы поднажал на ее дочь, что есть сил, потому что она лоботряска, каких свет ни видывал, малолетняя проститутка? «Только так, только так» – уверяла она сама, хотя максимум, что я сделал, это хватанул пару раз Симону за локоть и силком усадил за парту, чтоб она не приставала к одноклассникам и не разгуливала по кабинету во время урока, да отобрал однажды сотовый, вырвав из ее цепких маленьких рук. Но просила, факт. То есть ситуация обратная была. «Бить не бьет, бить и мне не дает…» – это не про нее, не про Анну Николаевну. И сама лупцевала дома, и меня к этому поощряла.

Хотел бы я посмотреть ей в глаза после этого письма. Но есть ли смысл? Все равно ведь не признается в своем вранье. Стоять будет до последнего на том, что, как она пишет, «ничего об этих случаях не знала до тех пор, пока ее дочь Симона не рассказала ей все в последние дни, после работы с психологом». «Причиной произошедшего я считаю антипедагогичные действия Волынцева Николая Петровича» писала Яблонская дальше. «Требую принять все возможные меры в отношении данного лица, иначе я буду вынуждена обратиться в высшие инстанции». Подпись, число, дата. Надо же, в высшие инстанции. До Бога, что ли, дойдет? Или на президенте остановится?

Обвинения были абсурдны, но меня бросило в жар. Сюрприз! Очевидно, что в команде козлов отпущения произошла замена. Но как и почему это случилось, да так быстро и лихо, я не мог понять. Все же спихнули еще в пятницу на Уткина. Наши же были в городе? Почему на расстрел теперь поведут меня?

Сейчас, когда я пишу это, то отчетливо вижу, что меня в кабинете Сигизмундовича удивило не столько надуманное обвинение Яблонской, сколько сам факт того, что ответственность за случившееся перекинули на меня. Не могу не признать того, что мне стыдно, что я с полным безразличием относился к дальнейшей судьбе Уткина. Но ведь, как и все, как и все. Не лучше, но и не хуже. Однако сильнее стыда было ощущение неправоты, несправедливости. Не неправоты вообще, глобальной, с хныканьем про несовершенство всего мира, а несправедливости, прежде всего, по отношению ко мне.

«Гуськов. Опять Гуськов. Почему всегда Гуськов?»

Ну, может быть, не всегда. Но почему именно я, почему не другой?

Простое естественное ощущение, свидетельство того, что я еще не окончательно отбился от человеческого стада. Такое знакомое, родное, естественное. Помню еще в университете, мы как-то болтались с однокурсником Лешкой Сидельниковым в коридоре. Проходящая мимо Валентина Николаевна Чернова, которая вела у нас тогда морфологию, увидев Лешку, спросила: «Леша, а ты почему на лекции не ходишь». А Лешка сказал: «Почему только я? Он тоже не ходит». И показал на меня.

«Он тоже». Мне теперь и показать-то не на кого. Потому что никакого «тоже» не было. Я – крайний. До меня уже всех перебрали. И они указали на меня, как тогда Сидельников: «Вот, он тоже».

– И как же это понимать? Вы что, воспринимаете это всерьез? – спросил я у Анатолия Сигизмундовича. – Что это вообще такое? Какое я к этому имею отношение?

Глупо, конечно. Но вы попробуйте сами отыскать нужные слова…

Сигизмундыч с укоризною посмотрел на меня:

– Николай Петрович, это скорее я у вас должен спросить: что это? Что вы себе позволяли? Как могли вы вести воспитательный процесс такими методами? Как вы могли довести девочку до такого состояния? Ведь здесь она еще не все написала. Смягчила. В устном рассказе все звучит еще страшнее. Постоянное давление, постоянные насмешки издевательства, грубость, оскорбления. И это перед всем классом.

«Ну, я могу так рассказать, что еще страшнее покажется», – пронеслось в голове. Но острить не стал. Не то время, место и люди.

– Какую я девочку довел? – переспросил я.

– Николай Петрович, вы что, паясничать сюда пришли? Яблонскую, естественно, – пояснил завуч. – Мы же о ней только последнее время и толкуем.

– Как это я ее мог доводить? Я у них не преподаю.

– Но ведь преподавали. Весь тот год вели у них классное руководство, от которого отказались. Не по этой ли причине? – он махнул правой рукой в сторону ксерокопии, лежавшей передо мной. – Судя по письму Анны Николаевны, очень жестокий урок вы преподали ее дочери, такой, что девочка сорвалась после вашего тяжелого психологического давления.

У меня, как ни не хотел промолчать, само собой вырвалось: «Бред какой-то. Причем здесь вообще я?»

Сейчас, записывая это позднее случившегося, признаю, что фраза прозвучала совсем по-детски, по-школьному. Так обычно кричат в классе ребята, когда им делаешь замечание. Многому мы у них, получается, учимся. Не только они у нас.

– Анатолий Сигизмундович, я что-то не понимаю, – нарушив, данную себе уже давно на такие случаи жизни установку, начал оправдываться я. – Мы о чем вообще сейчас говорим? Она у кого на уроке вены себе резать начала?

Он оторвался от монитора, посмотрел куда-то невидящим взглядом вдаль и сказал, наконец:

– Мы говорим, Николай Петрович об элементарной педагогической этике, о профессионализме, о том, что учитель всегда должен оставаться учителем. А то, что вы пытаетесь спрятаться за спиной другого, подставить более молодого коллегу, списать на него собственную педагогическую несостоятельность, вас тем более не красит. Это не Уткин довел Яблонскую до такого состояния, это сделали вы.

Тут уж я не мог не возмутиться. Это кто на Уткина все сваливает?

– Анатолий Сигизмундович, вы о чем вообще говорите?

Сигизмундыч поерзал в кресле.

– Я, Николай Петрович, о том, что вы нарушили один из важнейших принципов педагогической этики. Да что там этики, вы и условия трудового договора нарушили. То, что вы творили весь прошлый год с Яблонской – это же вообще-то статья, уголовная, до трех лет.

Пафос, волнение. Голос дрожит. На кого руку подняли? На малых сих?

Как, однако, все переменилось! Не сам ли весь тот год бегал: «Вы построже, построже. Не дайте им сесть Вам на голову». Прям учитель Мельников. «Администрация вас поддерживает! Только наведите в 6-ом „В“ порядок». И вот, поддержала. Три года. Честно говоря, не знаю, откуда он выудил эту цифру. Припугнуть, наверное, решил. Привык бабами командовать, петух драный.

Я уже начал окончательно закипать. Еле сдерживал себя от того, чтоб не разораться. Ах вы козлы! Крутили-крутили все последние дни то так, то этак, и теперь все на меня решили спереть. Тремя годами размахивают. Посадим! Посадим, Николай Петрович! Пойдешь на нары, садист!

– Анатолий Сигизмундович, согласитесь, все, что там написано, не соответствует действительности. Вы же отлично знаете, как все на самом деле было. Я не понимаю, на чем основано это заявление, почему оно вообще лежит передо мной, и что я здесь делаю?

– На чем основано? – Анатолий Сигизмундович снова вперился в монитор, а своими зрячими руками, выцепил на столе листок бумажки и карандаш, начав, что-то выписывать с монитора. – На свидетельствах ребенка основано, над которым вы издевались весь прошлый год.

– У вас под носом издевался? Вы прям видели?

«Тьфу-ты, опять детства чистые глазенки какие-то получаются. Ну что за оборот „Вы прям видели“. Подросток перед учителем».

Сигизмундыч был неприклонен.

– Да, у меня под носом получается. Не только у меня, у всей администрации школы, которая доверила вам такой сложный класс, надеялась, что вы как-то повлияете на них в положительном смысле. Весь тот год ждали от вас результатов. Надеялись, что вы доведете свою работу в этом году до конца, раз вам прошлого не хватило. А вы бросили класс. И что получилось? Что вышло в итоге вашей «воспитательной работы»? Ребенок с резаными ранами, с психологической травмой, с подорванной верой в педагога – друга и помощника, проводника по жизни.

Как я не был ошеломлен и зол, но это меня вообще вывело из себя. Что за чушь он тут мне городит. Он сам Яблонскую хоть раз в жизни видел, наблюдал ее на уроке? Он в тот класс заходил когда-нибудь? Пробовал у них хоть один урок провести?

Да, впрочем, что ему тут объяснять…

– Не знаю, Анатолий Сигизмундович, я этих обвинений не признаю. Считаю заявление Яблонской абсурдным.

– Ваше право, конечно, – он продолжал не глядеть на меня. – Но обвинения серьезны. И найдутся свидетели, которые с легкостью подтвердят все, что в нем написала Анна Алексеевна. Вы хотите, чтобы вам доказали, что вы неправы? Мы можем это организовать.

В смысле организовать? Привести еще доказательства, или то, что я думаю, то есть составить нужное общее мнение? А ведь, и вправду, могут. Соберут еще бумажек. Заставят, кого нужно сказать что нужно. Разве по нашим временам это так уж трудно? Кто их знаете, может и мамаша Яблонская заявление под их диктовку писала. «Антипедагогичные действия», «высшие инстанции» – знакомый бюрократический стиль. Здесь все может быть. От таких всего можно ожидать. Им это проще пареной репы.

Ярость во мне боролась со страхом. Трусливая надежда «все еще можно уладить?» с возмущением «я такое делать с собой не позволю!» Интеллект же лихорадочно подсчитывал все «за» и «против». «Быть иль не быть?»

– В общем, я бы посоветовал Вам просто написать заявление об уходе, – бросил вдруг мне крючок на пробу Анатолий Сигизмундович. – По собственному желанию. Берите ручку и бумагу, пишите. На имя директора школы, естественно. Число можете поставить сегодняшнее.

Он достал пару чистых листов бумаги и положил передо мной, не отрываясь от компьютера и продолжая щелкать мышкой.

О как все быстро делается! Пиши и все. Я на секунду оторопел от подобной незамысловатости нравов. Мы привыкли думать, что такого рода события совершаются бурно, с широким обсуждением масс, с втайне сочувствующими, но гласно, открыто. Насмотрелись советских фильмов. Заседание парткома, заводского коллектива, колхозное собрание и тому подобное. А тут все просто и элегантно – в тиши неказистого кабинета завуча, перо, бумага предоставляются бесплатно, и предложение так, между прочим, выметаться на улицу, беззлобное такое, как таракана раздавили.

Нет, Сигизмундыч, конечно, волнуется. То, что он так упорно не глядит на меня, это как раз и выдает. Человек он старой формации. И пусть давит на меня упорно и методично, но не без некоторого эмоционального осадка в душе. Вот та же Даша, окажись на его месте, размазала бы меня своим каблучком совершенно бесстрастно, без всяких малейших теней и облачков морального свойства в сознании, ничего не заметив и не поняв. Легче ли мне от этого, от того, что я причиняю Сигизмундовичу некоторое неудобство?

– А вы кто такой? – спросил я, уже окончательно ничего не стесняясь.

– Что? – он оторвался от компьютера и поглядел на меня. Таких разговоров он давненько не слыхивал, после того как начал свою одиссею по креслам начальников. Только заискивающие интонации «чего изволите-с», или жалостливое «ну, пожалуйста!»

– Я спрашиваю, вы кто такой, чтобы делать мне такие предложения? Отдавать приказы увольняться. Вы же не директор. Это вообще не в вашей компетенции. Геннадий Павлович-то хоть знает, чем вы тут занимаетесь? Директор в курсе, что он уже не директор?

Последняя реплика, судя по всему, попала точно в цель. Сигизмундович, до этого лишь нервно трогавший мышку и возивший ею по коврику, просто взорвался.

– Подписывай и пошел отсюда вон! – закричал он.

– Не ори. Кругом дети, – оборвал я его, еле удерживаясь от того, чтобы дать кулаком в его постную харю. – Ничего подписывать не буду. Сперва поговорю с директором, а не с тобой. Сиди, составляй расписание, и не лезь не в свои дела. Надо же, увольняйся. Размечтался. Хрен-то тебе. Сейчас разберемся, кто увольняться будет.

Я пулей вылетел к Палычу. Рывком открыл дверь в приемную, Даша аж вздрогнула от страха. Но тут же вновь, личная гвардия, телохранитель ринулась спасать от меня драгоценное начальство.

– К Геннадию Павловичу нельзя! Геннадий Павлович занят!

– Мне можно, – не особо церемонясь, бросил я ей. – Я здесь работаю.

Добежать до меня дернувшего уже что есть силы директорскую дверь, она не успела. Я уже распахнул дверь и ввалился в кабинет Палыча. Большая голова директора, выглянула на шум из-за монитора.

– Даша, что у вас там происходит?

Наверняка знает. А спрашивает. И здесь ложь. Даже в малом не могут удержаться.

– Да вот, я не пускаю его, как вы и сказали. А он рвется. Как с цепи… Бешеный какой-то.

Палыч посмотрел на меня и сказал:

– Ладно, пусть заходит. Идите, выполняйте дальше свои обязанности, Дарья Алексеевна.

Я вошел и уселся на привычное место перед столом. Затараторил, нервы-то все равно расходились:

– Геннадий Павлович, здравствуйте. Простите, конечно, за сцену, но я вот по какому вопросу…

– Знаю я все, можешь не говорить, – не стал он меня дослушивать.

– В смысле, знаете…

– Про заявление Яблонской насчет тебя. Я же все-таки директор. Оно через меня сперва прошло.

– А…, понятно. Но я не об этом. Я о другом. Анатолий Сигизмундович мне увольняться предлагает…

– И это знаю. – Палыч, сперва несколько растревожившийся, уже начал приходить в свое состояние полной стабильности. – Мы с ним согласовали все уже. Зря ты сюда пришел. Что творишь-то?

– Я творю? Может быть, это вы творите?

Он отвалился на спинку кресла. Уверенный. Возвышающийся надо мной, мелким, издерганным, скандальным.

– Николай Петрович, а ты не много на себя берешь? Вот в приемной сейчас безобразие устроил. А там ученики могут быть. Все видят. Какое у них представление сложится о педагогическом коллективе? О тебе, обо мне. Если ты меня не уважаешь, так и им не обязательно. Ты об этом не подумал. Да я уже одно это могу раскрутить. Чем не подтверждение тому, что написала Яблонская? Все видели, никто не оспорит.

– Подтверждение чему?

– Тому, что ты не на своем месте. Неуравновешенный, нервный. Это же очевидно. Тебе школа противопоказана. Ты с людьми ладить не умеешь. Так что не шуми, пиши, давай, заявление. И все встанет на свои места. Зря я с тобой два года назад связался. Купился на то, что ты кандидат, специалист хороший. А ты, вон что вытворяешь. Признай, Николай Петрович, свои ошибки. И мы миром разойдемся. Не место тебе здесь, иди, чем-нибудь другим займись, не мешай нам работать. Устали мы уже все от тебя за два года. Намаялись от твоих выкрутасов. «Хочу, не хочу». Это я тебе откровенно сейчас говорю. А тут еще такие заявления на тебя всплывают.

– То есть вы предлагаете мне писать по собственному желанию.

– А я о чем тебе толкую? Естественно!

– Я ничего писать не буду.

– Это ты зря. Но я ведь сейчас и не настаиваю, чтобы ты прямо здесь и сейчас, в кабинете у меня написал. Ты подумай, посоветуйся с семьей, что лучше – судебное разбирательство или спокойный уход. Мы тебя не обидим, все тебе причитающееся выплатим в этом месяце в аванс. Давай, не шуми, не отвлекай меня от работы, иди и поразмысли. Другого варианта для тебя нет. Хочешь, сейчас можешь в приемной посидеть и написать, хочешь, завтра. Приходи, к десяти приноси. Я уже буду. Мы даже две недели тебя отрабатывать не заставим. Уйдешь потихоньку, и разговоров не будет. Зачем тебе скандал?

Как у них все сошлось. И проблему решили и от меня избавились. Как все ловко обстряпали. Это наверняка Сигизмундович. Ну, голова! Думал-думал, вертел туда-сюда, и, наконец, придумал. Кто же за меня уроки вести будет? Девятый класс все-таки. Впрочем, им-то какая разница. Разве они для того, чтоб об этом думать в креслах сидят? А ребятам и подавно все равно. Ну и начало года, найдут кого-нибудь. А Юдин? Класс их филологический. Тоже заменят. Юдин только посмеется – вот, Коля-то опять вляпался, дурак дураком, нигде удержаться не может. А ведь, и в самом деле, похоже, что не могу. С десяток лет в университете работал на кафедре, и все было нормально. Так и условия были нормальные, все катилось само собой, как завели еще в год открытия факультета. Перемены, перемены – вот что меня вышибло из седла. Не готов я оказался к ним. Нерасторопен, или не в том расторопен, что нынче востребовано. Не понял, не приспособился, оказался вне основного тренда. Слово-то какое. Как короткая автоматная очередь. Тренд – и убитые падают вповалку. Тренд сюда, тренд туда – и чистота, пустое место.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации