Текст книги "Галерея женщин"
Автор книги: Теодор Драйзер
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
Несколько лет спустя я получил письмо от жены моего родственника. Она писала:
Думаю, вам интересно будет узнать дальнейшую судьбу Уиддла. Он теперь ударился в религию, читает Библию, толкует ее презабавным образом и приходит иногда за разъяснениями ко мне. Занимается хозяйством и размышляет о Боге, ожидая каждую минуту Его появления. Бога он представляет себе не то драконом, не то каким-то гигантом, который вот-вот придет и погубит его и всех людей. Конец света наступит, по его мнению, так: явится Бог в образе дракона или великана и начнет шагать по земле. Куда ступит Его нога, там все умрут. Когда Он всех перетопчет, это и будет конец света. Уиддл понятия не имеет, что мир несколько больше Соединенных Штатов. Я как-то сказала ему: «Послушай, ведь Богу придется очень много ходить, чтобы всех уничтожить». Он ответил: «Так-то оно так, но, может, у Него ноги побольше наших – может, каждая величиной с амбар. И ходит Он, наверно, побыстрее, чем мы». Словом, он весь ушел в Библию, все читает, и все о чем-то думает, и все прочитанное связывает со своим хозяйством. Живет один, сам себе готовит, второй раз не женился, боится, наверно, что вторая жена все у него отнимет. Но притязаний на его наследство никто не заявлял. Люди, кажется, жалеют его. Питается он главным образом кукурузной кашей, которую, сварив, размазывает по блюдцам или мелким тарелкам, чтобы получилась тонкая лепешка, – должно быть, просто не додумался, что можно вылить в глубокое блюдо, а потом нарезать ломтями.
Эмануэла
Если характер и судьба какого-то человека не идут у вас из головы, это наводит на размышления. Итак…
В самом начале моей отчасти богемной, но больше все-таки трудовой нью-йоркской поры молодые и дерзкие покорители коварного моря литературы за глаза величали ее не иначе как Снежная Дева, Венера Исландская, Мадонна делла Камчатка и так далее – можете сами продолжить сей перечень наполовину восторженных, наполовину насмешливых прозвищ. И поверьте мне на слово: в определенном, холодно-девственном, интеллектуальном смысле она была прекрасна, как, должно быть, прекрасна была непорочная Минерва. К тому же молода – не старше двадцати. Но несмотря на ее умные, внимательные льдисто-голубые глаза и каштановые, с золотым отливом волосы, красиво обрамляющие лоб наподобие венка из шелковистых прядей, я относился к ней скептически. Разве нормально, чтобы такая роскошная, статная, фигуристая девица была совершенно индифферентна ко всем без исключения молодым людям, невзирая на их внешние и внутренние достоинства? Ни к кому ни малейшего женского интереса! Только идеи, только возвышенные идеалы, которые она очень элегантно и в то же время яростно отстаивала. Лишь одно занимало ее – сделать мир лучше. И это с такими-то плавными, маняще-округлыми контурами щек, шеи, рук, тела; с такой очаровательной, хотя и без тени кокетства, манерой вскидывать брови, словно нарисованные на высоком восковом лбу… Воистину греческая дева, думал я, заброшенная судьбой в нынешнем году от Рождества Христова к нам в Нью-Йорк из таинственной утробы некоего богатого, пусть и не самого благополучного родового гнезда в консервативном Северном Иллинойсе (в городке Уитон, если точно), – для того, вероятно, чтобы всех нас сразить умом и красотой.
Насколько я понял, ее заветным желанием и практической целью было писать – для начала рассказы, а после романы и пьесы. Зачем она присоединилась к довольно узкому кружку никому в то время не известной и крайне эгоцентричной – каждый за себя! – творческой молодежи, сгруппировавшейся вокруг Вашингтонской площади? Затем же, зачем и все остальные: мы верили, что наряду с другими творческими группами и объединениями великого города вносим свой вклад в создание «местного колорита», особой литературно-художественной среды, из которой, как она удачно сформулировала, каждый извлекает для себя что-то ценное, будь то критика или одобрение, – и таким образом непрерывно получает импульс для собственных творческих поисков. Ну, что я вам говорил? Интеллектуалка!
Вместе с тем где-то в глубине ее души (в ее «подсознательном», как выразился бы Фрейд) дремало подозрение, если не убеждение, что, хотя источником знания о жизни служит сама жизнь и настоящее произведение искусства есть такая форма интерпретации реальности, которая находит отклик у тех, кто непосредственно соприкасается с реальностью, все-таки познавать жизнь на собственном опыте – это одно, а знать ее на уровне писателя – несколько другое, и полное совпадение тут не обязательно. В человеческой жизни и человеческом сознании, однажды заявила она (не мне, а нашему общему товарищу, с которым при мне затеяла спор), таятся заповедные глубины, куда пытливому уму писателя, сколь угодно талантливого и даже гениального, не нужно, а значит, и не должно погружаться. (Я чувствовал, что по крайней мере одна из стрел ее колчана предназначена мне.) В жизни есть такие явления, такие аспекты, коим решительно нет места в искусстве – нет места в духовном воспитании и просвещении, если на то пошло. На это ее оппонент, молодой литератор (теперь он знаменит), отвечал, что она заблуждается: достаточно почитать сочинения и мемуары действительно великих писателей и художников. Соответственно, возник новый спор – кто достоин называться великим: Вальтер Скотт, Диккенс, Теккерей, Джордж Элиот и Гюго (как автор «Униженных и оскорбленных») или же Толстой, Тургенев, Флобер, Мопассан, Бальзак, Золя, Филдинг, д’Аннунцио (с его тогда уже переведенным на английский «Триумфом смерти»)? Как и следовало ожидать, спорившие разошлись по вопросу о литературной основе произведения и «праве» автора свободно выбирать свой материал. По мнению Эмануэлы – героини данного очерка, – ни Софокл (в «Царе Эдипе»), ни Филдинг (в «Томе Джонсе»), ни д’Аннунцио (в «Триумфе смерти»), ни Бальзак (в «Кузине Бетте»), ни Мопассан не имели никакого права публично препарировать и тем более делать предметом целого романа или пьесы самые постыдные, самые низменные людские страсти. Не то чтобы подобные вещи нельзя было осмыслить (брезгливо отойдя подальше) или затронуть для примера, когда нужно показать, чтó есть благо, а что зло, и пролить свет на пути, ведущие к пороку и падению, но смаковать их, как смакует Золя… фи! Непростительно. Даже если писатель оступился всего только раз, как Толстой (в «Крейцеровой сонате») или Флобер (в «Мадам Бовари»). Подумайте, ведь это лучшие из лучших, из-под их пера вышли такие шедевры, как «Война и мир» и «Саламбо»… Смертельно обидно за них!
Не скрою, пока она излагала свои до невозможности консервативные obiter dicta[41]41
Попутные замечания (лат.).
[Закрыть], а я со стороны любовался ее физическим совершенством, меня все больше охватывало недоумение. Просто диву даешься, говорил я сам себе, как может такая проницательная и наблюдательная, такая обворожительная девушка, как эта Эмануэла, в упор не видеть ключевой роли сексуального начала в жизни людей, отрицать его великую, неумолимую, парализующую разум силу. Неужели ей совсем неведомы страсти или хотя бы смутные томления, которые – при всей решимости не замечать похотливого сатира, сидящего внутри каждого из нас, – открыли бы ей глаза на то, что движет нами прежде всего? Мне не верилось, что она настолько закостенела в своем выхолощенном понимании добра, истины и красоты. Но если послушать ее, выходило, что так и есть.
Среди тех, кто пристально наблюдал за ней и нередко отпускал по ее адресу критические замечания, – втайне, готов поспорить, восхищаясь ею, – был Эрнест Шайб (назовем его так), молодой писатель из Дакоты, исключительно талантливый и полный надежд добиться славы в Нью-Йорке. С годами он повредился в рассудке, и эта трагедия, разворачиваясь у меня на глазах, произвела на меня тяжелейшее впечатление. Но тогда он и отчасти Эмануэла входили в группу молодых дарований, вращавшихся вокруг художника по имени Мункхоф, жизнелюбивого, энергичного уроженца Запада, который обосновался на Вашингтонской площади и стал центром притяжения для людей самых разных устремлений – иллюстраторов, драматургов, архитекторов, редакторов, поэтов, – скорее подающих надежды, чем уже состоявшихся.
Шайб заинтересовал меня прежде всего своей поэтичностью, которая в его случае удачно сочеталась с общим реалистическим подходом. Иными словами, это был один из тех редких, ярких цветков, что нет-нет да и рождаются из нашей почвы и нашего света вопреки общей довольно-таки сумеречной и материальной направленности американского искусства. Совсем юный, во многом еще несмелый – но такой очаровательный, романтичный! – он тем не менее, вслед за Бальзаком и Мопассаном, превыше всего ставил реальность, неприкрашенную правду жизни. Столкнувшись с холодно-пуританскими взглядами упомянутой девицы, он, то ли из чувства протеста, то ли очарованный ими, потянулся к ней, хотя иногда (возможно, из-за ее равнодушия) высказывался о ней пренебрежительно.
– Какой из нее писатель! – язвительно бросил он мне в дверях после очередной нашей сходки – после того как Эмануэла, по всей видимости, пресекла его попытку приударить за ней. – О чем она собирается писать? О людях, которые живут какой-то выдуманной ею жизнью? Думает, люди, реальные люди скажут ей за это спасибо? Как бы не так!
При всей своей неопытности Шайб твердо верил, что настанет день, и очень скоро, когда засилью вездесущего романтизма придет конец и восторжествует честное и правдивое отображение жизни.
Несмотря на его прогноз, Эмануэла делала успехи, тогда как ни он, ни я не могли похвастаться тем же. Красавица Эмануэла обладала практической сметкой и бойко кропала всевозможные познавательные и поучительные статейки, раскрывающие прогрессивное развитие мира в самых разных областях. В тогдашних газетах и журналах они шли нарасхват. Не меньшим спросом пользовались ее слащаво-пуританские любовные истории, которые Эмануэла считала подлинным реализмом: какой-нибудь прекрасной души человек – обычно папаша, или мамаша, или сестрица, или братец (нужное подставить) – в правильный момент совершает правильный поступок и тем самым выручает кого-то из беды, – драматический накал и моральное удовлетворение читателю гарантированы.
Однажды теплым солнечным деньком в мастерской Мункхофа на Вашингтонской площади, устроившись возле окна с видом на эту самую площадь, Шайб погрузился в чтение чрезвычайно популярной в то время газеты «Сатердей ивнинг пост». Внезапно он вслух чертыхнулся и швырнул означенный печатный орган на пол.
– И кто же это не угодил нам сегодня? – невозмутимо поинтересовался Мункхоф, отступив на шаг от мольберта, чтобы взглянуть на почти законченный этюд.
– Какая же она дура! – воскликнул Шайб, не уточнив, о ком идет речь, хотя к тому времени мы уже понимали, что он имеет в виду Эмануэлу и ее свежую публикацию. – Писать такую чушь! Благородный друг семьи спасает непутевую девицу от самой себя – и как! Парой добрых слов! – Он ногой отпихнул газету подальше.
– То есть ты отказываешься верить в благие намерения добрых друзей касательно непутевых девиц, – подытожил Симондсон, молодой редактор.
Шайб промолчал.
– Эрнест просто завидует Эмануэле, – вставил Мункхоф. – Ее печатают в «Пост», а его нет. – И он обидно рассмеялся.
– Слушайте, вся ваша братия у меня вот где сидит! – надулся Эрнест. (Он подразумевал редакторское племя.) – Журнальная политика ни к черту не годится – сплошная профанация. Всем подавай какую-нибудь глупую банальность на потребу обывателям, и любой болван, готовый поставлять вам эдакую жвачку, будет напечатан. – (Симондсон встал и от лица своего профессионального цеха отвесил поклон.) – Вот откуда ее гонор и уверенность, будто она знает, как устроена жизнь: ее печатают! – Он презрительно скривил губы.
– Погоди, Шайб, только одно слово! – театрально взмолился Мункхоф, увидав, что Шайб сорвался с места и того гляди выскочит за дверь. – Прости, но если бы она была мила с тобой, ты судил бы ее так же строго?
– Идите к черту! – огрызнулся Шайб и вышел вон.
– С ним все ясно: он от нее без ума, – изрек Мункхоф, тонкий знаток homo sapiens. – Иначе не был бы так повернут на ней.
Если хотите знать, меня его вердикт больно задел. Интересовал ее Шайб или нет, но меня она очень даже интересовала, и я уже лелеял смелую мечту о трудновообразимой на тот момент дружбе с ней.
– Она, бесспорно, хороша собой, и, наверное, это помогает ей расположить к себе любого босса при первом знакомстве, – пустился в рассуждения Симондсон, воспользовавшись отсутствием Шайба. – Но если бы в ее материалах не было ничего стоящего, их никто бы не печатал.
– Стоящего по меркам массовых изданий, – поддел его кто-то (возможно, я сам).
– Шайб так смешно дергается, – равнодушно заметил Мункхоф, – когда ему говорят, что он просто-напросто пишет хуже, чем она. Но так или иначе, теперь мы нечасто будем видеть ее. Кто-то сказал мне, что Эмануэлу приняли в клуб А. и Национальный клуб искусств. Думаю, ей теперь не до нас.
И тут я заметил Шайба, который неожиданно вернулся – кажется, что-то забыл. Услыхав эту новость, он на мгновение замер и быстро взглянул на Мункхофа. «Неужели?» – обронил он и двинулся дальше. Но в его взгляде мне почудилось много больше того, что прозвучало в его беспечно-равнодушном тоне. Признаюсь вам как на духу: я встревожился. Шайб был моложе и красивее меня, многие девушки находили его привлекательным. Может быть, со временем Эмануэла обратит на него внимание? И что тогда? Для меня она будет навсегда потеряна. Возьмет да выйдет за Шайба – почему нет? И хотя ее догматизм и морализаторство претили мне, я был не прочь попытаться (каюсь!) – если бы только она соблаговолила проявить ко мне интерес – изменить ее, привить ей новое, более либеральное отношение к жизни. (Какова самонадеянность, скажете вы, и будете правы!) Ее красота действовала на меня неотразимо. Эта дивная, молочно-розовая кожа, мягкие шелковистые волосы, серо-голубые глаза… Сколько раз, любуясь ею, я снова и снова спрашивал себя, откуда у такой бесподобной красавицы такие абсурдные, отсталые представления. Случалось, мы с ней спорили, но в отличие от Швайба и некоторых других я никогда не позволял себе грубых выпадов и, памятуя о своей конечной цели, старался не выказывать своего полного неприятия ее нелепых идей. Изредка я даже туманно намекал, что одобряю ее сочинения, во всяком случае, не считаю их никому не нужной старомодной чепухой, хотя именно так и считал.
Время шло. Я виделся с ней реже, чем мне хотелось бы. Эмануэла вечно куда-то исчезала. Благодаря авторским гонорарам и, как я догадывался, финансовой поддержке родителей она могла путешествовать в такие места, о которых ни Швайб, ни я, да и никто из нашего окружения в то время не мог и мечтать: Европа, Новая Англия, южный берег зимой… Кроме того, она прекрасно вписалась в одну из модных литературных групп, объединявших широко востребованных, напыщенных, самодовольных интеллектуалов, – в любой культурной столице то одна, то другая подобная группа временно оказывается в центре общего внимания и созывает всех под свои знамена.
И вот примерно через год, когда я сам выбился в какие-никакие редакторы, кто бы вы думали разыскал меня, вернее мой журнал, чтобы прощупать возможность опубликоваться в нем? Эмануэла! Ну и… Журнал уже пользовался известностью, и кое-что из предложенного ею меня устроило. Итог: очень скоро, впервые за все наше знакомство, у нас сложились теплые дружеские отношения. А поскольку в городе постоянно случались разнообразные литературные и художественные собрания, которые я теперь регулярно посещал, мы с ней то и дело сталкивались. Скажу больше – начистоту так начистоту: нередко только потому я и шел куда-то, что надеялся увидеть ее, в расчете мало-помалу сойтись с ней поближе. Да, время шло, но ее красота по-прежнему пленяла меня. На мое несчастье, она была слишком респектабельной и преуспевающей, слишком плоть от плоти сотворившего ее мира, чтобы обратить на меня какое-то особое внимание, тогда как я не оставлял попыток увлечь ее собственной персоной. Ее воспитание, образованность, неподдельный интерес к искусству и философии вкупе с ее природным очарованием не давали мне покоя. Но с ее стороны я всегда ощущал какую-то уклончивость, порой с оттенком неодобрения и внутреннего протеста, порой с инстинктивным желанием отгородиться, словно она чего-то боялась. Это беспокоило и – что греха таить – злило меня. Ведь бывали мгновения, когда мы с ней неожиданно встречались, или танцевали, или просто разговаривали, – бывали мгновения, когда ее глаза внезапно озарялись теплотой и близостью. Я видел это так явственно, что в голове у меня вспыхивало: я ей нравлюсь (или могу понравиться). Иногда мне даже мерещилось нечто большее – как будто она вот-вот откроется для настоящего чувства. В такие мгновения, признаюсь, я становился чересчур порывист и настойчив, у меня с языка сам собой слетал непрошеный комплимент – и в ту же секунду она преображалась. Прежняя, чисто рассудочная холодность вновь брала в ней верх, словно предыдущее мгновение, согретое необычным теплом и расцвеченное яркими красками, лишь приснилось мне. Я видел, как минутное чувство затухает в ее глазах, и душу мне сковывал холод. Этого было достаточно, чтобы потом я неделями избегал ее.
В конце концов мне осточертела игра в кошки-мышки: сколько можно ловить призывные сигналы и получать по носу! «Все, с меня хватит! – сказал я себе. – Что толку стучаться в закрытую дверь? От нее ничего не добьешься. Люб я ей или не люб – ей решать. Пусть сперва сама в себе разберется. Я так больше не могу – и не буду!» И я действительно постарался исчезнуть с ее горизонта. А что же она? Почуяв перемену в моем настроении и, вероятно, укоряя себя за это, она месяцами – иногда по полгода – не трогала меня, но потом случайная встреча вновь сводила нас, и все повторялось один в один вплоть до следующего расставания.
Однако я не мог не отметить, что замуж она почему-то все не выходит – при ее-то сногсшибательной внешности! Впрочем, отдавая должное ее красоте и уму, многие считали ее холодной. Мункхоф, по старой памяти поддерживавший связь и с ней, и со мной, сказал мне:
– Как хочешь, а с Эмануэлой что-то не так. Она либо фригидна, либо витает в облаках, либо не знаю что еще. Невозможно понять, почему такая красотка все еще не замужем и даже ни с кем не завела роман! Это противоестественно. Честно говоря, я всегда думал, что она сойдется с Шайбом.
Его слова резанули меня. Опять Шайб! Мой старый (хотя и помоложе меня) соперник. При всей моей расположенности к Шайбу, сама мысль о его интересе к Эмануэле или о ее интересе к нему была невыносима. Оставалось успокаивать себя тем, что он уже упустил свой шанс, равно как и я.
И все-таки месяца три или четыре спустя судьба распорядилась самым неожиданным образом, и это затронуло всех нас – его, Эмануэлу и меня. Должен сразу сказать, что Шайб, точно так же как Эмануэла, на протяжении всего описанного времени играл в моей жизни чрезвычайно важную, ключевую роль. Я безмерно восхищался им и, наверное, любил его. Какой блестящий, кристально ясный ум! Какое беспощадное и вместе с тем живое, многоцветное, зеркально правдивое отражение жизни, о чем бы он ни писал – об искусстве, литературе, людях, событиях. В коммерческом, материальном, практическом отношении (как вам больше нравится) он вечно был на мели – его сочинения почти не продавались. Соответственно, ел он от случая к случаю и одевался во что придется, даже зимой. Но художественный уровень того немногого, что он успел создать!.. Мне не забыть, как спокойно, беззлобно, несмотря на все лишения, он рассуждал о своем творчестве; как медленно, скрупулезно подбирая слова, пытался сформулировать свою главную задачу – создать такой тип короткого рассказа, в котором, как в капле воды, в предельно концентрированном виде отражалась бы бескрайняя, вечно меняющаяся реальность.
Меня постоянно тянуло к нему, в его убогую комнатушку на Салливан-стрит, к югу от Вашингтонской площади, хотя ему было тогда всего двадцать четыре против моих тридцати четырех. Его стоическое, бесстрашное, свободное от предрассудков восприятие жизни восхищало меня. Жизнь – ха! Что важно в жизни? Еда, одежда, развлечения? Много у вас этого или мало – во всем можно найти и развлекательный, и поучительный элемент. Любовь? Да, любовь стоит особняком, но до сих пор она не сильно его беспокоила, чему он очень рад. Если такое случится, он с большим интересом будет наблюдать за ее проявлениями. Конечно, он неравнодушен к красоте, будь то радостный танец ребенка или упавшая на глаза прядь разметанных ветром девичьих волос… Но подлинное достоинство мужчины заключается в способности напряженно мыслить, постигать суть вещей. Его великое предназначение в том, чтобы исследовать тайну бытия. Все прочее – баловство, халтура, обман, деградация. И он не собирается тратить себя на подобную ерунду. Ах, как я любил его в те полуголодные, полные исканий и открытий дни нашей дружбы!.. Мне хотелось взять на руки его легкое, изможденное тело, его мятущуюся душу, его ироничный ум и прижать к себе, как мать прижимает к груди любимое дитя. Не я один испытывал к нему такое чувство, и все вместе мы старались исподволь, не вызывая его подозрений, поддержать его в нужде, пока он не сможет сам позаботиться о себе.
А потом, на горе всем нам, произошла ужасная катастрофа. Для него – непоправимая. Сумасшествие. Как выяснилось, за ним тянулся шлейф семейной истории психических отклонений. Отец его в припадке безумия покончил с собой. Тетка и прадед страдали душевным недугом. И вот теперь Шайб! Гений, настоящий гений – и вдруг такая беда. А ведь какой ум – неподкупно честный, гамлетовский… По слухам, все началось с мании преследования. Один из самых преданных его друзей только и думает, как сжить его со свету. Другой ставит палки в колеса его литературной карьере. А между тем он разработал новую философию – ключ ко всей философской мысли. Эврика! Его учение дает ответы на все вопросы. Но кому довериться, кого посвятить в свое открытие? И тут уже к прежнему бреду прибавилась мания величия. На самом деле он богат. Он знаменит и влиятелен. Он может повелевать. Его приказы исполняются беспрекословно… Я не могу здесь входить в подробности этой долгой и горестной истории. Скажу лишь одно: понадобилось много времени, участия и любви, чтобы определить его в такое место, где к несчастному относились бы по-человечески.
Теперь несколько слов об Эмануэле и ее роли в столь неожиданном для всех повороте судьбы. Однажды на втором этапе болезни, возомнив себя влиятельной персоной, Шайб позвонил в дверь Эмануэлы, хотя, по ее словам, прежде не бывал у нее. Тогда она еще не знала, что он сошел с ума. Не знал и я. Раздобыв где-то – возможно, в какой-то редакции – ее адрес, он явился как увенчанный славой герой, отважный первопроходец, всемогущий хозяин жизни – своей и не только. Вероятно, он наконец признался себе, что не может без нее. Едва она открыла дверь, он заявил, что намерен увезти ее на остров Сент-Китс на Карибах и там жениться на ней. Яхта ждет – его яхта. На острове у них будет своя плантация. Хочет она или нет, ей придется подчиниться. Он вооружен! И Шайб вытащил нож. Спокойно, никому ни слова. Такси уже внизу.
Трепеща от ужаса, но втайне польщенная, как впоследствии объяснила мне Эмануэла, она послушно пошла с ним. Шайб явно был не в себе, но его одержимость завораживала. В нем было что-то такое, что внушало не только сострадание, но и уважение. К тому же он признался ей в безграничной любви. Он полюбил ее с первого взгляда и навсегда. Она не замечала его, но теперь это не важно. Теперь приказывать будет он. Она должна подчиниться ему, подчиниться его любви. Все это было так дико и так страшно – и вокруг никого, кто мог бы прийти ей на помощь! – что Эмануэла пошла с ним (она впереди, он следом), шаг за шагом, совершенно не понимая, как ей себя вести. Хоть бы на лестнице встретился какой-нибудь мужчина, хоть бы на улице увидеть полицейского!
И вдруг ее осенило. Ведь она вышла из квартиры с пустыми руками. А как же одежда? А деньги? Она не Шайб, который всегда ходит в чем придется. Короче говоря, Эмануэла решила на этом сыграть и, усевшись в такси, спросила, не позволит ли он ей сперва заехать в банк и обналичить чек? У нее нет с собой никаких вещей. Может быть, он сходит с ней в магазин и поможет выбрать что-нибудь из одежды? Ее просьба застигла его врасплох. Потом Эмануэла вспоминала, как он подозрительно уставился на нее – и наконец согласился. Только без глупостей, он все время будет рядом! Одно слово, одно движение – и… Он снова пригрозил ей ножом. Она похолодела от страха. Да, тут было о чем призадуматься. Возле банка на Пятой авеню такси остановилось, Шайб вышел первым и сопроводил ее до двери, а внутри – до стойки, где она у него на глазах выписала чек. И что же дальше? На ее удачу, в банке была дамская приемная, куда она и зашла обналичить чек, предварительно попросив его не сердиться и не беспокоиться. Уж такие здесь порядки! Пусть обождет ее в дверях. Он стал на пороге, а она подошла к окну кассирши и, пригнувшись, еле слышно сказала: «Пожалуйста, прошу вас, ничего не говорите! Тот человек в дверях сумасшедший. Помогите! Он может убить меня!» Кассирша сделала вид, что внимательно изучает чек, а сама нажала на тревожную кнопку, и в мгновение ока за спиной Шайба выросли два охранника, заломили ему руки и повели куда-то. Обернувшись, Шайб крикнул Эмануэле: «Ты предала меня! Но я еще вернусь за тобой!»
Представьте мое состояние, когда я узнал об этом! Да, Мункхоф постоянно шутил, что Шайб неравнодушен к Эмануэле, только я не верил ему, – наверное, просто не хотел верить. И вот доказательство. Недаром же Шайб явился к ней, а не к другой, хотя у него было полно знакомых девушек. Значит, мы с ним жертвы одной и той же страсти. Но так ли? Несмотря на ее сопротивление, а может, и безразличие, я, в общем, неплохо жил. В конце концов, мало ли девушек на свете, и не все ледышки! А Шайб… Вот кто бескомпромиссный герой. Возможно, в своем одиночестве он мечтал о ней так страстно, как я и не умел. А теперь бедняга лишился разума и его заперли в сумасшедшем доме, чтобы он больше не доставлял хлопот ни ей, ни мне, ни всем остальным. Выходит, я… если никто меня не опередил?..
Прошло несколько месяцев – год – второй. Эмануэла уехала за границу, и, не считая редких писем и открыток, я ничего не знал о ней. Ох уж эти письма! Скорее короткие отчеты о том или другом любопытном интеллектуальном опыте. В Италии некто Гордон Крэг создал экспериментальный театр – образец чистого искусства. Очень интересно. Она сейчас исследует его метод. Какой-то Жак-Далькроз изобрел систему ритмических упражнений и где-то там проповедует ее среди восторженных поклонников. Эмануэла тоже приобщилась. Еще то ли в Греции, то ли в Риме, сейчас уж не помню где, знаменитая американская танцовщица открыла свою школу. Эмануэла опять тут как тут. Но ни разу ни единого слова про любовь или намерение выйти замуж. Только интеллект, голый интеллект и строго рассудочный подход к искусству, всегда и во всем только холодная, бесстрастная идея. Так я считал – или сам убеждал себя в этом, не знаю.
И вдруг после двухлетнего отсутствия она вернулась. Точнее, ей пришлось вернуться в связи с какими-то семейными обстоятельствами, о которых я узнал лишь годы спустя. Через некоторое время она возобновила свои специфические отношения со всей переменчиво-постоянной действующей армией богемного фронта Нью-Йорка. В отличие от тех, кто сошел со сцены, или сложил оружие, или погряз в семейной жизни, Эмануэла, как и прежде, была на коне, все такая же эмоционально безучастная, только лет на пять-шесть старше. В каком-то смысле это постоянство даже радовало, в каком-то удручало, подтверждая гипотезу о некоем душевном изъяне.
Поскольку к тому времени я оставил редакторский пост, чтобы целиком посвятить себя собственной литературной работе, мы с ней практически потеряли друг друга из виду и до меня долетали лишь обрывочные слухи о ней. Однако по какой-то неведомой причине, возможно, потому, что она, сама того не желая, все-таки испытывала ко мне некоторую симпатию или тягу, я нежданно-негаданно получил приглашение зайти к ней. Она живет там-то и там-то, ей столько всего нужно мне рассказать о своих путешествиях, впечатлениях, открытиях и так далее. Но я не откликнулся на призыв. Я уже не верил, что эта встреча к чему-нибудь нас приведет, а дружба на расстоянии вытянутой руки мне давно приелась. Короче говоря, я не ответил ей. За время нашей разлуки я внутренне освободился от нее, и меня не соблазняла перспектива вновь превращаться в объект ее критики – хоть открытой, хоть завуалированной. Но не тут-то было! В один прекрасный день она сама робко постучалась ко мне. Зашла узнать, как я поживаю. Ей сказали, что я работаю над новым романом. Она с удовольствием прочла бы его и поделилась своим мнением, если я позволю. Она всегда считала и по-прежнему считает, что если бы я прислушался к некоторым замечаниям… Она не обязательно имеет в виду себя, это может быть кто угодно… Словом, мне определенно пошло бы на пользу обсудить свою вещь не с ней, так с кем-нибудь еще. В душе у меня поднялась буря, я мысленно сразился с ней и нанес ей сокрушительное поражение. Между тем она опасливо бродила из угла в угол, и на лице у нее было написано: «Не строй иллюзий, я просто так зашла, на минуту… Я даже садиться не буду, чтобы ты ничего такого не подумал. Конечно, мне не все равно, глупо было бы отрицать, но это чисто светский интерес…» Чертова баба, выругался я про себя, когда она оставит меня в покое?
А при этом весь ее вид… Внешность! Одежда! Ухоженность! Все настолько обворожительно, что я невольно сказал себе: вот лучшее доказательство, что красивая женщина не может быть настоящим писателем. Какие-то неуловимые флюиды в воздухе… Неужели ее и впрямь волнует только интеллектуальная сторона жизни? Или это ширма? Тогда что прячется за ширмой, если не здоровое чувственное желание? Иначе зачем ей преследовать меня? Но в таком случае для чего она опять морочит мне голову бесконечными рассуждениями о стиле? Для чего мне ее лекция о какой-то там школе, творческой лаборатории, литературном движении, с которыми она, видите ли, внимательно ознакомилась и теперь готова всех осчастливить своими выводами? И снова, как много раз до этого и много раз после, мы уперлись в вопрос, что есть жизнь, мораль, реальность, и, разумеется, не смогли прийти к согласию… Но куда деваться от нежной, бархатистой свежести ее щек, от мягкой округлости шеи и рук, от влажного сияния спокойных глаз?.. Незаметно для себя я с каждой минутой оказывался все ближе и ближе к ней – непозволительно близко, с ее точки зрения. Почуяв опасность в моем маневре, – не иначе как это хорошо закамуфлированная разведка перед стремительной атакой! – Эмануэла замерла на месте, словно на нее столбняк нашел, а потом внезапно засобиралась. У нее дела, надо успеть повидаться с кем-то. Проклятье! В душе я громоподобно предавал анафеме и ее саму, и всю ускользающую пуританскую красоту – на всей земле и на все времена! Будь она проклята! Никогда, никогда больше не подпущу ее к себе! Никогда даже в мыслях не посмотрю в ее сторону! Никогда и ни за что!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.