Текст книги "Если суждено погибнуть"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
– Генерал на улица гуляй!
Неожиданно он вытянул шею и передернул затвор винтовки. По улице, направляясь к штабу, двигалась большая толпа рабочих.
– Мать честная! – ахнул Вырыпаев, скомандовал дежурному: – Ставь в окно пулемет! Быстрее!
К дежурному подскочил Насморков, штабной денщик, помог взгромоздить тяжелый «максим» на подоконник. Вырыпаев поспешно распахнул окно.
В окно ворвался морозный воздух, колюче ударил в лица.
– Заправляй ленту! Скорее! – Вырыпаев прикинул сектор обстрела: много ли пространства сможет захватить короткое рыльце пулемета, кивнул удовлетворенно – сектор получался неплохой. – Кто еще есть в штабе? – зычно гаркнул он. – Ко мне!
В комнату заглянул артиллерийский поручик Булгаков, лоб которого пробороздила большая ссадина, замазанная зеленкой: в него стреляли, когда он ехал по поселку на лошади, пуля особого вреда не причинила, лишь содрала кожу на лбу.
– Василий Осипович!
– Голубчик, родной, – благодарно проговорил Вырыпаев, прилаживаясь к рукоятям пулемета, – становитесь вторым номером… Сейчас начнется такое… Не приведи Господь! Впрочем, нет, не надо вторым номером, это сделает Насморков… А вы, голубчик, попробуйте незаметно, через задние двери выбраться из штаба. Через поселок идут наши. Зовите их на подмогу. – Вырыпаев оглянулся, пожал Булгакову руку: – Действуйте!
Подмога не потребовалась. Бачка, карауливший въезд в штабной двор и вставший за дерево с винтовкой наизготове, вдруг поспешно кинулся к воротам и распахнул их.
Вырыпаев схватился руками за голову:
– Что он делает, что делает…
В ворота ввалилась толпа. Несколько дюжих темноглазых мужиков, шедших впереди, на руках внесли во двор генерала Каппеля и поставили его на ноги.
– Спасибо вам, друзья, – сконфуженно пробормотал генерал.
Темноглазые шахтеры оказались вовсе не темноглазыми, просто пыль мертво въелась в поры, в кожу, сделала глазницы очень темными, объемными. Шахтеры по очереди пожимали руку Каппелю.
– Это вам спасибо, – бормотали они смято, были сконфужены не меньше генерала, – отвели грех от наших душ. Не то ведь здесь черт знает что могло быть – такие бы искры полетели! – дюжие мужики удрученно качали головами, шмыгали носами, будто дети, и вновь тянулись пожать Каппелю руку.
Еще минут двадцать шахтеры колготились в штабном дворе, потом ушли.
На землю навалился вечерний сумрак – рассыпчатый, колючий, способный сделать невидимым весь мир – все в таком сумраке расплывается, предметы теряют свои очертания, а мир делается загадочным и опасным. Впрочем, что может быть опаснее яви, опаснее того, что происходит…
Насморков нашел где-то здоровенный, схожий с куском мыла, огарок свечи – скорее всего церковный, зажег его. Каппель, усталый, с побледневшим худым лицом, стянул с себя куртку, повесил на гвоздь. Подошел к окну.
Бачка запер ворота на длинную деревянную слегу и стал на изготовку. На кончик штыка он, будто пропуск, насадил какой-то белый смятый листок.
– Бедные русские люди, – тихо проговорил Каппель. – Обманутые, темные, часто такие жестокие, но – русские…
Он замолчал и долго не отходил от окна, вглядывался в сумрак, будто хотел увидеть там нечто такое, чего не видят другие, найти там ответ на вопросы, которые его мучили, а найдя – хотя бы чуть погасить боль, сидевшую у него внутри. Он думал об Ольге, хотел понять, жива она или нет, хотел почувствовать это своим сердцем, душой, чем-то еще – подсознанием, что ли, а может быть, болью, что сидела в нем и глодала, глодала, рождала боль, тоску. Каппель молил, чтобы Ольга была жива, чтобы во внутреннем мраке появилось светлое пятно, чтобы наступило облегчение, но этого не было. У него немо, сами по себе, зашевелились губы, генерал быстрым движением смахнул что-то с глаз и сделал волевое усилие, чтобы вернуться на круги своя, в явь, а точнее – в одурь нынешнего времени.
– Владимир Оскарович, разве так можно себя истязать? – с укором подступил к нему Вырыпаев.
– Не можно, а нужно. Так и только так.
Наутро шахтеры пришли снова, принесли кое-какую еду – а времена наступали голодные: картошку, хлеб, несколько ощипанных кур, которых разом повеселевший денщик Насморков тут же пустил в работу, и вскоре по штабу разнесся дух вкусного куриного супа. Шахтеры попросились на разговор к Каппелю. Тот незамедлительно принял их.
Верховодил в группе шахтеров кряжистый дед с седой бородой и васильковыми, незамутненными, как у ребенка, глазами.
– Ваше благородие, – обратился дед к Каппелю, его тут же перебил напарник, крутоскулый старик-татарин, подвижный, как ртуть, с темными от навечно въевшейся в кожу угольной пыли, руками.
– Не «ваше благородие», а «ваше превосходительство», – поправил татарин, который, видно, в свое время служил в армии, познал кое-какие «ранжирные» тонкости и теперь не без гордости применял свои познания на практике.
Белобородый отмахнулся от приятеля, как от мухи.
– Я и говорю – ваше благородие, – сказал он. – Так вот… Мы вам, ваше благородие, поверили. На нас можете рассчитывать всегда, мы вас не подведем.
– Спасибо, – благодарно проговорил Каппель.
Когда шахтерская делегация уже покидала штаб, белобородый дед остановился в дверях, глянул на генерала и, неожиданно подмигнув, вздернул сучковатый, в ушибах и наростах, большой палец: – А вы, ваше благородие, молодец! Не дрогнул… Очень большое впечатление это произвело на всех нас.
Пора наступала голодная. Зерна летом засеяно было мало. С одной стороны, крестьяне присматривались к тому, как развивались события в стране, гадали, кто возьмет верх, и выходить в поле не торопились – многие поля так и остались незасеянными. Однако, с другой стороны, крестьяне всегда тянули на себе все тяготы всех войн: сотнями тысяч ушли на германский фронт, сотнями тысяч там и остались. Затеявшаяся Гражданская война тоже здорово подгребла крестьян – их также сотнями тысяч забирали к себе и красные и белые, и, вместо того чтобы заниматься землей, лупили теперь крестьяне друг дружку почем зря, тысячами загоняли в могилы, при этом вопили яростно: «Ур-ра!»
Попадались, деревни, где не было ни одного килограмма хлеба – интенданты ходили по дворам, скребли в сусеках, даже землю вокруг хат копали, пробовали что-нибудь найти – ничего не находили… Чем жили крестьяне – непонятно. Воздухом, что ли, питались?
Когда к Тухачевскому на стол попадал кусок мяса, его так и тянуло спросить – откуда это? Ко всему награбленному он относился с брезгливостью, глаза белели, а если командарм видел мародера, то немедленно тянулся к пистолету.
Жена его уехала в Пензу к родителям – отец ее прихварывал, мать совершенно обезножела, родителям требовалась помощь, и Маша, оставив мужа, ринулась домой.
Вернулась через две недели. Тухачевский со своей армией ушел уже далеко вперед, догнать его было непросто. Но Маша догнала.
Тухачевский обнял жену, расцеловал в губы, потом опечатал поцелуями щеки, прижался лбом к ее лбу:
– Ну, как там наши?
– Живут… Но очень трудно.
– Что? Не хватает продуктов?
– Хоть шаром покати. По Пензе только голодные собаки бегают. Людей не видно.
Тухачевский не сдержался, вздохнул:
– М-да-а…
Он знал, что надо делать, чтобы вырвать у врага победу на поле боя, и совершенно не знал, как сеять хлеб, как зарезать теленка, подоить корову и напоить молоком голодных детей – не знал и не умел.
– Моих не видела?
– Заходила к ним – замок. Их в городе нет. Скорее всего, сидят в деревне.
Машин лоб был холодным, Тухачевский потерся о него своим лбом, вновь поцеловал, ощутил сухими губами приятную шелковистость кожи и неожиданно сделался суетливым, непохожим на себя.
– Машенька, ведь ты голодна! – проговорил он жалобно, в глазах его возникло мальчишеское выражение, на которое Маша Игнатьева когда-то попалась и влюбилась в этого человека.
Она неопределенно приподняла плечо, глянула на мужа кротко.
Тухачевский выпрямился, выкрикнул громко, так, что его голос пронесся через весь вагон:
– Вестовой!
Вестовой появился тут же, словно ждал за шторкой, отделяющей жилую часть вагона от штабной, встал в трех метрах от командарма, впился в Тухачевского преданным взглядом.
– Все, что у нас есть, – на стол! – скомандовал Тухачевский.
– Даже НЗ, товарищ командарм?
– Не даже, а в том числе и НЗ!
Весело козырнув – любил, когда командарм сидел за столом, много ел и хвалил еду, – вестовой удалился.
– Через две недели я снова хочу отправиться в Пензу, поддержать своих, – тихо проговорила Маша. – Ты не возражаешь?
– Не возражаю. – На лице Тухачевского блуждала счастливая улыбка, глаза посветлели, он нежно глянул на жену, улыбка его сделалась еще более счастливой. – Ешь, – произнес он радостным шепотом. – Ешь!
Он сидел напротив жены, смотрел на нее влюбленно. Забылось все тяжелое, что сопровождало его в последнее время, окружало, опутывало. Самые чувствительные уколы Тухачевский продолжал получать от Каппеля.
Сейчас все это отошло в сторону, уплыло, растворилось, и ничего, никого на свете не было – никого, кроме них двоих. Тухачевский поднес к губам охолодавшие руки жены, поцеловал пальцы. От Машиных рук пахло хлебом и чем-то еще, едва уловимым, сухим – кажется, травами… А может, это был запах чистоты?
– Маша, – проговорил Тухачевский тихо, сдавленно – ощутил, что в горло ему, в самую глотку натекло что-то теплое, и командарму сделалось трудно дышать. – Ты ешь, ешь… – Он закашлялся, смутился и, чтобы справиться с собою, засуетился, стал делать много лишних движений, подложил жене в тарелку еды – большую гусиную ногу, добавил жареной картошки, которой Маша положила себе мало, как-то робко, украсил картошку несколькими зелеными полосками лука. – Ешь…
– От картошки, говорят, толстеют.
– Тебе это не грозит.
– Не хочется быть толстой.
– Ох, Маша, – вновь тихо и нежно произнес Тухачевский, перегнулся через стол и в очередной раз поцеловал ее в лоб.
Маша откинулась назад:
– Что-то ты все время целуешь меня в лоб, будто покойницу…
Тухачевский невольно смутился, помотал головой, словно хотел вытрясти из ушей фразу, только что услышанную:
– Прости!
Маша по привычке кротко улыбнулась мужу.
– Хочешь, я тебе что-то покажу? – предложил Тухачевский.
Маша, заинтересованная, поднялась из-за стола – глаза огромные, любящие, щеки атласные… Хоть и не особо высоких кровей была Маша Игнатьева, род ее давно уже обмельчал и обесцветился, отец Маши работал машинистом на Сызрано-Вяземской железной дороге, был обычным неприметным человеком, и мать у нее была неприметная, а вот Маша уродилась настоящим цветком, была красивая, яркая.
– Хочу, – сказала она.
– Пойдем. – Тухачевский поднялся, взял жену за руку, повел в жилой отсек вагона. Там, за спальней, имелся еще один отсек, прикрытый самодельной, аккуратно выструганной из сосновых досок дверью.
В этом тесном отсеке был установлен маленький токарный станок, на крючках висело несколько хитрых лобзиков, которыми можно было выпилить любое, самое сложное, с крученой конфигурацией, отверстие. Для Маши эти отверстия, что украшают всякую скрипку или виолончель, были обычными, хотя и красивыми, дырами. Отдельно на полках сушились тонкие дощечки, в пенале тесно гнездились кисточки, рядом в цветных банках стоял лак.
– Что это? – шепотом спросила Маша.
– Я делаю скрипки, – гордо произнес Тухачевский.
Большие глаза Маши сделались еще больше, округлились. Тухачевский прижался щекой к ее щеке.
– Скрипки? – не поверила Маша.
– Превосходное занятие. Очень успокаивает. Пока ковыряешься, выделывая какой-нибудь колок, столько всего обдумаешь – о-о-о! И как по Каппелю ударить, и как от лобовой атаки какого-нибудь сумасшедшего Дутова уклониться, пропустить конницу, а потом ударить по ней с двух флангов – словом, все-все-все…
Увлечение мужа Маше понравилось. Она воскликнула восторженно:
– Хорошо! – и задала вопрос, который не должна была задавать: – А они играют?
– На них играют, – поправил жену Тухачевский и с гордостью добавил: – Да, играют. У моих скрипок – очень хороший звук. Когда-нибудь они будут в цене. Поверь мне.
– А это означает – у нас будут деньги на жизнь. – Маша прижалась к Тухачевскому.
Через две недели она снова уехала в Пензу. Тухачевский дал ей вагон, несколько красноармейцев охраны и сопровождающего – усатого кривоногого дядьку, страдавшего от того, что его оставили без лошади, так сказать, списали в пехоту, а когда лошади не стало, ноги, как он считал, покривели еще больше. Фамилия его была Юрченко. Получил он от командарма строгий наказ – оберегать Машу как зеницу ока. Не дай бог, чтобы с ее головы упал хотя бы один волос.
Слава Каппеля катилась перед ним, будто ее нес ветер. Имя его стало широко известно как среди белых, так и среди красных.
Он благополучно вывел свою группу и слился с колчаковскими частями. Офицеры-каппелевцы с удовольствием цепляли на шинели погоны колчаковской армии – им надоела комучевская вольница.
Форма Народной армии Комуча была то одной, то другой: то околыш фуражки украшала георгиевская ленточка, то ленту собирались заменить на кокарду – по непонятной причине этого не сделали, то эту многострадальную ленту пришивали к распаху гимнастерки, к самой планке, то, наоборот, спарывали… Но самыми нелепыми были нарукавные знаки – крупные, похожие на фанерные щитки нашивки. На погонах, которые одно время были все-таки введены, проставляли цифры – номера полков, и – никаких звездочек, их комучевские шпагоглотатели велели прикреплять к нарукавным нашлепкам.
Какая-то австро-венгерская чушь… Да и у австрияков такого, кажется, не было. Погоны – это погоны, а нарукавные нашивки – это нарукавные нашивки.
Офицеры спарывали эти нашлепки с особым удовольствием. Впрочем, беззвездные погоны – тоже.
– Хватит! – нервно покрикивали они.
Павлов молча спорол с шинели и гимнастерки ядовито-зеленые погоны, прикрепленные на пуговицы от мужского пиджака – других пуговиц не было, швырнул их в старый баул.
– Пусть валяются. Когда-нибудь в старости, если жив буду, полюбуюсь ими.
Туда же, в темное нутро баула, он зашвырнул и нарукавные матерчатые щитки.
Проковырявшись с иголкой часа два – начертыхался и исколол себе пальцы вволю, – Павлов пришил к гимнастерке и шинели обычные офицерские погоны, полевые, защитного цвета, с красным кантом. На погонах у него теперь поблескивали четыре звездочки – он стал штабс-капитаном. Хорошо, что у него имелся запас звездочек – два года назад приобрел в Петрограде целый кулек, сделал это на всякий случай – тогда он словно в будущее свое заглядывал: ныне ведь этих звездочек днем с огнем не найдешь, хоть вырезай из консервной жести – нету их, не-ту… А у Павлова есть. Этим обстоятельством штабс-капитан был доволен особенно.
Волжскую группу войск отвели на переформирование в Курган.
Город утопал в снегу. Дни стояли розовые, туманные, с приятным, щекочущим ноздри морозцем, окна в магазинах были украшены разными игрушками, муляжами пряников, куклами, хлопушками, еловыми ветками – до Рождества Христова оставалось еще Бог знает сколько времени, а люди уже готовились к великому празднику, ходили с просветленными лицами, ныряя из одной лавки в другую, присматривались к товарам. Женщины накидывали на круглые плечи полушалки, восхищенно цокали языками, щупали совершенно невесомые и божественно красивые оренбургские платки; особенно качественными считались платки, которые в свернутом виде можно было протащить через обручальное колечко; деды приглядывали себе лаковые калоши, парни – ткань на косоворотки, примеряли пиджаки из тонкого английского сукна.
Усталый, с неожиданно повлажневшими глазами, Каппель остановил коня на углу разъезженной, испещренной санными следами улицы. Теперь вместе с Вырыпаевым и Синюковым он вглядывался в дома, в заснеженные деревья, в людей, в золотые купола большого старого собора.
– Хорошо все-таки, когда не слышишь стрельбы, – произнес он задумчиво.
Вырыпаев с удивлением посмотрел на него, но ничего не сказал.
Два часа назад Каппель получил известие, которого долго ждал: дети его живы, находятся вместе со стариками Строльманами по-прежнему в Екатеринбурге. Каппель решил: как только выдастся возможность – он отправится в Екатеринбург и заберет их оттуда.
Он будет чувствовать себя гораздо лучше, если дети окажутся радом с ним. Каппель забрался пальцами под шинель, расстегнул воротник кителя – ему сделалось тяжело дышать. Пробормотал, закашлявшись:
– Город красоты неописуемой. Такой город может сниться только во сне.
– Война вышибает из человека возможность смотреть на обычные вещи обычными глазами, Владимир Оскарович, – сказал Вырыпаев. – Мы привыкли к грохоту, к дыму, к стрельбе, к горящим домам, а тут ничто не горит… Тут все вечное. Надеюсь, мы здесь основательно переведем дух…
– Надеюсь. – Каппель проводил взглядом трех шедших по улице парней-мастеровых, головы которых украшали не теплые шапки, а лихие, сбитые набок модные картузы. Несмотря на холод, обуты парни были в тоненькие шевровые сапоги, собранные в гармошку: скрип-скрип, скрип-скрип – поскрипывали они.
– Завидую я им, – произнес Синюков и разгладил пальцами усы.
– И я завидую, – сказал Каппель.
– Простите, чему именно завидуете, Владимир Оскарович? – спросил Вырыпаев.
– Хотя бы тому, что эти ребята молоды, не знают, что такое война, и слава Богу, что не знают.
– Все может измениться.
– Не хотелось бы.
В конце улицы появился всадник. Шел он лихо – галопом. Издали было видно – военный. В седле всадник сидел ловко, с особым форсом.
– Это к нам, – безошибочно определил Вырыпаев.
Всадник подскакал к ним, выпрыгнул из седла. Вскинул руку к папахе. Это был поручик Бржезовский, новый адъютант Каппеля, человек точный, очень исполнительный.
– Ваше превосходительство, вас вызывают в Омск, – сообщил поручик.
Каппель молча кивнул: вызова в Омск, к новому Верховному – адмиралу Колчаку – он ожидал. Адмирал, как было известно Каппелю, настроен против него. Каппель, понимая, почему это произошло, на адмирала зла не таил. Колчака окружали люди тщеславные, для которых гордость была превыше всего – Лебедев (в армии Лебедевых было двое, молодой и старый, но в кабинет адмирала был вхож один Лебедев, старый), Дитерихс, Сахаров. Их деятельность особыми воинскими успехами отмечена не была, поэтому они старались преуспеть в другом – в борьбе подковерной.
Они завидовали Каппелю: слишком блестящей была у него репутация. Завидуя – боялись. Поэтому, бывая в кабинете адмирала, нашептывали ему, что Каппель – человек несносный, завидущий, этакий маленький Бонапарт, утверждали, что правильно, дескать, пишут про него красные газеты, он любитель интриговать, и если появится в Омске, то первым делом попробует и самого Колчака лишить трона. Такой, мол, этот человек. Колчак лишь белел, слушая эти речи, сжимал пальцами подлокотники кресла и отводил взгляд в сторону. Он не верил речам, произнесенным шепотом, ему на ухо, однако одновременно ловил себя на мысли – хоть и не верит он им, а ведь не верить у него нет никаких оснований.
Войска Колчака делали успехи на фронте – ими был взят целый ряд городов, в том числе и Екатеринбург.
В конце концов он приказал генералу Лебедеву:
– Вызывайте ко мне генерала Каппеля!
Лебедев, услышав это, только потер руки, улыбнулся довольно: хоть он и не был знаком с Каплелем, не знал, что это за человек, но не любил его. Заочно.
Вечером Каппель сел в поезд, идущий в Омск.
Омск бурлил. Он больше напоминал столицу государства Российского, чем заурядный сибирский город: по улицам разъезжали конные казачьи патрули, гудели автомобильные моторы, взвизгивали клаксоны, в ресторанах играли цыганские оркестры и лихо отплясывали откатившиеся вместе с белыми войсками купцы, купали в шампанском девиц и соревновались, кто больше выпьет… Купец Кудякин, например, и глазом не моргнув, выдул три пивных кружки водки и рухнул на пол прямо в ресторане. Потом четыре дня приходил в себя, отсыпался. Богатырское здоровье его не подвело, хотя на водку после этого Кудякин уже не мог смотреть – выворачивало наизнанку.
Купцы удивлялись:
– Надо же! Как легко, оказывается, можно бросить пить.
Колчак пребывал в хорошем настроении: его войска взяли Уфу, Пермь, успешно наступали на Казань. Как всякий честный человек, он был очень доверчив – считал, что все люди, как и он – честные. Одним из самых близких людей к адмиралу считался генерал-лейтенант Лебедев – светский лев, чрезвычайно ранимый, наивно полагавший, что он не только крупный военачальник, но и большой ученый. Лебедев был членом Императорской Академии наук, у адмирала он занимал высокую должность начальника Ставки Верховного правителя – то есть, по сути, был начальником штаба Колчака.
Слыша имя Каппеля, Лебедев раздраженно взмахивал холеной белой рукой:
– Каппель? А-а, полноте… Это несерьезно.
Причесочка у Лебедева была – не придерешься, волосок к волоску, у французов генерал-лейтенант достал специальную мазь, смазывал ею голову, которая теперь всегда блестела, а к пробору можно было прикладывать штабную линейку. Усы были подстрижены, как английский газон – очень аккуратно, никаких фривольных колечек, никаких завитушек.
Очень ухоженный был человек.
Когда Каппель расквартировался в Кургане со своей группой – ее предстояло переформировать в Первый Волжский корпус, Лебедев решил: терпеть этого Выскочку больше не следует, и провел соответствующую работу.
Адмирал Лебедеву поверил. Когда Колчаку доложили, что генерал-майор Каппель появился в его приемной, адмирал вздохнул, глубоко затянулся воздухом – так иногда бывает перед трудной беседой, и произнес страшноватым свистящим шепотом:
– Просите!
В следующее мгновение он не сдержался и, давая выход гневному порыву, всадил в подлокотник кресла ножницы.
Тихо открылась дверь, звякнули шпоры. Послышался негромкий, очень спокойный голос:
– Ваше высокопревосходительство, генерал Каппель по вашему повелению прибыл.
Ощущая, как в виски ему натекло что-то горячее, тяжелое, Колчак поднял глаза, увидел стоявшего в проеме двери усталого невысокого человека, глядевшего прямо перед собой. Поймав взгляд адмирала, Каппель не отвел глаз в сторону, и Колчак понял: этот человек никогда не сказал про него ни единого худого слова, а всякие нашептывания Лебедева – всего лишь нашептывания, и вздохнул облегченно.
Он вышел из-за стола и протянул Каппелю сразу обе руки:
– Владимир Оскарович, наконец-то вы здесь. Я рад, очень рад!
Колчак был прекрасным физиономистом, хорошо разбирался в человеческой психологии, если человека он видел сам, то ему можно было ничего не говорить, он очень точно угадывал характер. Адмирал провел Каппеля к креслу:
– Садитесь, пожалуйста!
Каппель сел, но тут же вскочил:
– Ваше высокопревосходительство!
Колчак вторично усадил Каппеля в кресло.
– Меня зовут Александром Васильевичем.
Проговорили они вместо запланированных пятнадцати минут полтора часа. Из кабинета в приемную вышли под руку.
Позднее Колчак написал: «Каппеля я не знал раньше, – признание адмирала, в отличие от Лебедева, было искренним, – я встретился с ним в феврале 1919 года, когда его части были выведены в резерв, а он приехал ко мне в Омск. Я долго беседовал с ним и убедился, что он один из самых выдающихся молодых начальников».
Надо с грустью заметить, что жить к той поре и тому, и другому оставалось меньше года.
В приемной адмирал сказал Каппелю:
– Владимир Оскарович, если что-то нужно будет для вашего корпуса – сообщите. Все будет исполнено.
Это слышали все. Как и все видели, что Колчак проникся к Каппелю особым уважением.
Больше ни один человек не приходил к адмиралу наушничать на Каппеля: это могло кончиться плохо.
Вечером к омскому перрону с шипением и резкими веселыми гудками подкатил пассажирский состав, ведомый мощным «микстом», не раз доставлявшим скорые поезда в Париж. Каппель, одетый в шубу, покрытую обычным солдатским сукном, ловко вспрыгнул на заснеженную ступеньку – дожидаться, когда кондуктор сметет с нее белый мусор и обколет лед, не стал, – быстро прошел в свое купе.
Там сбросил шубу. Некоторое время неподвижно сидел у окна, опершись локтями о столик, разглядывал людей, суетившихся на перроне.
Он находился под впечатлением, оставшимся после разговора с адмиралом.
По перрону с важным видом ходил старший кондуктор – степенный старик с пушистыми серыми бакенбардами и тоненькими погончиками, прилаженными к черному «романовскому» полушубку. За ним неотвязно, будто собачонка, бегал большеухий носатый паренек с фонарем в руке – ученик.
Старик втолковывал молодому человеку, как надо жить, вскидывал поочередно руки, окутывался паром, иногда тыкал пальцем в пространство. Носатый паренек внимал ему, заглядывал в рот. Выдав очередную порцию наставлений, старик умолкал и продолжал неспешное движение туда-сюда по перрону.
Каппель улыбнулся: слишком уж забавно это выглядело из купе вагона, куда с перрона не доносился ни один звук.
Мысли его снова унеслись в кабинет адмирала, в его штаб: Каппель никак не мог понять, почему Лебедев, покорно сгибая тонкий, как у девицы, стан перед адмиралом, поступает во вред своему шефу? Это что, глупость? Впечатление глупого человека Лебедев не производил. Вхож в высшие академические круги… Неужто все дело в обычной зависти к успехам Каппеля, в ревности, в нежелании допускать других людей к Александру Васильевичу Колчаку? Губы у Каппеля недоуменно дрогнули.
Сейчас, когда колчаковские войска ведут успешные боевые действия, берут город за городом, Лебедев ни с кем не желает делить славу победителя… Бред какой-то.
Через семь минут вагон дернулся, и омский перрон неторопливо поплыл назад, в темноту мутной холодной ночи.
Утром Каппель оказался в Екатеринбурге. Город был не столь оживлен, как, допустим, Омск или Курган, стены домов покрыты пороховой копотью – здесь шли тяжелые уличные бои. На вокзальной площади, заснеженной, с крутыми отвалами, своими макушками достигающими фонарей, прикрепленных к столбам, Каппель взял возок и поехал по адресу, по которому должны были находиться старики Строльманы.
Увидев зятя-генерала, старик прослезился, покрутил головой, давя в себе жалобный скулеж, пытаясь сладить с собою, но не смог, это оказалось выше его сил. Плечи у Строльмана задергались, как в припадке. Каппель обнял старика:
– Полноте… полноте.
– А Олечка… Олюшка… Ты знаешь о нашей беде, Володя?
– Знаю.
– Не уберег я ее. – Плечи у старика затряслись сильнее. – Прости меня, ради бога.
– Я пробовал отыскать ее в Москве – бесполезно.
Спина старика была худой, костистой, лопатки углами выпирали из-под жилета.
– Надо собираться, – сказал Каппель, – у нас мало времени.
Старик перестал плакать, достал из кармана большой, как полотенце, платок, вытер им лицо.
– Куда собираться?
– Я увожу вас с собой.
– Прости, Володя, но – куда?
– В Курган. Там сейчас формируется мой корпус. Через четыре часа будет поезд из Перми, нам надо на него успеть.
Строльман глянул на часы:
– Я не успею.
– Надо успеть.
Старик заохал, засуетился, движения его сделались бестолковыми, в них было много лишнего.
– Ох, я не успею, – горестно пробормотал он.
– Надо успеть, – повторил Каппель, прислушался к тишине, стоявшей в доме. – Дети спят?
– Спят. Они поднимаются поздно. Пусть спят. Им самая пора набираться сил, самый возраст… – В голосе Строльмана появились ворчливые нотки, и он стал похож на дряхлую, с облезающим пером наседку.
Строльман вновь заохал, заквохтал, заметался по квартире.
– А может, лучше поедем завтра, а, Володя?
– Лучше сегодня. Я не могу оставлять часть надолго.
В ответ раздалось квохтанье.
На сборы потребовалось всего три часа – крупных вещей не было, – все осталось там, в доме при пушечном заводе.
– Чем меньше вещей – тем лучше, – окинув имущество строгим взором, кратко произнес Каппель.
– Как же это, Володя? – жалобно проговорил Строльман, поднял вопросительно брови. – Всю жизнь собирал, копил, обрастал имуществом, считал, что так надо, и вдруг… Нищий я стал, совершенно нищий. – Он вновь всхлипнул.
Каппель обнял его:
– Успокойтесь, пожалуйста. Прошу вас!
Через час они уже сидели в купе пермского поезда. К ним заглянул кондуктор, увидел генерала, козырнул, проговорил жалобным тоном:
– Это что же такое получается, господин генерал! Железная дорога работает все хуже и хуже. Ни один поезд уже не приходит по расписанию – все опаздывают.
Каппель сделал неопределенный жест: в делах железной дороги он не разбирался.
В Кургане штабс-капитан Павлов был счастлив. Варечка дала согласие выйти за него замуж. Павлов прижал к губам тоненькие Варины пальцы, прошептал благодарно:
– Варечка, спасибо вам. Вы никогда не пожалеете, что решили стать моей женой.
Варя была растеряна: все происходящее казалось ей неким сном. Она глядела влюбленными глазами на Павлова и спрашивала себя: счастлива ли?
Она была счастлива.
Венчание происходило в небольшой, с темной игрушечной колокольней церкви, рано утром, поскольку днем батюшка – доброжелательный, с лучистыми глазами иерей – собирался отбыть в Тобольск, в епархию. Варя была тиха и растеряна. Павлов пробовал шутить, но оттого, что сам был оглушен свалившимся на него счастьем, шутки у него не очень удавались.
Павлов сумел даже достать золотые обручальные колечки – нашлись подходящие в бывшей ювелирной лавке, хоть та и была закрыта, но штабс-капитан сумел отыскать ее хозяина – он снимал частную квартиру, Прятался от всех, боялся грабежей. Ювелир и вынес из темного потайного закутка на белый свет кожаный баул с драгоценностями. Варе обручальные колечки понравились.
А потом молодожены на быстрой тройке, в кошеве, застеленной двумя хорошо выделанными медвежьими шкурами, катались по окрестностям Кургана, дышали снежным простором, морозом, останавливались у Тобола, накрытого толстым белым одеялом, целовались под соснами и удивлялись – неужели они всего полтора месяца назад находились в горячем пекле, кланялись пулям и совершенно не обращали внимания на красный от крови снег? Тогда казалось, что так все и должно быть, сама природа снега – красная, кровянистая. А на самом деле снег, оказывается, – белый… Пушистый, нежный, толстый, лежит на земле горностаевой шубой.
– Я бы здесь осталась навсегда, – неожиданно заявила мужу Варя, обвела рукой пространство. – Мне здесь очень нравится.
– Варя, вам здесь скоро станет скучно. – Павлов никак не мог перейти на «ты», продолжал обращаться на «вы» – так было проще и привычнее.
– Саша, меня можно звать на «ты». Можно и нужно.
– Понимаю, но… – Павлов развел руки в стороны.
– А скучно мне не станет… Я в этом уверена.
– В Кургане нет даже десяти тысяч жителей, я недавно прочитал в путеводителе. По сравнению с Москвой это не город, а городок, конопляное зернышко… Нет, Варюша, жить надо в большом городе. Москва златоглавая, Санкт-Петербург – вот что надо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.