Текст книги "Легенда о Людовике"
Автор книги: Юлия Остапенко
Жанр: Историческое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
Тибо неловко замолчал, только теперь поняв, что вызвал неудовольствие своей повелительницы. Маргарита же подняла голову и посмотрела Бланке в глаза.
– Прошу простить меня, ваше величество. Я умолкаю и не смею более отвлекать его светлость от разговора с вами. Я посижу здесь, у окна, если вы позволите.
– Не позволю.
Плод слегка шевельнулся у Маргариты внутри, и она чуть не задохнулась.
– Вам дурно? – отвечая на её взгляд таким же прямым взглядом непроницаемо чёрных глаз, холодно спросила Бланка. – Позвать вашу даму? Кстати, отчего вы пришли без неё? Кто с вами сейчас должен быть, де Вильпор?
– Д-да, – выдавила Маргарита, чувствуя выступающий на висках пот и откидываясь на спинку кресла под встревоженным взглядом Тибо. – Да, но она… – «Если ты сейчас скажешь, – мелькнуло у ней, – что мадам де Вильпор уснула на посту, ей не миновать немилости. Бедная женщина не виновата в том, что Бланка использует её в своей домашней войне с невесткой». – Я… простите, мадам, мне захотелось побыть одной, и я отослала её.
– Вам захотелось побыть одной! Воистину ваши желания раз за разом становятся всё неразумнее! То какие-то глупые стихи, теперь, видите ли, вам вздумалось остаться без надзора. А что, если бы вам и вправду стало дурно и что-то случилось с вашим ребёнком? Кто был бы виноват тогда в этом? Взбалмошная девчонка, – последние слова Бланка пробормотала будто бы про себя, но и Маргарита, и Тибо ясно расслышали их. – Непременно напишу Людовику в следующем же письме, как вы дурно себя вели. Отправляйтесь немедля к себе и…
– Прошу прощения, мадам, но я желаю остаться, – задыхаясь, выговорила Маргарита и села ещё прямее.
Обе королевы сидели какое-то время друг против друга, скрестив взгляды, будто мечи. Тибо Шампанский в тревоге посматривал то на одну, то на другую.
– Ваше величество… – начал он наконец, неизвестно к кому обращаясь, и Маргарита сказала:
– Если ваше величество вело беседу о том, что не предназначено для моих ушей, то пусть ваше величество так и скажет. Если же нет, то я бы хотела остаться здесь и поглядеть немного на солнце, раз вы запретили мне сегодня гулять.
– Конечно, запретила, сегодня ветрено, вас продует, – раздражённо сказала Бланка и вдруг гневно посмотрела на Тибо, будто это он был во всём виноват. Граф Шампанский только развёл руками. Бланка сжала губы и добавила, пронзив Маргариту леденящим душу взглядом: – Но коль скоро уж вы спросили, то – да, то, о чём здесь шла речь до вашего появления, я предпочла бы обсуждать без вас.
– Отчего? – пытаясь спокойно дышать, с расстановкой проговорила Маргарита. Ребёнок в её чреве толкался всё настойчивей и сильнее. – Вы ведь говорили о войне с Англией, не так ли? Король, мой супруг…
– Король, ваш супруг, вот уже несколько месяцев сражается с мужем вашей сестры, – отрезала Бланка. – С которой вы, между прочим, ведёте активную и не всегда… благонравную переписку.
– Откуда вы знаете? Откуда вам, ваше величество, знать, благонравны ли мои письма к Алиеноре?
– Потому что я их читаю. А как вы думали? – холодно и совершенно спокойно ответила Бланка, когда и Маргарита, и Тибо воззрились на неё с недоумением, поражённые больше будничностью её тона, чем самим заявлением. – Вы родня нашим врагам, и, выбирая меж прежней своей семьёй и нынешней, выбор сделали определенный; чего ж вам ещё?
– Выбор? О каком выборе говорит ваше величество? Алиенора – моя сестра, я вырастила её, была ей почти как мать! – воскликнула Маргарита. – Не могу же я теперь сделать вид, что мы чужие, потому лишь, что наши мужья…
– Потому лишь! – повторила Бланка, в негодовании вскидывая руки к небу. – Вы слыхали, Тибо, – потому лишь! В самом деле, так ли уж много значит, что вы миропомазанная королева Франции? Совсем немного, когда заходит речь о сношениях с вашей наглой сестрицей!
– Алиенора не наглая… не говорите о ней так… ваше величество. Она не выбирала себе мужа, так же как и…
Маргарита закусила губу, но было уже поздно: с её языка сорвалось достаточно, более чем достаточно. О, как она жалела теперь, что пришла! Бланка вперила в неё неподвижный взгляд и процедила сквозь зубы:
– О да. Здесь вы правы вполне. Вашему батюшке, графу Раймунду, следовало думать трижды, прежде чем предлагать её королю английскому, равно как и вас моему сыну. Ибо либо одно, либо другое, мадам: попытка усидеть на двух конях разом никого ещё не доводила до добра. А сейчас, если вы желаете, отправляйтесь к себе и не покидайте ваших покоев до завтра. Вижу, вам решительно нездоровится, и вам следует лечь в постель.
Последние её слова были, по крайней мере, правдой. С каждой минутой, проведённой в этом светлом, просторном зале, наполненном невыраженной и невыразимой ненавистью, Маргарите делалось всё хуже и хуже. Зачем она вообще покинула свою тёмную и безопасную комнату? Она не знала, и мысль убегала из пальцев, словно оброненное веретено. Едва разбирая слова королевы-матери и не в силах больше выдерживать противостояния с нею, Маргарита поднялась со скамьи, пробормотала извинение и шагнула, чтобы в следующий миг покачнуться и осесть наземь. Тибо едва успел подхватить её, и она ощутила на своём локте его сильную, горячую руку – руку друга, и вдруг ей захотелось заплакать, как маленькой, и припасть к его груди. Но уже через миг это побуждение ушло, сменившись болью, такой пронзительной и жгучей, что Маргарита закричала – сперва беззвучно, а потом в полный голос. Что-то с грохотом упало и покатилось, взметнулись юбки, гобелены и небо, и, теряя сознание, Маргарита ощутила ещё одно прикосновение к своей руке – холодное, будто лёд, от которого сжималось сердце.
* * *
Год, в который Пьер Дюпле закончил курс в Парижском университете, стал для него и лучшим, и худшим в жизни.
Пьеру Дюпле было двадцать два года, он был дурен собой, плохо сложен, гневлив и очень умён, а также – если верить университетским профессорам – изрядно талантлив во всех областях медицины. У него были широкие плечи плотника и большие сильные руки, ловко управлявшиеся с хирургическими инструментами: он в равной степени мог вырвать зуб, ампутировать загнившую конечность и извлечь наконечник стрелы, ушедший в плоть на длину полутора пальцев. Он также мог победить в диспуте всех своих соучеников и большую часть профессорского состава, за что его многие не любили, а некоторые – обожали и прочили ему кафедру. Однако меж Пьером Дюпле и кафедрой стояло серьёзное препятствие: низкое, почти что презренное происхождение. Дюпле был сыном сапожника и белошвейки, и в равной степени унаследовал размашистые движения отца и ловкие пальцы матери. Он мог рассчитывать, быть может, на место домашнего врача в одном из богатых домов Парижа, но на это нужны были связи, а их у Пьера, ввиду его упомянутой выше гневливости, не было вовсе. Люди звали его лечить, но, когда он спасал их здоровье и, зачастую, жизни, предпочитали дать ему денег и выставить за порог. Держать при себе этого некрасивого угрюмого юнца с золотыми руками никому не хотелось.
И вот в один прекрасный день Пьер Дюпле стал придворным врачом королевской семьи.
Он и сам не успел толком понять, как это случилось. Время от времени мэтр де Молье, много лет не покидавший поста придворного лекаря и находящийся в особой милости у Бланки Кастильской, посещал лекции и диспуты в университете и беседовал с некоторыми понравившимися ему студентами. Дюпле в их числе никогда не бывал – мэтр де Молье был тихий, немного робкий старичок, предпочитавший общаться с улыбчивыми лизоблюдами, заискивавшими с ним и делавшими вид, будто не замечают, что старый доктор уже давно сделался туговат на ухо. Иногда он оказывал протекцию отдельным студентам – обычно то были дальние родственники его друзей либо друзья его дальних родственников. Пьеру Дюпле не грозило стать ни тем, ни другим, посему он обращал на Молье внимания не больше, чем на любого другого напыщенного болвана.
Однако благодаря этим посещениям де Молье все в университете знали о положении дел в королевской семье. Король Людовик вот уже несколько месяцев сражался в Пуату с королём английским, и хотя дело оборачивалось для Франции благоприятно, о делах самого короля такого сказать было нельзя. И без того не отличавшийся крепким здоровьем, он вечно изнурял себя постами и вёл образ жизни, истощающий тело и зачастую пренебрегающий основными потребностями, такими как богатая жиром пища и продолжительный сон. Ел король скромно, спал мало, часто и подолгу простаивал на коленях на ледяном полу в часовне, много разъезжал и в поездках совершенно не заботился о том, чтобы земля, где он спит, была не слишком сырой, и снег с дождём не слишком рьяно забивались за его воротник. Если бы кто спросил Пьера Дюпле, Пьер Дюпле сказал бы, что этак кто угодно себя угробит; но мнения Пьера Дюпле никто не спросил, а мэтр де Молье, видимо, либо боялся корить короля за небрежение к собственному здоровью, либо уже просто отчаялся в чём-то его убедить. Так или иначе, побеждая в войне англичан, Людовик тем временем понемногу сдавался болезни. Сам он не жаловался, но при нём были его братья, и их послания достаточно взволновали королеву Бланку, чтобы в один прекрасный день она повелела мэтру де Молье отправляться в Пуату, чтоб позаботиться как следует о здоровье короля, коль скоро походные лекари оказались в этом деле некомпетентны.
Дюпле и не узнал бы об этом, если бы в тот самый день его не вызвали к ректору университета и там не сообщили, что он немедленно отправляется в королевский дворец и приступает к обязанностям придворного врача при королеве Маргарите.
Дюпле, услышав сие, уронил челюсть столь неизящно, что это мигом выдало в нём его низкое происхождение. Ректор поморщился и возвёл очи горе, но укорять невежу не стал, а лишь снова велел ему отправляться, добавив, что, если он поспешит, то застанет мэтра де Молье, который ещё не уехал и введёт его в курс дворцовых дел.
Дюпле поспешил.
Через час он сидел в личных покоях придворного лекаря, смутно сознавая, что на ближайшее время это будут его покои, и разглядывал того самого милого старичка, который прежде не удостаивал его даже взглядом, а ныне нервно бегал по комнате, потирая ладони, и тараторил без умолку.
– В последние недели она набрала очень много веса, но это не страшно, это так и до́лжно. Что меня в действительности беспокоит – это то, что живот у неё висит недостаточно низко. Это может говорить о неверном положении плода, дитя может пойти вперед ножками, а ещё может – но от того нас Господь избави! – оказаться девочкой. Ведь вам известно, мэтр Дюпле, что чада женского пола менее весят и менее оттягивают плоть женщины, нежели чада полу мужского…
«Мэтр Дюпле», – с удивлением повторил про себя Пьер. Никто ещё не называл его мэтром Дюпле – он не состоял в гильдии лекарей, так как ещё не закончил курс. Было, на самом деле, непостижимо, отчего он, не получивший ещё даже полного права именоваться врачом, сидел сейчас в бархатном кресле с золотым шитьём и выслушивал историю болезни своей будущей пациентки в сбивчивом изложении придворного врача Бланки Кастильской.
Собственно, то, что говорил де Молье, мало обеспокоило Дюпле. Однако когда он осознал, что именно ему придётся принимать роды у королевы Франции, беспокойство его несколько увеличилось.
– Вы совершенно уверены, что не вернётесь к ноябрю? – спросил он, и мэтр де Молье пожал плечами.
– На то будет воля Божья и его величества короля Людовика. Ежели Господу и королю угодно будет длить эту войну до ноября – что ж, останусь и до ноября. Её величество королева Бланка настаивает, чтобы я более не отлучался от короля, пока он не вернётся в Париж. Но и жена его требует внимательнейшего ухода, ибо, как вы знаете, мэтр Дюпле, это первенец их величеств, и значение этих родов нельзя преуменьшать.
Он нервно хрустнул костяшками, поставив в своей речи эффектную точку, и покосился за окно, из-за которого уже доносилось приглушённое ржание лошадей его экипажа.
– У вас ещё есть вопросы ко мне, пока я здесь?
– Да, – кивнул Пьер. – Почему я? Почему из всех врачей Иль-де-Франса эта честь оказана именно мне?
Де Молье взглянул на него странным взглядом, в котором растерянность и удивление мешались с плохо скрываемой неприязнью.
– Я объяснил господину ректору положение и попросил назвать имя лучшего из врачей, без оглядки на звания и репутацию. Некогда соблюдать этикет, когда на руках у нас наследник короны французской… Он назвал вас.
Вот так Пьер Дюпле, сын сапожника из маленькой деревеньки в Бретани, оказался жарким июльским днём 1242 года у постели королевы французской, изволившей выразить готовность разродиться от бремени.
Он пробыл её врачом всего полтора месяца. Страх ответственности и изумление от головокружительной смены своего положения Дюпле сумел одолеть почти сразу – он был хорошим врачом также и потому, что умел овладевать собственными страстями, будь то жалость, неуверенность или боязнь. Только с гневом у него это не выходило так хорошо, и гневу Пьер Дюпле поддался сполна, узнав – уже не от мэтра Молье, а из первых рук – о том образе жизни, что вела королева Франции во время своей беременности. Она в самом деле поправилась больше, чем надлежит молодой нерожавшей женщине, – и немудрено, ведь она всё время сидела во дворце и почти не двигалась, от чего сильно раздалась в талии, страдала болями в пояснице и вздутием жил на ногах. Ей становилось дурно чаще, чем допустимо при благоприятном течении беременности, а однажды, примерно через неделю после вступления Дюпле на свой пост, она и вовсе потеряла сознание прямо во время разговора со своей свекровью и графом Шампанским. Дюпле явился немедленно, распорядился отнести королеву в постель, да не в её спальню, а в другую комнату, светлую и хорошо проветриваемую. Это вызвало явное неудовольствие королевы Бланки, но Дюпле хватило недели, проведённой под сенью королевского дворца, чтоб уяснить, что практически всё, касающееся королевы Маргариты, вызывает в Бланке Кастильской неудовольствие. Дюпле подозревал, что де Молье не возражал против чудовищно безграмотного режима, назначенного Бланкой своей невестке, исключительно из страха и благолепия перед своей госпожой. Дюпле же, сын сапожника из Бретани, не испытывал перед Бланкой Кастильской ни малейшего благолепия. Он видел её когда-то один раз в Париже, лет десять назад, во время народного празднества по случаю победы над альбигойскими еретиками. С тех пор она постарела и похудела, хотя выглядела довольно недурно в свои сорок пять лет, однако в её надменном и сухопаром облике не было ничего такого, что могло бы ввергнуть в смущение человека, ежедневно рвавшего зубы и отнимавшего гнилые конечности. Поэтому на её попытку поставить его на место Дюпле сухо предложил её величеству немедля снять с него все обязательства, на него возложенные, и поручить королеву Маргариту и её приплод более сведущим учёным мужам; а коль нет, так подвиньте своё величество в сторону и не мешайте работать.
Бланка, как это ни удивительно, подчинилась. Дюпле, обладавший необходимой каждому хорошему врачу проницательностью и умением читать не только состояние тела, но и состояние души, догадался, что Бланка отчасти винит себя в болезни своей невестки – хотя вряд ли признается в том даже самой себе. Что ж, вина её и впрямь была велика. Душный воздух дворца, недостаток движения, слишком много тревог и неправильной пищи сделали своё дело. Улёгшись в постель после обморока в присутствии свекрови, королева Маргарита уже не поднималась до самых родов. Сама по себе она была, впрочем, хорошей пациенткой: тихой, молчаливой, совсем не капризной, как можно было бы ожидать от особы королевской крови. Она только раз спросила Дюпле, где мэтр де Молье и когда он вернётся, а услышав, что Дюпле того знать не может, вздохнула и спросила опять, всё ли будет в порядке с её ребёнком. Услышав утвердительный ответ (ибо малейшее сомнение сейчас пошло бы во вред), она успокоилась и больше ни о чём не спрашивала до того самого дня, когда пришёл её срок – чуть раньше, чем следовало, судя по тем расчетам, что оставил, уезжая, де Молье.
И вот тогда-то Пьер Дюпле понял, что год его неожиданного и стремительного возвышения может стать и годом его ужасающего падения тоже. Потому что всё сходилось на том, что легко королева Маргарита не родит, да добро если вообще родит живое дитя и сама останется жива.
Схватки пришли на заре, и сперва всё шло неплохо. Дюпле прибыл сразу же, как только ему передали, что «началось», хотя и знал, что, скорее всего, тревога ложная – богатые женщины, озабоченные рождением первенца, часто страдают подобными фальшивыми приступами, иногда за недели до настоящих родов. Но, прибыв к Маргарите, Дюпле понял, что время её пришло. Она полулежала на куче подушек, вытянув руки вдоль одеяла, бледная, как полотно, с мокрым от пота лбом, и напряжённо улыбалась ему снизу вверх обкусанными губами. На ней была одна только нижняя сорочка, и Дюпле невольно отвёл глаза, чего никогда не сделал бы, будь лежавшая перед ним женщина просто женщиной – но она была королевой, и она, испытывая явную и сильную боль, улыбалась ему.
Он смутился.
– Всё ведь будет хорошо? – спросила Маргарита, когда Дюпле опомнился и начал отдавать заметавшимся дамам распоряжения чётким и резким голосом. – Вы говорили, что всё будет хорошо, мэтр Дюпле. Вы обещали.
За эти полтора месяца он уже понял, что она совсем не боится родов, а боится только не родить вовсе или же родить девочку. Он снова заверил её, что всё протекает вполне благоприятно, и пощупал ей пульс, со скрытой тревогой отметив про себя, что он слишком слабый и тонкий. Схватки возобновились ещё до того, как Дюпле вышел из спальни, чтобы отдать распоряжения о подготовке к родам. Дюпле нахмурился: слишком быстро, слишком мало времени прошло после последней…
Следующие сутки были самыми ужасными в его жизни. Он не отходил от постели королевы, держал её за руку, снова и снова повторял, что всё будет хорошо, хотя чем дальше, тем меньше сам в это верил. Схватки участились, но развязка никак не наступала, даже после того, как отошли воды. Королева Франции металась по мокрым простыням, которые даже нельзя было переменить, потому что малейшее касание к ней исторгало страшный крик боли из её горла. Лицо её покраснело, на шее и лбу вздулись жилы, взгляд стал мутным, а зрачки расширились так, что ей страшно было глядеть в глаза – да она, кажется, и не видела уже ничего сама, лишь сжимала руку Дюпле с такой силой, что чуть не ломала ему кости. Ассистировавшая Дюпле повитуха громко молилась в углу спальни, осеняя себя широким крестом и шумно бухаясь лбом об пол, и в конце концов Дюпле начал молиться тоже, одними губами, без выражения глядя на корчившуюся на постели женщину. Он тупо думал, что ему не следовало быть здесь, что он всё равно ничего не может сделать, кроме как снова и снова велеть ей тужиться и снова и снова смотреть на то, как тщетно она пытается вытолкнуть из себя дитя.
Он думал, что, будь перед ним не королева Франции, а горшечница, он бы рискнул сделать ей сечение живота и вытащить из него ребёнка, так, как делали древние лекари Рима. Но то была страшная ересь, к тому же почти наверняка подобная операция завершилась бы смертью женщины. Как ни крути, гореть Пьеру Дюпле на костре, даже если ребёнок выживет и окажется мальчиком; а если не выживет, то сложит Пьер Дюпле голову на плахе, вот и все дела.
И так проходил день, а потом ночь. Дюпле то вскакивал, когда ему казалось, что вот, вот, то снова садился, злясь на де Молье, который загнал его в эту ловушку, и на Бланку Кастильскую за то, что, похоже, таки уморит невестку, и на короля Людовика за то, что изволил заболеть где-то у чёрта на закорках, из-за чего Дюпле оказался здесь. Но более всего он злился на себя, за то, что оказался трусом и боялся сделать сейчас то единственное, что могло бы спасти жизнь королеве Франции.
Бланка Кастильская каждый час посылала узнать, как продвигаются роды, и раз за разом получала один и тот же ответ: молитесь.
В семь часов утра на второй день мучений Маргариты Дюпле сидел, сгорбившись у её постели, и глядел в пол. Схватки ненадолго прекратились, и Маргарита, ещё более побледневшая и осунувшаяся за этот ужасный день, провалилась в подобие забытья, слишком болезненного и тревожного, чтоб называться сном или потерей сознания. Она лежала, утонув в подушках, и тихо, неразборчиво бредила. Дюпле подумал, что следует воспользоваться этим и хотя бы переменить ей бельё, и встал, чтобы отдать приказ, когда вдруг услышал за спиной звук отворяющейся двери.
Он обернулся и увидел, как в спальню входит король Людовик.
Его Дюпле тоже видел всего однажды издалека. Но узнал сразу: потому ли, что этот красивый правильный профиль с портретной точностью изображался на чеканной монете, потому ли, что та единственная встреча всё-таки глубоко вонзилась в память, или ещё по какой причине – Дюпле не знал. Но он сразу понял, что этот высокий, статный мужчина в простой дорожной одежде, запылённом плаще и сапогах, забрызганных грязью по самые голенища, – король. Потому что кто ещё посмел бы вот так ворваться в покои, где мучилась и умирала королева Франции?
Повитуха, стоящая с другой стороны постели, была не столь догадлива и заморгала, не зная, что делать. Дюпле же лишь опустил голову и молча преклонил колено.
Король Людовик посмотрел на него рассеянно, будто едва заметив, а потом перевёл взгляд на кровать, где в бреду и горячке лежала его жена. Он не подошёл к постели, так и остался стоять на пороге. Потом он перекрестился.
– Вы её врач? – спросил Людовик тихим, мягким, безмерно уставшим голосом. И по этому голосу чуткое лекарское ухо Дюпле мгновенно распознало недуг – быть может, тяжкий, сейчас ненадолго отступивший, но готовый вновь завладеть королём, воспользовавшись тем, что он, вероятно, долго и без отдыха ехал по непогоде.
– Да, сир, – проговорил Дюпле, не поднимаясь с колен. – С тех пор, как мэтр де Молье отбыл к вашему величеству.
– Встаньте. Встаньте же скорей, ну. Она совсем плоха?
Он говорил с тревогой, в которой слышалось что-то странное – Дюпле не мог понять, что, но чем-то эта тревога отличалась от страха мужей за рожающих жён, от страха человека за благополучие близких. Был ли то страх короля за будущность своего рода? Этого Дюпле знать не мог, но всё же думал, что и не в этом тоже было дело… а в чём – он не знал.
– Положение трудное, – признался он. – Схватки длятся вот уже двадцать шесть часов, и…
Он осёкся, лишь теперь заметив, что король пришел не один. Странно – как будто само явление короля затмило всё, что окружало его, и было трудно заметить что-то другое, когда он был рядом.
Вместе с королём проведать его супругу пришла королева Бланка. Она ни разу не приходила сюда сама, с тех самых пор, как Дюпле стал вхож во дворец. Справляясь о здоровье невестки, она, казалось, хотела больше облегчить вину, чем проявляла искреннюю тревогу. Взгляд, который Бланка бросила на мокрую грязную кровать, полнился скорее отвращением, нежели жалостью или страхом. Неужто она полагает, что сама, рожая, выглядела благопристойней? Дюпле вновь испытал прилив гнева на эту самодовольную и недобрую женщину, но на сей раз справился с собой. Он слишком устал, чтобы злиться.
– Вашему величеству, должно быть, сообщили, что положение королевы довольно тяжёлое, – как можно спокойней сказал он, делая шаг и загораживая постель от незваных гостей – инстинктивное действие врача, не желающего впускать несведущих в свои владения. – Могу я узнать, с вами ли мэтр де Молье? Его консультация была бы весьма полезна…
– Мэтр де Молье остался в Блэ, – ответил король. – Его одолела подагра, для него там слишком сыро. Я говорил, не стоило ему и вовсе приезжать…
– Людовик… Людовик… это вы? – слабо донеслось от кровати, и король, вздрогнув всем телом, метнулся к постели своей жены.
Дюпле видел, как затвердели скулы Бланки Кастильской. Но не до того сейчас ему было: обнаружив, что пациентка очнулась, он торопливо повернулся к ней и, пробуя её пульс, осведомился о самочувствии. Маргарита не услышала его и даже не взглянула в его сторону: развернув своё отяжелевшее тело, она ловила плывущим взглядом своего мужа, будто не уверенная, не мерещится ли он ей.
– Да, мадам, – сказал король Людовик, вставая на колени и беря свою жену за руку. – Я здесь. Я приехал, лишь только смог, когда узнал, что вы так больны.
– Я знала, – выдохнула Маргарита, и её почерневшие губы и грязное от слёз лицо исказились – сама попытка улыбнуться причиняла ей боль. – Знала, что вы приедете. Что вы меня не оставите. Что отзовётесь… на письма…
– О да, – кивнул Людовик, крепко и нежно сжимая её исхудавшую до костлявости ладонь в своей большой руке. – Матушка мне писала о вас. Говорила, что вы себя совсем не бережете и не слушаетесь её советов. Как вы могли, Марго? Вам следовало бы слушаться… а впрочем, не будем об этом сейчас.
Маргарита смотрела на него ещё несколько мгновений, словно не понимая его слова. Дюпле подумал, что к ней после вспышки ясного сознания возвращается бред, быть может, вот-вот начнётся новая схватка – их и так не было уже несколько минут. Но вместо того, чтобы выронить свою руку и скорчиться в новом припадке боли, Маргарита вдруг сжала руку короля крепче и, неотрывно глядя на него расширившимися глазами, прошептала:
– Ваша матушка? Вам писала?..
– Да, разумеется. Ежедневно. Не всякий раз там говорилось о вас, но… Марго… Маргарита, что…
– Вы перехватывали мои письма, – задохнувшись, прохрипела Маргарита, переводя взгляд на свою свекровь, всё это время молча стоявшую у двери. – Вы писали ему сами… ежедневно, а мои письма… мои…
– Тише, ваше величество, вам нельзя двигаться так сильно, – вмешался было Дюпле, подаваясь вперёд, но королева оттолкнула его с внезапной силой, так, что он даже отступил от удивления.
– О чём вы говорите? – сказал король, слегка хмурясь и по-прежнему сжимая её скрюченную руку в своей. Но прежде чем Маргарита успела ответить, королева Бланка шагнула вперёд и положила свою белую гладкую руку Людовику на плечо.
– Довольно, Луи, – сказала она спокойно и властно, и Дюпле увидел, как цепенеет король при звуке этого голоса и при этом прикосновении. – Вы повидали её, довольно покамест, идёмте, не стоит более утомлять нашу бедную Маргариту.
– Но, матушка…
– Идёмте, – настойчиво повторила она. – Вы здесь ничем не поможете.
Поколебавшись, Людовик разжал руку, за которую судорожно цеплялась его жена, и встал, собираясь уйти.
И тогда случилось то, чего Пьер Дюпле, ставший впоследствии главой парижской врачебной гильдии и много чего перевидавший на своём веку, вовек не сумел забыть.
Слабая женщина, минуту назад умиравшая на пропитавшейся потом постели, сжала свои истончившиеся руки в кулаки, вмяла их в постель у своих боков и села, рыча сквозь стиснутые зубы от адской боли, которую ей причинило это усилие. Звук этот был так страшен, что даже Бланка Кастильская вздрогнула и обернулась и встретила взгляд своей ненавистной невестки, взгляд, не затянутый более пеленой робости и почтения, взгляд, с которого близкое дыхание смерти сорвало все покровы. Взгляд Маргариты пылал, он жёг, он обвинял, и в хриплом голосе её, когда она заговорила, было столько же обжигающего огня, сколько и в этом взгляде:
– Вы, вы… вы пришли сюда вместе с ним, даже сюда, лишь затем, чтоб поскорей его увести… как вы смеете? Вы ни в жизни, ни в смерти мне его не хотите отдать!
Крик этот, похожий на предсмертное проклятие, лишил её последних сил. Она рухнула на постель и закричала так страшно, как ни разу до того ещё не кричала. В это самое мгновенье Дюпле поймал взгляд короля, обращённый на Маргариту, и с изумлением понял, что король не видит в ней женщину. Она лежала перед ним сломленная, умирающая, чудовищно некрасивая, с тяжёлыми синяками на пепельно-сером лице, с грязными спутанными волосами, потная, с огромным, завалившимся на бок животом – а он глядел на неё без тени того брезгливого страха, с каким глядела сейчас на свою невестку его мать, без тени ужаса, и негодования, и жалостливого отвращения, которое так часто испытывают те мужья, которым не посчастливится увидеть, как рожает их жена. Ничего этого не было в нём: он смотрел на неё как и сам Дюпле, как врач глядит на пациента, которому не способен, не умеет помочь.
И было в этом что-то настолько неверное, настолько неправильное, что Дюпле замер на миг. А потом повернулся к королю и резко сказал:
– Сир, вы хотите, чтоб выжило хотя бы дитя?
Людовик, и без того бледный, побелел ещё сильнее. Потом ответил:
– Да.
– В таком случае мне нужно ваше дозволение совершить операцию, за которую меня могут обвинить в ереси. В вашей воле будет после сжечь меня или помиловать, но я хочу, чтобы вы знали, каким путём явится на свет ваш ребёнок.
Людовик с Бланкой обменялись взглядами, смысл которых невозможно было угадать. Затем король сказал:
– Делайте, что посчитаете нужным.
– Хорошо, – кивнул Дюпле. – Теперь уходите, сир.
– О чём я и говорю, – пробормотала Бланка Кастильская и, взяв своего сына за руку, решительным шагом пошла к двери. А он шёл за ней, и ещё лишь раз обернулся через плечо у самой двери, но Дюпле уже не увидел этого, потому что отвернулся, веля испуганной повитухе подать ему его хирургические ножи. И подумал только: «Господи, помоги» – ибо такой и должна быть лекарская молитва в самый ответственный миг: чем короче, тем лучше.
Час спустя королева Франции разродилась хорошеньким, крепеньким, здоровым младенчиком женского полу.
Сама королева потеряла сознание сразу же после родов и даже не смогла подержать на руках собственное дитя, которое Дюпле тут же велел унести: теперь его задачей было сохранить жизнь матери. Он справился с этой задачей. Он был хорошим врачом, хотя впоследствии, в старости, весьма не любил говорить о том, как ему случилось побыть придворным лекарем и принять на руки первенца Луи Святого. Не было способа проще вывести его из себя, чем спросить, каким образом он тогда сумел сохранить жизнь младенцу Маргариты.
Король Людовик, узнав, что супруге его удалось спасти жизнь, очень обрадовался. Но радость его сменилась ужасным горем, когда он услышал, что жена родила ему девочку.
– Господа прогневили мы, матушка! – только и смог он сказать, а потом заперся у себя и не выходил до следующего дня.
С Пьером Дюпле ни король, ни его мать увидеться более не пожелали. Следующим же утром он, получив вознаграждение, был препровождён вон из дворца. Повитуха, с которой Дюпле всё же сумел повидаться перед отъездом, чтобы отдать ей последние распоряжения относительно режима больной, кое-что по секрету ему рассказала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.