Текст книги "Если суждено погибнуть"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
– Это что же такое делается? – пробормотал он хрипло, отер рукою слезы с глаз. – Где же Божья милость?
В следующее мгновение он вновь развернулся и, пригнувшись к земле, прикрываясь от холода и колючего ветра локтями, двинулся к эшелонам. Сделалось немного легче дышать. Исстеганные глаза ломило, виски сдавливало что-то тугое, вызывающее страх и невольную дрожь.
Румынские эшелоны были едва видны в снегу и морозе. Паровозы охраняли сразу по нескольку часовых – румыны боялись, как бы чехословаки не увели их «тягловую силу»: от этих людей можно было ожидать чего угодно.
Показав настороженным часовым, что у него ничего нет в руках, никакого оружия, Вырыпаев приблизился к ним.
– Братцы… Братцы… – простонал он. – Мне нужен врач. Понимаете – врач!
Порыв ветра знакомо хлестнул ему в лицо, вновь заставил заслезиться глаза. Вырыпаев разжевал снег, попавший ему в рот, отер слезы с глаз.
– Врач, понимаете? Не понимаете? Ну как же так! – полковник похлопал себя ладонями по бокам. – Как же мне объяснить вам, что нужен врач? Румынского-то я не знаю совершенно.
Через две минуты выяснилось, что румынского языка и не надо было знать.
Проведя несколько лет в России – сначала в лагерях, потом на фронте, общаясь с местным людом, румыны хорошо изучили не язык, а мат: им показалось, что в России жить без мата совершенно нельзя. И когда Вырыпаев с тоскою выматерился, мат дошел до них.
Старший из часовых – капрал, как понял по нашивкам Вырыпаев, – тощий, черный, заморенный, похожий на грача, совершившего долгий перелет, похрумкал валенками по снегу.
– Врач вон в том эшелоне, – сказал капрал по-румынски, повесил винтовку, которую держал на изготовку, за спину, ткнул рукавицей в самый дальний состав, стоявший на ветке, примыкавшей к лесу. – Там врач. Вагон его находится в середине поезда. – И добавил несколько слов матом.
Полковник все понял, бегом кинулся к дальнему составу, поднялся в темный теплый вагон и, не видя ничего, начал ощупывать руками пространство. Влажный спертый воздух вагона вызвал у него приступ кашля. Вырыпаев задохнулся, с трудбм выколотил кашель из себя и просипел едва слышно:
– Есть тут кто-нибудь?
В ответ открылась дверь одного из купе, и в проеме показался человек, слабо освещенный огнем коптилки, спросил что-то по-румынски.
– Мне врач нужен, врач, – просипел Вырыпаев, голос у него был по-прежнему сдавленным – немощное птичье клекотанье.
Человек, выглянувший из купе на оклик, и оказался врачом. История сохранила только его фамилию и первый инициал, фамилия, кстати, вполне русская, – Донец – К. Донец.
– Тяжело болен генерал Каппель… Умоляю – помогите! – Вырыпаев прижал руки к груди.
Румынский врач знал Каппеля – точнее, знаком с ним не был, но много слышал о генерале. Лицо врача обрело почтительное выражение, он быстро собрал инструменты, сунул их в баул и нырнул вслед за полковником в ночь.
Через двадцать минут Донец уже сидел около Каппеля, тыкал трубкой то в одно место, то в другое, то в третье, оттягивал пальцами кожу на груди, смотрел, остаются красные пятна после щипка или нет, – пятна не оставались, щупал пульс, потом слушал грудь больного ухом и недовольно шевелил губами.
Закончив осмотр, Донец сложил инструменты в баул. Лицо его было скорбным. Он молчал.
Не в силах больше выносить молчание, Вырыпаев в молящем движении прижал руки к груди:
– Ну что?
Доктор вновь недовольно пожевал губами и произнес тихим, каким-то чужим голосом – в отличие от капрала и его солдат, он довольно сносно говорил по-русски:
– Через несколько часов господин генерал умрет.
– Что-о?
Врач, подтверждая сказанное, качнул головой. Вырыпаеву показалось, что пол у него под ногами поехал в сторону, он схлебнул с губ соленую жижу, внезапно натекшую в рот, вновь воскликнул неверяще и одновременно жалобно:
– Что-о?
– К сожалению, одного легкого у господина генерала уже нет совсем, от другого осталась только третья часть. Через несколько часов он умрет.
Вот к чему привел тихий назойливый кашель, на который никто не обращал внимания, поскольку кашляли все – все были простужены, – не только ноги надо было спасать, но и легкие, однако теперь говорить об этом было поздно.
– Наши эшелоны утром отойдут, – сказал Донец. – Предлагаю перенести господина генерала к нам в поезд, в наш лазарет. Чем сумею помочь больному, обязательно помогу, – Донец заторопился, давясь русскими словами, кашлем – совсем как у Каппеля, тихим, внутренним, – но… – Он споткнулся на полуслове, замолчал и красноречиво развел руки в стороны.
Все было понятно без всяких слов. Было слышно, как во влажной теплой тиши сипит в беспамятстве Каппель.
– Неужели никаких надежд? – спросил Вырыпаев, он не верил в то, что слышал; обычные, довольно скучные слова приговора, за которыми скрывалась жестокая суть, не укладывались у него в голове, он не мог смириться с тем, что слышал.
– Никаких, – подтвердил Донец. Вырыпаев услышал, как в глубине груди родился длинный надорванный всхрип, на ключицы надавила тяжесть.
– Господина генерала надо немедленно перенести к нам в эшелон, – сказал Донец. На этот раз Вырыпаев обратил внимание, что говорит врач все-таки с очень сильным акцентом. Ну почему в такие минуты в голову лезет всякая второстепенная чушь, разная мелочь?.. Разве это имеет какое-то значение? – Как только рассветет, мы тронемся дальше, – добавил Донец.
– Да, да, – растерянно кивнул Вырыпаев.
– Вы, господин полковник, если желаете, можете переселиться в эшелон вместе с господином генералом.
– Да, да. – Вырыпаев вновь растерянно кивнул.
– И имейте еще в виду, – сказал Донец, – я к господину Каппелю отношусь с большим уважением. – Доктор, видимо, настолько сжился с Россией, что даже свыкся с извечным русским: «А ты меня уважаешь?» – Прошу верить мне.
– Да, да. – Вырыпаев опять кивнул. Он никак не мог прийти в себя от услышанного.
В темноте, в гоготе ветра и охлестах жесткого, как песок, снега, ведьминском вое – затевалась пурга, а январские метели здесь бывают обломными, дома пурга запечатывает по самые трубы, иной несчастный в трех метрах будет находиться от своей «фатеры», а трех метров этих так и не одолеет: мороз, ветер и снег окажутся сильнее, Каппеля на руках перенесли в санитарный вагон – один на три румынских эшелона, – положили на нижнюю деревянную полку.
Полки вагона, пропахшие карболкой, еще чем-то едким, дегтярным – видно, румыны часто проводили дезинфекции, борясь со страшным сыпным тифом, вонью дезинфицирующей жидкости здесь, кажется, пропитались даже гвозди, – располагались в три ряда, друг над другом. Все ряды были заняты, но Каппелю отвели нижнюю, самую удобную полку.
Вырыпаеву рядом с полкой поставили табурет, полковник тяжело опустился на него. Закрыл глаза – от слабости пространство перед ним заколыхалось пьяно. Надо было перевести дыхание.
Минут через пять Вырыпаев ожил, достал из кармана часы, щелкнул крышкой.
Времени было шесть часов утра. Шесть часов утра двадцать шестого января 1920 года.
Генерал лежал тихо, лишь иногда коротко вскрикивал, вскриком этим давил в себе боль и умолкал. Вырыпаев прошептал:
– Эх, Владимир Оскарович, Владимир Оскарович. – И, увидев, что перед ним опять начали шевелиться угрожающе гибкие дымные кольца, вновь закрыл глаза.
В семь часов утра румынские составы покинули маленький «номерной» разъезд.
В одиннадцать часов пятьдесят минут утра двадцать шестого числа, когда эшелон подходил к разъезду Урей, Каппеля не стало – у тридцатисемилетнего генерала остановилось сердце. Легкие у него уже совершенно не работали – были спалены жестоким жаром.
Перед кончиной Каппель начал что-то шептать – очень тихо, но внятно. Вырыпаев наклонился к нему.
– Пусть войска знают, что я был предан им, что я любил их и своей смертью среди них доказал это.
Это было последнее, что Каппель сказал в своей жизни, полковник Вырыпаев записал эти слова.
Вырыпаев не выдержал, заплакал. Белый день померк, сделался черным, из него будто высосали весь воздух. Вырыпаев задыхался, спина у него горбилась старчески, он скрипел, всхлипывал, сдавливал зубами стон и не мог сдержать его.
Вот и все.
Полковник – молодой еще, по сути, человек, хотя на щеках у него выступила седая щетина, – сгорбился еще больше, превращаясь в изрубленного жизнью старика, но в следующий миг выпрямился и произнес по-вороньи каркающе, резко, сжав кулаки, – на него словно что-то нашло:
– Нет, не все!
Каппеля уложили в простой, крестьянский, наспех оструганный гроб, и тело его вместе с отступающей армией двинулось дальше, к Иркутску. Войцеховский помнил об обещании, данном генералу Каппелю – тогда еще живому: сделать все, чтобы вызволить из беды Колчака.
Тогда ни Войцеховский, ни Каппель не знали, где конкретно находится адмирал, сейчас Войцеховский знал точно: в Иркутске, в тюрьме – сдан союзниками, французом Жаненом, чехословаками Сыровым и Гайдой, сдан в обмен на гарантию, что с них не снимут их собственные штаны да при выезде из России не станут потрошить чемоданы, набитые награбленным.
Войцеховский подошел к Иркутску и разбил лагерь. Войска стали готовиться к штурму. Власть в Иркутске менялась так часто, что горожане не успевали уследить, кто утром садится в главное городское кресло и подписывает разные «указивки», тысячами экземпляров потом украшавшие заборы.
Дольше всех продержался Политцентр.
Девятнадцатого января (Каппель был еще жив) была сформирована новая власть – Военно-революционный комитет и в тот же день создана «Чрезвычайка» – ЧК. Колчак, сидевший в камере, перешел в ведение «Чрезвычайки». Вместе с ним и Виктор Пепеляев – премьер Сибирского правительства, брат генерала Анатолия Пепеляева.
Еще не успев ничего предпринять, Войцеховский неожиданно получил ультиматум от красного командующего Зверева: «Приказываю немедленно сложить оружие!»
В ответ Войцеховский лишь усмехнулся и, не дочитав ультиматум до конца, швырнул его в мусорную корзину. Произнес хмуро:
– Этот человек не ведает, о чем говорит… Кто такой Зверев? Первый раз слышу… Похоже, он здорово набрался, прежде чем решил сочинить эту бумажку.
Зверев прислал второй ультиматум, не такой лобовой и беспардонный, видимо, составленный на трезвую голову; Войцеховский вызвал к себе Вырыпаева.
– Василий Осипович, вы мастак по таким делам… Нужно сочинить ответный ультиматум. Наши требования: немедленное освобождение Колчака и арестованных с ним лиц – Пепеляева и гражданской жены адмирала Тимиревой – это раз. Два – немедленное снабжение нашей армии продовольствием и фуражом, три – выплата контрибуции в двести миллионов рублей, четыре – прекращение лживой клеветы и пропаганды в отношении нас… – В вопросах чести Войцеховский был также щепетилен, как и Каппель. – Если эти требования не будут выполнены, мы начнем штурм Иркутска.
Зверев отказался выполнить требования Войцеховского. О ситуации, сложившейся в Иркутске, было доложено Ленину, тот дал шифрованную команду немедленно расстрелять Колчака и его министров – арестован-то был целый поезд. Председатель иркутской «Чрезвычайки» Чудновский составил список из восемнадцати человек, но, поразмышляв немного, выделил из него только двоих: Колчака и Пепеляева.
В ночь на седьмое февраля, а точнее, в четыре часа тридцать минут седьмого февраля оба были расстреляны на берегу реки Ушаковки, а их трупы сброшены в Ангару, в прорубь.
Колчаковские министры, которых Чудновский вычеркнул из списка, были расстреляны позже, летом, в июне.
Как и обещал, Войцеховский пошел в атаку на Иркутск, взял станцию Иннокентьевская, от которой до Иркутска, до городских домов можно было доплюнуть без всяких усилий. В Иркутске было объявлено осадное положение. Началось сражение, очень жестокое.
Пленных не брали, смерть предпочитали ранению. Натиск обмороженных, голодных, изнеможденных людей, привезших на санях гроб с телом Каппеля, был настолько велик, что красноармейские части отступили.
Иркутск был практически обречен.
Но опять встряли чехословаки. Они посчитали – не без оснований, кстати, что каппелевцы помешают им вывезти то, что они везли, и начальник одиннадцатой чешской дивизии полковник Крайчий, замещавший отсутствующего Сырового, заявил, что он не допустит взятия Иркутска каппелевцами.
Еще одно предательство! Чехословаки начали подтягивать к передовой линии, уже оставленной красными, бронепоезда и артиллерию. Одолеть эту армаду Войцеховский не мог. К тому же он получил сообщение, что Колчак уже расстрелян.
Войцеховский дал команду обогнуть Иркутск стороной и выходить на байкальский лед – по сути повторил красноярский вариант.
Стрельба в иркутских пригородах затихла. Каппелевцы вновь выстроились в колонну – дело привычное – и, хрипя, оставляя трупы на обочинах дороги, ушли.
Мороз стал давить сильнее. Выпадали дни, когда вода замерзала на лету – ее лили из кружки на снег, но до земли она не долетала, превращалась в неровные ледяные шарики, шарики эти со звоном падали, скакали весело, безмятежно, дыхание из людей вырывалось с трудом, слышался частый кашель. Лица людей были черными от морозных язв. Простые женщины-крестьянки, видевшие каппелевцев в эти дни, плакали – им было жаль погибающих людей.
Байкальский лед был чистым, зеленым, гладким – ни одного снежного заструга, все посдирал свирепый ветер, удержаться на скользкой поверхности было невозможно, ветер сдувал с нее людей, солдаты цеплялись друг за друга, шли по льду косо, будто заваливающиеся столбы, но сдаваться не хотели.
Байкал надо было одолеть во что бы то ни стало – в Мысовской, на другом берегу озера, их ждало спасение. Там – другая территория, не подвластная ни чехам, ни французам с поляками и сербами, ни красным – там власть атамана Семенова.
Первым двигался отряд волжан во главе с молодым генералом Сахаровым – однофамильцем Сахарова-неудачника. Генерал шел впереди, как когда-то (а ведь было это совсем недавно) шел сам Каппель.
Тело Каппеля везли на санях. Конь был плохо подкован – перековать либо подправить ковку было негде, – часто падал; храпел испуганно – он боялся льда, боялся дороги и покойника, боялся ледяных пробок, запечатывающих ноздри, коня вел под уздцы лошадиный знаток Насморков, подбадривал его разными ласковыми словами – знал, что от звука человеческого голоса конь смелеет, делается спокойнее, идет увереннее, но зеленый байкальский лед продолжал пугать коня, он храпел, вращал налитыми кровью глазами, грыз крепкими желтыми зубами края оглоблей, копыта у него по-прежнему разъезжались, он падал.
– Эх, милый, милый, – с огорчением причитал Насморков, который и сам едва держался на ногах.
От берега уже давно отошли – берега, собственно, видно не было, он словно завалился за округлый край земли, слился с морозным воздухом, угас там. До противоположного берега было далеко – идти еще и идти. Может быть, его вообще не было. Серый, в розовых пролежнях воздух был горек, сух, рот открыть нельзя: зубы спаивались от мороза, нижнюю челюсть от верхней не оторвать. Войцеховский ловил себя на мысли, что готов упасть на этот зеленый толстый лед, притиснуться к нему и замереть…
Что тогда будет, Войцеховский знал хорошо – человек никогда не поднимется, обратится в камень, умрет. Падать нельзя, но и идти дальше тоже нельзя, сил нету – наступил предел.
Несколько раз на безжизненном бескрайнем льду попадались широкие лунки – промысловики приходили сюда брать нерпу. Война войной, а жизнь жизнью. Но и нерпы на Байкале, похоже, не было – ни одного кровяного следа… Значит, ушли отсюда промысловики без добычи.
Конь, которого Насморков держал под уздцы, дернул головой, всхрапнул резко и, выдрав повод из рук человека, лег на лед, едва не перевернув сани. Гроб, лежавший в них, сполз к краю саней. Насморков присел на корточки над конем, попросил его тихо, давясь собственным дыханием:
– Милый, вставай! Ну!.. Ну пожалуйста, вставай!
Конь, храпя, лежал на льду.
– Вставай, милый! Ты же погибнешь, дурак! Уж примерз ко льду… Вставай!
Голос у Насморкова хоть и был сиплым, надсаженным, а проклюнулись в нем нежные уговаривающие нотки; конь прядал ушами, храпел, но не поднимался, в глазах его стояли слезы. Похоже, он уже не мог подняться. Минут десять Насморков, ежась от ветра, уговаривал его подняться, потом умолк и печально гладил большую заиндевелую морду с крупными ощеренными зубами. В глазах у Насморкова тоже появились слезы. Он жалел коня.
Отер глаза рукавицей, оглядел людей, столпившихся рядом – они хотели бы помочь, но не знали, как это сделать, – проговорил, с трудом шевеля одеревеневшими губами:
– Все. Отходил конь свое. Конец. – Он стащил с коня хомут, стянул чересседельник, покосился на сани с гробом. – Ну что, братцы, придется тащить сани на себе.
Из заднего ряда – снизу не было видно, кто говорил, – послышался недовольный голос:
– А что, может, гроб с телом – под лед, а? Чтобы и вам с ним не мучаться, и генерала не мучать… А?
У Насморкова задрожало лицо, он выдернул из прохудившейся варежки руку и сжал пальцы в кулак.
– Вот что положено за такие разговоры… Сейчас один раз двину, и сопатка у тебя станет такой же красной, как флаг над городом Иркутском. – Насморков не выдержал, всхлипнул.
Мимо шли люди – усталые, с опущенными головами, опирающиеся на винтовки. Оружия никто не бросал.
Неожиданно около Насморкова остановился усатый плечистый конник с заиндевелым лицом – таким заиндевелым, что непонятно было, как он еще не поморозился. Фамилия этого солдата была Самойлов, история сохранила эту фамилию. Самойлов шел с Каппелем от самой Самары. Он все понял с первого взгляда, вздохнул тяжело и слез со своего маленького, мохнатого, зубастого конька…
Кинул повод Насморкову:
– Запрягай, земляк. Гроб бросать нельзя.
Идти до Мысовской оставалось пятьдесят верст, и многие эти версты не одолеют – просто не хватит сил – кто знает, вдруг не сумеет их одолеть и этот заиндевелый мужик с окающим, дрожащим, будто у мальчишки, голосом.
Насморков склонил перед Самойловым голову:
– Спасибо, земляк!
И вновь заколыхалось бескрайнее зеленое пространство, не имевшее, как казалось людям, ни конца, ни края. Розовые проплешины, недобро сиявшие в сером небе – признак того, что мороз будет еще сильнее, исчезли, вскоре наступила темнота: ночь упала на землю стремительно, как занавес с оборванной веревкой.
Колонна отступающих не остановилась на ночлег – на льду это делать было нельзя, половина колонны тогда останется лежать посреди безбрежного пространства. Войцеховский, хоть и несведущ был в таких делах, но сообразил, как надо поступать, запретил ночной привал. Люди на ходу жевали, выгребая из карманов шинелей остатки сухарей, зерно, муку, отруби, ссыпали в рот старые, пропахшие патронным маслом крошки, на ходу спали, крепко вцепившись пальцами в локоть товарища, идущего рядом, на ходу оправлялись – все на ходу.
Звенел под ногами лед, черное измученное небо качалось над головами, было слышно, как на далеком, оставленном армией берегу воют волки – пришли поживиться тем, кого не смогли похоронить. Хорошо, у нескольких хозяйственных мужиков оказались с собою заранее припасенные факелы. Слабо потрескивающий на морозе огонь покачивался теперь над головами, освещая лед, не давая ногам угодить в какую-нибудь запорошенную, запечатанную снегом рыбацкую либо звероловную лунку. Надсаженно хрипели глотки, под зеленым глубоким льдом иногда возникали черные тени, неспешно уходили в сторону – то ли байкальские водяные дивились несмети людей, объявившихся вдруг на замерзшем озере, то ли лед имел на глубине сложенные напластования и они рождали такие диковинные тени, то ли происходило что-то еще, непонятное.
Самойлов, оставшись без лошади, быстро захромал, шел теперь, раскачиваясь в обе стороны сразу, опирался на руку Демкина, надорванное дыхание с трудом вырывалось у него изо рта.
– Держись, брат, – подбадривал его солдат Демкин, – осталось совсем немного. Утром, говорят, мы уже будем в Мысовской.
– М-да, – хрипел в ответ Самойлов, – если живы будем…
– Выжить нам, земляк, надо обязательно. Немного ведь осталось. Это надо же… – Демкин удивленно качал головой, – мы с тобой от самой Волги топаем, друг дружку поддерживаемой сохранилось нас, целых, не полегших, с той поры ноль целых хрен десятых. Это сколько же мы оставили позади километров? Ежели считать с Волги… А, Самойлов?
Самойлов хрипел в ответ что-то невнятное, цеплялся покрепче пальцами в рукав Демкина, а словоохотливый Демкин, окутываясь паром, все говорил, говорил, кренился вперед корпусом – тяжелая голова у него перевешивала тело. Демкин сопротивлялся этому, шаркал подошвами по льду, морщился, когда ветер швырял ему в лицо жесткую льдистую крупу. Ему казалось, что своими разговорами поддерживает жизнь в Самойлове, себе самом, и как только его голос угаснет, перестанет звучать – тогда все: и сам он упадет на лед, и Самойлов свалится вместе с ним.
– Верст этак… ну, тысчонок семь, наверное, позади осталось… А, земляк? Или того больше – тысяч восемь… А?
В ответ Самойлов вновь окутался клубом пара, из горла у него вырвалось что-то невнятное, заморенное, он подекользнулся и, если бы не Демкин, упал бы.
Колонна каппелевцев упрямо двигалась на восток…
Головной отряд каппелевцев достиг Мысовской на рассвете – в черном небе появилась жемчужная сыпь, растеклась по своду. Стало легче дышать.
Демкин, ступив на твердую землю, послушав, как в Мысовской лают собаки, отер нос рукавом шинели, перекрестился и заплакал. Самойлов тоже заплакал – креститься у него не было сил. Прошептал лишь тихо, давясь морозным воздухом:
– Прости меня, Господи, грешного…
Колонна каппелевцев, скрипя снегом, вползла на берег. Около Самойлова на землю упал небольшой, похожий на недокормленного мальчишку солдатик, зарылся нестриженой головой в снег; ветхая, изношенная до бумажной толщины папаха сорвалась с его головы, отлетела в сторону. Спина у солдатика задергалась, он заныл, заскулил тоненько, по-птичьи, потом простонал, примерзая лицом к насту:
– Неужели дошли, а?
Демкин с гудом выбил из себя дыхание и прохрипел:
– Дошли.
Хотя в то, что они дошли, находятся на своей земле, где в них никто не будет стрелять, он не верил, как еще не верил и в то, что они целы и у них появились шансы на жизнь.
Днем открыли гроб с телом Каппеля. Генерал лежал в грубо сколоченном ящике какой-то усохший, вымерзший, с горестно сжатыми губами.
На лбу у него плотным белым инеем мерцала изморозь. Войцеховский постоял несколько минут у гроба, потом повернулся и, пошатываясь устало, согбенной походкой двинулся прочь. Губы у него шевелились безголосо, в глазах застыла обида – до слез, до крика было жаль, что Каппель не дошел до Мысовской. Они дошли, а Каппель не дошел… Войцеховский прижал ко рту руку в меховой перчатке, плечи у него дрожали.
К генералу приблизился Вырыпаев, козырнул:
– Ваше высокопревосходительство, где будем хоронить Владимира Оскаровича?
Войцеховский долго молчал – не мог справиться с собой.
– Я считаю – в Чите. А вы что скажете, Василий Осипович?
– Я тоже считаю, что в Чите. – Сощурив глаза, Вырыпаев оглядел широкие приземистые избы Мысовской, хотел было добавить, что если белые останутся в Чите, то лучшей могилы для Каппеля не найти, но как быть, если белые в Чите не задержатся, потом подумал, что такой вопрос может оказаться оскорбительным для Войцеховского, и промолчал.
Невдалеке, за утонувшими в сугробах домами послышался звон колокольчиков. На несколько мгновений звон умолк, потом возник вновь. Из-за домов вылетела лихая тройка, расцвеченная лентами.
Впереди с вожжами в руках сидел удалой парень в забайкальской казачьей форме с желтыми лампасами и погонами, на которых металлом были вышиты две буквы «АС», что означало «Атаман Семенов», сзади красовалась молодая пара: черноглазая гуранка со смуглым лицом и юный офицерик с погонами подпрапорщика – редкое звание, которое дают только в условиях фронта. Они решили соединить свои жизни в это непростое время.
И такой красотой, бесшабашностью, чем-то непобедимым веяло от этой пары, что сгорбленный Вырыпаев невольно выпрямился, ствердил губы.
Офицерик, увидев генерала, приподнялся и четко, как на параде, козырнул, Войцеховский ответил. Следом ответил Вырыпаев. Смерть смертью, печали печалями, а жизнь жизнью… Жизнь брала свое.
– Когда начнем движение в Читу, Сергей Николаевич? – спросил Вырыпаев.
– Чем раньше – тем лучше… В Мысовской нет условий для отдыха солдат. А в Чите нас ждут хорошие теплые казармы.
Гроб, в котором лежал генерал Каппель, вместе с санями затащили в сарай, закрыли на замок.
Чистый зеленый лед Байкала перечеркнула длинная темная полоса – это была топанина, оставленная человеческими ногами, след страданий. Вырыпаев вышел на берег, тронул лед носком катанка, подумал, что в той точке, где темная полоса наползает на землю, надо поставить деревянный крест. В память о тех, кто не дошел…
И это надо сделать в ближайшее время. Внутри у него возникла боль, надавила на ключицы, сердце забилось громко, отозвалось в ушах тревожным звоном. Вырыпаев приложил к глазам платок, промокнул влагу, прошептал смято, почти беззвучно, гася в себе боль:
– Эх, Владимир Оскарович, Владимир Оскарович…
Он знал: сколько ни будет гасить в себе боль, она все равно не пройдет. Сколько будет жить Вырыпаев, столько в нем будет жить и эта боль.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.