Электронная библиотека » Теодор Драйзер » » онлайн чтение - страница 34

Текст книги "Галерея женщин"


  • Текст добавлен: 10 октября 2022, 21:20


Автор книги: Теодор Драйзер


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Эмануэла сообщила мне адрес, и я заверил ее:

– Непременно!

С тех пор я больше не видел и не слышал ее. Может быть, она умерла, хотя навряд ли.

Эстер Норн

Как-то так вышло, что, вспоминая о ней, я всегда вспоминаю девушку лет девятнадцати-двадцати, с ярко-рыжими волосами, волевыми и при этом одухотворенными чертами лица, очень красивую и всегда бледную, с фигурой, какой позавидуют многие женщины. Кстати, во времена нашего раннего знакомства вид ее и манеры отличались шотландской жизнерадостностью – она будто бы была одною из тех прелестниц, о которых думал Бернс, когда писал «Растет камыш среди реки…»[45]45
  Перевод С. Маршака (англ. «Green Grow The Rashes», 1784).


[Закрыть]
, – но то было внешнее впечатление, не соответствующее истине. Насколько мне известно, у нее были ирландские корни, по крайней мере по отцовской линии.

Как и большинство девушек ее возраста, она отчетливо сознавала свою красоту и наличие в себе некоего свойства, безотказно притягивающего мужчин, хотя и пользовалась им без особого азарта. Знала она и то, что внешностью напоминает шотландку – не важно, из Шотландии она родом или нет – и что некоторым это по душе. Чтобы это подчеркнуть, она носила шотландский берет, юбку или шаль из клетчатой ткани и башмаки, а то и чулки, годные по своей крепости для ходьбы по бездорожью.

Есть такая вещь – избыток знаний о предприятии, называемом жизнью. Можно, так сказать, почувствовать, даже если ты девушка восемнадцати-двадцати лет, что жизнь – это глупость и игра на выбывание, что бег взапуски не всегда подходит для проворных, сильных и красивых, что от хода времени и от причуд судьбы не спастись никому и что по большому счету творец жизни слишком силен, слишком умен и слишком безжалостен ко всем сынам человеческим. Можно догадаться, скажем, лет в семнадцать-восемнадцать, а то и раньше, особенно если вам выпало родиться женщиной и вам очевидна та тщета, с которой некоторые мужчины бьются за красоту, а женщины – за любовь, что люди только тем и занимаются, что пускают игрушечное суденышко из скорлупки по бескрайнему бурному морю, по которому никуда не приплыть; что они в ранней молодости покидают дом в поисках неведомой и загадочной Атлантиды или благословенных островов счастья – и никогда их не находят. Я знаю, что в восемнадцать-двадцать лет Эстер Норн размышляла над этими вещами, а впоследствии составила себе чрезвычайно мрачную картину бытия – хотя, как это ни странно некоторым покажется, не утратила жизнерадостности. Она всегда улыбалась, всегда готова была обсудить любое незначительное приключение или поучаствовать в нем, как в чем-то очень интересном. Мне довелось толковать с ней про многие подобные вещи, и я убежден, что она прекрасно сознавала: по некой нелепой случайности она родилась в обстоятельствах, мало пригодных для полноценного развития ее личности и красоты. Мать ее умерла рано, вырастил девочку отец – тусклый, отечный, несовершенный человек, который, в промежутках между пьянством и беготней за женщинами (причем они его не слишком жаловали), служил приказчиком, а случалось, что и администратором магазина. Был он, собственно, одним из тех людей, о которых вообще сложно что бы то ни было сказать, этаким ничтожеством, отмеченным, однако, множеством разрушительных пороков.

Я часто гадал, что про него думает сама Эстер Норн, ибо она предпочитала отца не обсуждать. Тем не менее он был жив и, насколько я понимаю, время от времени поступал к ней на содержание. Ему довольно часто случалось сидеть без работы.

Когда мы познакомились, они жили в одной из тесных, запущенных, бесцветных, плохо освещенных, пыльных квартир, которые тянулись по обе стороны от нынешней Парк-авеню, в те дни представлявшей собою типичную нью-йоркскую бессмысленную и бесцветную магистраль. А до того на протяжении многих лет, как мне стало известно, заработков ее отца едва хватало, чтобы обеспечить жену и дочь даже самым необходимым. Когда мы познакомились, Эстер работала на выдаче или на кассе в маленькой прачечной по соседству, притом что серьезно интересовалась сценой и дважды в неделю вела занятия в небольшом танцевальном клубе. Впрочем, и тогда у нее уже появились первые признаки сердечного недуга – предупреждение, что лучше воздерживаться от избыточной физической нагрузки.

Помимо этого, она отличалась одухотворенной мечтательностью, а еще сразу было ясно: отец – главная ее обуза. Он очень часто оставался не у дел, а она в то время твердо придерживалась мнения, что ее моральный долг – опекать его и по мере сил вести домашнее хозяйство. Да, хозяйство было весьма скромное, потому как ни тогда, ни впоследствии она совсем не интересовалась ничем, связанным с бытом. В тех редких случаях, когда я видел ее и ее отца дома, она выглядела человеком, живущим во сне, который – возможно, по этой самой причине – не слишком отчетливо сознает всю убогость окружающей обстановки.

Так сложилось, что я потом не видел ее несколько лет (ибо в компании, куда захаживал человек, который очень сильно ею интересовался, я бывал лишь от случая к случаю), однако за это время многое про нее слышал. Бедная Эстер. Каким же ее отец был ничтожеством. Ей приходилось жить в этой мрачной квартиренке, где некому было о ней позаботиться, приходилось постоянно работать, чтобы помогать отцу, от которого ей не было решительно никакого проку и который, по сути, тянул ее на дно. Время от времени до меня доходили слухи, что он запил, что недавно лишился места у Стерна или где-то еще (причем места, которое получил совсем недавно), что сама она пытается пробиться на сцену, что она с большим увлечением читает очень интересные книги, что мыслит она оригинально и блистательно – и так далее и тому подобное. Из-за всего этого я не мог полностью выбросить ее из мыслей, перед глазами стояла печальная картина юности, проведенной в нищете, этот иномирный образ на фоне замызганной квартиренки.

А потом от того же приятеля я услышал, что она получила совсем маленькую роль в некой пьесе – кажется, роль служанки, которая оповещает о приезде гостя. Впоследствии я узнал, что, подобно многим другим, она убедилась на собственном опыте, что актерское ремесло крайне непредсказуемо и непостоянно, а потому, дабы не голодать в периоды отсутствия ангажементов, пошла работать официанткой в очень приличный богемный ресторанчик в центральной части Мэдисон-авеню: владелице она якобы чем-то приглянулась. Через некоторое время я переехал на Десятую улицу (в Гринвич-Виллидж) и там снова услышал про Эстер Норн: она стала подругой и компаньонкой двух девушек, которые держали художественную лавку для любопытствующих и легковерных – таковые уже начали проникать в этот район. Мне сообщили, что Эстер влюбилась в богатого молодого человека, отчасти художника, отчасти бездельника, отчасти любителя путешествий, отчасти писателя, – человека крайне замысловатого, который появлялся и исчезал, метался туда-сюда в поисках удовольствий и того, что способно его заинтересовать. В течение года я больше ничего об этом не слышал. Насколько я понял, у него была резиденция или холостяцкая квартира на окраинах Гринвич-Виллидж, с которой Эстер была неким морганатическим образом – каким именно, предположить не решусь – связана. Кажется, все полагали, что у них роман. Так прошел примерно год, а потом до меня дошли слухи, что он снова уехал, а Эстер осталась, – в каком она настроении, гадать было бессмысленно. В тот момент они вместе с отцом – или, по крайней мере, ее отец – проживали в еще более жалких комнатушках в дальней части одной из Сороковых улиц, неподалеку от Третьей авеню. За этот год она сыграла в спектакле-другом, однако продлилось это недолго. Я узнал, что ее сердечное заболевание признано хроническим и неизлечимым: слабость стенок, которая не позволяет ей заниматься танцами и вообще нагружать себя физически, однако не препятствует выступлениям на сцене, по крайней мере в ролях, не требующих значительных усилий. Я гадал, к чему она в результате прибьется.

Впоследствии я стал замечать ее в Виллидж – было видно, что она постепенно превращается в местную. На что она жила, мне не помыслить. Встретив ее на улице в январскую стужу и заметив, что одета она слишком легко, я напомнил о нашем знакомстве и предложил: «Может, зайдем ненадолго ко мне, согреемся? У меня два камина, отапливаемых углем». Она без единого слова последовала за мной. Нашла коврик из белой шерсти, села на него, скрестив ноги, перед одним из каминов. Помнится, она просидела там час с лишним, почти не шевелясь и лишь изредка перекидываясь со мной словом, – мы оба были не в настроении беседовать. Я заметил, однако, как прочувствованно она грезила, глядя в огонь. Позой и изысканностью она напоминала изваяние.

В то время она действительно походила на тех прелестниц, которых любил изображать Бернс. Лоб снежно-белый. Грациозный изгиб шеи. Волосы насыщенного рыжего цвета, глаза синие, неподвижные. На ней были клетчатая юбка и шотландский берет. Время от времени, заметив, что я что-то пишу, она оборачивалась и улыбалась мне – легкий намек на улыбку довольства, которая будто бы говорила: «Мне здесь очень уютно, я крайне вам признательна». Примерно через час она встала, слегка поправила волосы перед зеркалом и удалилась. В последующие встречи мы вели себя по-дружески, и случалось, что, приметив ее в одиночестве, я приглашал ее пообедать или поужинать. Иногда – и я всегда отмечал, что за этим стоит явственное понимание дружеского, но приправленного любопытством интереса, который я к ней испытывал, – она отвечала: «Да, разумеется», разворачивалась и шла со мной; иногда я слышал: «Нет, сегодня не могу. Прошу прощения». А потом, с этой своей мимолетной, дружелюбной, но при этом уклончивой и слегка насмешливой улыбкой Моны Лизы, она шла дальше.

Я, в свою очередь, решительно ее не понимая, все же стал относиться к ней очень благожелательно. Мне кажется, что и она, совершенно меня не понимая, неплохо ко мне относилась. Нам случалось сидеть и беседовать о знакомцах из Виллидж, выставках, книгах; к моему удовольствию – но отнюдь не удивлению, – она каждый раз обнаруживала чуткость ко всем новейшим веяниям и понятиям, связанным с искусством и мыслью. Она дала мне понять, что опять понемногу зарабатывает, помогая в одном ресторане, очень богемном и популярном; что играет в одном или нескольких «малых» театрах – это движение тогда набирало в Виллидж силу – и получает за это немного денег; насколько «немного», сказать было невозможно. Приезжая в Виллидж, она (я тогда об этом не столько знал, сколько догадывался) останавливалась у двух девушек – владелиц антикварной лавки; за пределами Виллидж она жила с отцом.

И вот примерно в это время до меня стали доходить о ней новости в связи с человеком, с которым я встречался и ранее и которого не сумел толком полюбить или невзлюбить. В моих глазах он представал некой мешаниной шарлатана, позера, врожденного эксцентрика и гения, а точнее – честного, искреннего, мыслящего искателя, причем граница между гением и шарлатаном местами обозначалась довольно зыбко. Слишком часто во внешних своих проявлениях он выглядел эксцентриком, фигляром, придворным шутом. Самопровозглашенный поэт и бродяга, он с готовностью и даже с настойчивостью называл себя гением. Был период в его истории, о чем я слышал лично – причем, если не ошибаюсь, прямо от него, – когда он носил сандалии без носков (да еще и в зимнюю стужу), а еще грубую шерстяную или хлопковую рабочую блузу с расстегнутым воротом, без всяких фуфаек или исподнего, без шляпы, галстука, а зачастую и без пальто, за вычетом тех моментов, когда мог таковое себе позволить или кто-то ему его дарил. Впрочем, к моменту нашего знакомства он вновь перешел на туфли с носками, тем не менее по-прежнему разгуливал без шляпы, а зачастую и без пальто. Еще до того, как я или Эстер с ним познакомились, он успел бродягой обойти полмира, причем не прилагая к тому почти никаких усилий, и вот наконец осел в Гринвич-Виллидж, где по большей части о нем судачили лишь в связи с его эксцентричными представлениями и поступками. По моим понятиям, он страдал от тяжелой формы обостренного самомнения, каковое не позволяло ему молчать. Ему нужно было постоянно высказываться – посредством наряда, жестов, речей или размышлений. Впоследствии он написал автобиографическую книгу, в которой – должен сказать, в весьма лестной форме – вывел себя таким, как есть: помесью шарлатана, позера, гения и честного, искреннего мыслителя, порой совершавшего несусветные глупости. В то время меня куда меньше волновали его мысли, чем то, что он – лоботряс и фигляр.

Вообразите себе мое изумление, когда однажды, встретив приятеля, к которому стекались все сплетни Виллидж, я узнал от него, что Эстер Норн полюбила этого непутевого поэта, а он – ее, что они поженились и поселились в одной из просторных пустых комнат, которые представляли собой одну из фаз непредставимого жизненного уклада этого района.

– Да уж, она его действительно любит, а он – ее, – подтвердил мой собеседник, всем своим видом выражая изумление. – Разумеется, то, что он от нее без ума, мне совершенно понятно, но что она в нем нашла – совершенно непостижимо.

Случай не заставил себя ждать – мы с ним столкнулись на улице, и он, видимо усмотрев во мне друга не только собственного, но и своей жены, начал в красках расписывать их нынешнее счастье. Они познакомились на некоем празднестве. Она выглядела этакой средневековой мадонной – такое действительно случалось. Он тут же безоглядно, безумно, бесповоротно в нее влюбился. Моментально помчался домой сочинять стихотворение, вернее, множество стихотворений, все посвященные ей, потом прибежал обратно, чтобы немедленно ей их прочитать. Он обивал ее порог и молил о внимании, пока она не согласилась его выслушать. В ней – на этом он настаивал – он нашел единственную женщину, способную вдохновить его на поступки и стихи, которые превратят его в великого поэта… Все это время его тонкие хлопковые брюки хлопали по зазябшим тощим мускулистым ногам. Его башмаки, нелепые и нечищеные, были башмаками бродяги. Волосы, длинные и нечесаные, летели ему в лицо. Грубые руки поражали неухоженностью. «Удивительное дело! – подумал я. – Как это странно! Просто не могу поверить». Тем не менее меня не покидала мысль: то, что она в результате им все-таки заинтересовалась, не такая уж трагедия. Он человек самобытный, яркий, пусть при этом эксцентрик и даже сумасброд. Вне всякого сомнения, она усмотрела в нем достоинства и чары, мне недоступные. «Вот ведь везучий, мерзавец, – подумал я. – Этому фавну удалось заинтересовать собой древнюю нимфу или наяду. Этот мелкий Пан в его серой суконной блузе и подпоясанных брюках, без шляпы и пальто, возможно, в чем-то лучше меня; это один из ранних, естественных обитателей нашего мира». На затылке у него едва ли не проклевывались рога. Я легко мог себе представить, как он низвергал на нее каскады своих поэтических опусов, легко мог представить себе его безумные бессвязные мольбы.

За всем этим последовало утверждение, что он сейчас пишет прекрасные стихи, лучше не писал никогда. Пишет больше прежнего. Засим он извлек из одного из карманов оду, которую – на зимнем холоде, без пальто – продекламировал мне прямо на улице. Страшное дело! Впрочем, ода оказалась недурна. Он добавил, что «Индепендент» принял и в ближайшее время напечатает два стихотворения, на которые его вдохновила она, а «Аутлук» и «Смарт-сет» заинтересовались другими, тоже навеянными ею. Кроме того, он рассчитывает, что нью-йоркский «Уорлд» возьмет его статью – разумеется, написанную под ее влиянием. В итоге он в будущем месяце заработал или заработает семьдесят восемь или восемьдесят долларов – все благодаря ей. Недурной выплеск гениальности, право слово, подумал я. Вот они – плоды истинной любви, вдохновение и пыл, которые она порождает. Тем не менее я решительно не мог постичь, как они собираются прожить месяц на семьдесят восемь долларов.

Однако вне зависимости от моих представлений о том, что можно, а что нельзя сделать на семьдесят восемь долларов в месяц, так или иначе, но они управлялись. Сняли одну из тех голых комнат в самом сердце Виллидж, которые обычно сдают разного рода аспирантам, – находилась она на одной из самых затрапезных улиц. Комнату они меблировали кроватью, столом со стулом и зеркалом для Эстер. Поэт перевез туда свой крайне скудный скарб, свои книги и писчую бумагу, она же развесила у стены, за импровизированной занавеской, свои немногочисленные наряды. Зайдя туда впервые, я с изумлением посмотрел на голый пол и стены. На столе у поэта, корешками к стене, стояло несколько старых книг дешевейшего вида, купленных-перекупленных с рук, но при этом связанных с крайне интересными предметами. Пачка дешевой газетной бумаги, возможно прихваченная в какой-то редакции, демонстрировала, на чем он станет корябать свои бессмертные вирши. Ни картин, ни безделушек, ни драпировок. Единственным украшением служила сама Эстер Норн, перед которой он преклонялся и преклонял колени, точно перед иконой. И почему нет? Не поступал бы так же и я сам – причем с величайшей охотой?

Эстер, как я скоро выяснил, не сходила у него с языка. Эстер сказала то, Эстер сказала это. Эстер – прекрасная, изумительная, неповторимая – снизошла до любви к нему, недостойному, невоспитанному бродяге. Все это он произносил, обращаясь ко мне или к кому-то еще, в ее присутствии, одаривая ее восторженно-лучезарной, а меня порой – совершенно очаровательной улыбкой. Она на нее отвечала приглушенным и понимающим приязненным взглядом, будто бы знала и произносила вслух, что он не может предложить ей ничего – причем сам на этом настаивает, – кроме своего творчества, стихов, преклонения. Причем эти дары он приносит ей ежедневно и ежечасно. Прямо на глазах и у меня, и у других он экстравагантным, безумным и решительно невоспитанным образом хватал ее руки и подносил к губам. Или – он был сильно ее выше – нагибался и целовал ей виски или ярко-рыжие волосы. А потом со странной, кривой, виноватой и почти невыносимой улыбкой, которая время от времени появлялась у него на лице, – улыбкой, напоминающей смутную и смятенную радость идиота, – добавлял: «Эстер мне это позволяет, потому что она меня любит. Знает, что я ее недостоин, – ее достойны лишь некоторые поэтические мысли, которые приходят мне в голову, мысли, на которые она меня вдохновляет, мои мысли о ней. Это единственные мысли, которые ее достойны». После чего он смотрел попеременно на вас и на нее, словно ждал, что вы заметите, сколь проникновенны и искренни его слова, сколь проникнуты сутью поэзии, сколь важно ему, чтобы их услышал весь мир, – он, право же, готов отдать все на свете за то, чтобы увидеть их на первой странице утренней газеты или в новостном ролике в кинематографе. «Чудак!» – так я порой про него думал, однако он, пусть и с налетом странности и даже безумия, в своем роде был прекрасен. Что же до нее, ей случалось смотреть на него в молчании, с любопытством, приятием, порой – с легкой улыбкой, которая могла выражать нечто, или ничего, или все сразу: отраду, презрение, жалость, добродушие, приязнь, даже своего рода материнское восхищение – с таким восхищением мать смотрит на младенца, когда он гулит, лепечет или подпрыгивает. Я все, помнится, пытался себе представить, как проходят их беседы наедине. Удается ли ей склонить его к трезвомыслию, может даже к молчанию? Если не удается, хотя бы ненадолго, можно только гадать, как она его выносит.

Но так выглядела лишь одна грань их жизни. Будучи эгоистом, необузданным стихотворцем, ярым приверженцем натурализма и бескомпромиссным противником всех общественных норм и условностей, он считал своим долгом при каждой возможности произносить совершенно неприкрытые, а зачастую неприятные и оскорбительные фразы, равно как и называть своими именами те вещи, для которых общество давным-давно уже дало себе труд придумать вежливые эвфемизмы. Телесные нужды он настойчиво воплощал в первобытные слова, подробно излагая как, что, где и когда. Перед всем миром обнажались действия и отношения, которые обнажать не принято. Вспоминая обычную сдержанность и молчаливость Эстер, я могу лишь полагать, что она (возможно, из-за своего причудливо-никчемного, двоедушного, подловатого отца) усматривала в столь неприкрытом, бесхитростном возврате к номенклатуре сохи нечто если и не неизбежное, то тонизирующее. Возможно – так мне иногда казалось, – она оценила необходимость гибкого отношения к нормам и условностям, которое в этом районе вроде как уже прижилось. А еще мне кажется, она оценила долгую и, судя по всему, инстинктивную борьбу, которую он вел с целью искоренить в себе последние остатки бытового, или, точнее, общепринятого, его едва ли не безумную борьбу за право стать свободным, раскованным, самобытным. А кроме того, ей, видимо, нравилась публичность или, говоря точнее, известность, которой он пользовался, – а он ею пользовался безусловно – и даже те постоянные пересуды, которые порождала почти необъяснимая природа этого их союза. В любом случае все это она терпела или принимала с неизменной кроткой, непроницаемой улыбкой, порой вроде как забавлялась, порой демонстрировала равнодушие, а случалось, что и презрение. В итоге лишь он сам мог понять или догадаться, действительно ли он вызывает у нее искреннее одобрение, и я порою размышлял о том, дает ли он себе труд вообще строить такие догадки, будучи законченным эгоистом.

Если, впрочем, кто-то выведет из вышесказанного, что он мыслями или чувствами стремился к положению, которое помешает ему ежевечерне посещать всевозможные гостиные, театры и студии Виллидж, где в прежние времена он частенько появлялся в качестве персонажа если не интересного, то хотя бы занимательного, это будет ошибкой. Этот непоседа летел в такие места, как бабочка на огонек: ему необходимо было бегать по разным сборищам, где можно спорить, ниспровергать или попросту заявлять о себе. Какая уж тут домашняя жизнь? Насколько я понимаю, каждый миг дня и ночи, причем скорее даже ночи, был ему дорог ввиду публичности – точнее, тех возможностей, которые давала ему публичность. Нужно же, чтобы его видели, слышали, запоминали! Нужно где-то читать свои стихи! Нужно вскакивать с места и что-то клеймить, или излагать некую теорию, или громогласно выражать свое одобрение или неодобрение! После подобной вспышки на лице у него появлялась мягкая, робкая, едва ли не умоляющая улыбка, и он медленно садился, как будто говоря: «Милые друзья, прошу: не думайте обо мне дурно. У меня в мыслях одно только хорошее». Видели вы собаку, которая сперва разражается свирепым лаем, а потом подбегает, виляя хвостом, чтобы ее похвалили и погладили? Вот и он был таков. Но при этом был человеком! Порой невозможно было не восхищаться прямолинейностью, равно как и наивностью всех его поступков. Ребенок, выросший в мужчину, но оставшийся ребенком.

Однако вернемся к Эстер Норн. Сильно сомневаюсь, что она сочувствовала этому позерству и эскападам, даже что она их одобряла. Более того, я видел – или слышал от очевидцев, – что она редко сопровождала мужа в его непрерывных блужданиях. Что было естественно, ибо она обладала могучей индивидуальностью, которая требовала выражения всевозможными самобытными, строго индивидуальными способами. Ему дозволялось бегать и играть в одиночестве. Если она его и сопровождала, то чаще всего оказывалась в другом конце зала, в ином окружении. С самого начала – это я подметил с особым интересом – ее не впечатляли и не смущали его бесконечные выходки. Более того, он не являлся для нее достаточно притягательным, чтобы рассчитывать более чем на мимолетный кивок или улыбку, впрочем неизменно ласковую и приязненную. Где бы они ни оказывались, вдвоем или поодиночке, он как бы двигался по одному умственному лучу, по одному водостоку мысли, а она по другому. Общей территорией для них оставалось хорошее отношение друг к другу. Через некоторое время эти их перемещения туда-сюда стали восприниматься как обыденность. Оба, судя по всему, остались прежними. Она, по-видимому, сохранила свою неброскую и очаровательную индивидуальность, он – свою эксцентричность, непредсказуемо-причудливую повадку и манеру одеваться. Что меня особенно интересовало в этом браке, так это его отличие от предыдущих ее отношений. Первый ее возлюбленный был безупречно корректным, щеголеватым, воспитанным, востребованным, состоятельным – и она его любила, или, по крайней мере, такая об этом ходила молва. Тем не менее она отказалась от него без особых терзаний – по крайней мере, никто их воочию не видел – и связалась взамен с этим необузданным павлином.

Ничуть не меньше меня занимало и озадачивало то, как она, после года относительно обеспеченной жизни, могла так вот вернуться к уровню, на котором перебивалась раньше. Вне всяких сомнений, пылкому поэту было почти нечего ей предложить, кроме обожания, да и его, я полагаю, она принимала с некоторыми оговорками. Она была слишком умна и чутка, чтобы не видеть как лучших, так и худших его свойств, – и при этом умела их прощать. Некоторые ее замечания относительно его, в разговорах со мной и другими, однозначно доказывали, что она знает всю его подноготную. Но это ничего не меняло. Одно было безусловно: с ним ей приходилось довольствоваться меньшим, причем куда меньшим, чем с человеком, который заинтересовал ее поначалу. И все же этим меньшим она обходилась года три, а то и больше.

За это время я успел подметить, что несколько интересных туалетов, которые появились у нее в период отношений с тем самым обеспеченным человеком, она носила непрерывно, пока не снашивала совсем. Когда эти запасы иссякли, она завела себе платье из прочного коричневого плиса, коричневый шотландский берет и коричневую шаль другого оттенка – и все это почти не снимала, в итоге опознать ее можно было уже за три-четыре небольших квартала. Доун же, разумеется, ходил все в том же: грубые нечищеные башмаки, никакой шляпы, чаще всего – никакого пальто, посеревшая хлопковая блуза – почти всегда с расстегнутым воротником, в холодную погоду он хлопал в ладоши, чтобы согреться, но постоянно утверждал, что ему не холодно и что ему очень по душе стужа и кусачий морозец: он в такую погоду делается живее, а значит, здоровее и писать может лучше. Я над этим смеялся. Если ему удавалось заполучить слушателя, он разражался длинной тирадой, направленной против печей, паровых радиаторов, душных комнат и бледных отечных людей. В конечном счете он был совершенно прав – но избыток таких излияний несколько действовал на нервы.

Помимо одежды, здоровья и силы, были и другие вопросы, например пища и жилье, – и с ними, насколько я мог судить, за все время совместной жизни они так толком и не разобрались. Он не умел или не хотел зарабатывать ничем, кроме сочинения стихов, а она – со своим больным сердцем, а потом еще и легкими, которые сдавали и доставляли ей все больше хлопот, – не могла делать ничего, что требовало физических сил. Не могла – и я ее в этом не виню. Мучительно было бы смотреть, как такой цветок выполняет грубую ручную работу. Я твердо убежден, что не для того природа создает духовность и красоту.

Соответственно, все это время, по причине объединявшей их страсти, выживать им было непросто. Сколько раз я встречал ее – она якобы торопилась куда-то по важному или срочному делу, однако, если я приглашал ее на завтрак, обед или даже на ужин, она меняла свои планы и соглашалась, впрочем и здесь Доун маячил где-то на заднем плане, пусть и незримо. В таких случаях я всегда гадал, что он об этом думает, если думает вообще, пеняет ли ей за это. И мой скромный камин – сколько раз за это время я слышал звон колокольчика, и появлялась Эстер в своем берете, коричневом плисовом платье и коричневой шали. «Занят?» – «Вовсе нет. Заходи». Она заходила, сбрасывала шаль, брала подушку-другую, садилась у камина, в котором пылал огонь, и рассматривала красные отсветы с тихим спокойствием кошки – любительницы уюта. Если любопытство во мне не брало верх, я возвращался к работе и за свое добросердечие порой бывал вознагражден проблеском улыбки, обращенной в мою сторону. Если я все же задавал вопросы, она отвечала, сообщала все известные ей новости, причем в рассказах ее не было ни тени докучного осуждения или пустопорожних сплетен. Я слушал про Доуна, про то, чем он занят и чем занята она, а также про многих других. Случалось, что она подрабатывала в какой-то местной лавке, случалось, что репетировала пьесу, случалось, что ничего не делала, по слабости здоровья. Говорила она и об отце – чем он занимается. Однажды я спросил: «Эстер, скажи честно. Что именно ты думаешь про своего отца? Безусловно, ты любишь его дочерней любовью, но помимо этого?» Вместо ответа она задумчиво обратила взгляд в огонь. Потом наконец повернулась ко мне. «Знаешь, он обычный клерк, – сказала она. – У него никогда не было никаких иных талантов. А еще мне кажется, он слишком одержим женщинами. С этим, разумеется, он ничего не может поделать, но и с ними, и с собственным домом он всегда управлялся посредственно. Так и не сумел ничего заработать, а сейчас подобрался к рубежу, когда уже почти не способен о себе позаботиться. Мне папочку жаль, но я никогда почти ничего не могла для него сделать».

Нам случалось заговорить про Доуна. Она знала, что я неплохо к нему отношусь, несмотря на его эксцентричность, что я не осуждаю ее ни за интерес к нему, ни за их отношения.

– Знаешь, – сказала она однажды, – я знаю, что ты недоумеваешь, почему я с ним. Я тебе сейчас скажу. Он эксцентричный, порой даже странноватый. Я знаю, что некоторые и вовсе считают его сумасбродом. Кроме того, он страшный эгоист. Ничего не может поделать со своею любовью к публичности, не может не считать себя гением и сильным мужчиной. Но во всем этом есть и другая сторона – любовь к красоте, а кроме того, он совсем не такой сильный, как притворяется. Для меня он скорее маленький мальчик, которому очень хочется признания и сочувствия, который со слезами молит уделить ему внимание. Иногда, когда он совсем уж расхвастается и разболтается, я вижу перед собой ребенка, который слабыми ручонками цепляется за материнскую юбку и плачет, – и в такой момент мне жаль его от всей души. Ничего не могу с этим поделать. Я знаю, что он во мне нуждается, и я должна ему помогать. От этого я чувствую себя добрее и сильнее.

– Прекрасно, – ответил я, – но что ты скажешь про саму себя? Тебе, полагаю, довольно того, что ты ему помогаешь?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации