Текст книги "Легенда о Людовике"
Автор книги: Юлия Остапенко
Жанр: Историческое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Карл резко поднялся и молча протянул руку, на которую другой оруженосец уже поспешно крепил наруч. Во рту было кисло, словно он хлебнул паршивого пива. «Что за нелепые сны приснятся в такой жаре», – подумал Карл, утирая со лба пот. Выйдя из палатки, он ощутил сухой ночной ветер на лбу и поёжился, не заметив противоречия между холодом пустынной ночи и только что пришедшей ему в голову мыслью. До рассвета было ещё далеко, лагерь спал – нигде не виднелось движения, и огни сторожевых костров горели ровно, как всегда, да шуршал песок под подошвами часовых. Карл подумал, что здесь даже славно – если не шпарит солнце. Во всяком случае, он совершенно точно был рад оказаться сейчас здесь, а не в Провансе в окружении сердито орущих баронов и под невидящим мёртвым взглядом покойного тестя…
«Что-то, наверное, значит этот сон. А впрочем, всё равно», – подумал Карл, на ходу поправляя меч на бедре и приближаясь к королевской палатке. Его ждали: страж у входа откинул перед Карлом полог. Карл вошёл.
Внутри были только Людовик, Робер и – ну конечно же – Жуанвиль. Все трое взглянули на вошедшего Карла – и все по-разному: Людовик – с нетерпением, Робер – с восторгом (из которого Карл мгновенно понял, что готовится какая-то отчаянная вылазка), а Жуанвиль – так, словно прекрасно знал, что испытывает к нему брат короля, но не придавал этому никакого значения.
Всё это было и странно, и интригующе. Карл невольно сделал шаг вперёд.
– Вы звали меня, сир?
– Да, вы очень вовремя, – сказал Луи, не прибавив «брат мой». По его всклокоченным волосам и быстрому, стремительному взгляду Карл понял, что он ужасно взбудоражен. – Жуанвиль отыскал нам брод.
Карл кинул на Жуанвиля вопросительный взгляд. Тот кивнул.
– Меньше двух лье вниз по течению. Коням будет по шею, но они пройдут.
– Мы не сможем драться в деревне конницей, – сказал Карл. – Лазутчики доносили, что улицы там слишком узки, сарацины мигом окружат и заблокируют всадника, а лучники добьют.
– Вздор! – рявкнул Робер, которого находка Жуанвиля повергла в больший восторг, чем самого Людовика. Ещё бы: ведь именно Робер командовал конницей, стало быть, ему, а не кому-то другому предстояло вести рыцарей через брод. Сомнение Карла в целесообразности такого действия оскоблило Робера до глубины души – хотя Карл высказал скепсис единственно для того, чтобы обесценить находку Жуанвиля.
Луи, обычно относившийся к подобным молчаливым играм среди своих придворных довольно чутко, на этот раз ничего не заметил. Он постучал пальцами по карте окрестностей, развёрнутой на столе.
– Мы и не будем драться конницей. Взгляните. Робер переведёт рыцарей через брод и очистит плацдарм перед нашей дамбой, вот здесь, – Луи указал на то самое место, куда неделю назад сарацины вывезли свои камнемёты и обстреляли шато. – Он захватит это место и удержит его, а мы тем временем перекинем мост от края дамбы на тот берег и перебросим пехоту. Если действовать быстро, мы будем в Мансуре до рассвета, прежде, чем сарацины поймут, что происходит у них под носом.
Воодушевлённый внезапно открывшимся преимуществом, король говорил и действовал почти как нормальный человек. Карл глянул на него украдкой, мысленно жалея, что столь редко видит брата таким – просто воином, просто полководцем, мыслящим расчётливо и трезво и не кидающимся грудью на жерла камнемётов.
– Может сработать, – признал наконец Карл. – Вы хотите, чтобы я вёл пехоту?
– Да. Но всё необходимо проделать очень тихо. Вы, Жан, – Луи бросил на Жуанвиля быстрый взгляд поверх карты, – отведёте Робера с его рыцарями к броду. Робер, оказавшись на том берегу, вы пошлёте сигнал – и вы, Карл, прикажете будить и строить пехоту. Не раньше: не то суета в лагере привлечёт внимание сарацин.
– А что мост?
– Можно использовать обгоревшие доски от шато, – сказал Луи с полным равнодушием к поверженным орудиям, ради спасения которых рисковал собственной жизнью. – Они как раз необходимой длины, и если кинуть их плашмя, по ним смогут за раз проходить по трое человек. Самое главное – чтобы вы, Робер, захватили и удержали плацдарм перед дамбой.
– Проще игры в мяч, – ухмыльнулся тот. – Да там в дозоре-то едва полсотни сарацин, они пикнуть не успеют, как моя конница втопчет их в этот чёртов песок.
Луи посмотрел на него и ничего не сказал. Похоже, столь ненавистного ему сквернословия, сорвавшегося у Робера с языка, он попросту не услышал.
– Никто не знает об этом, кроме нас четверых, – проговорил он, обводя взглядом своих братьев и Жуанвиля. – Робер, у вас есть четверть часа, чтобы поднять людей, которых вы решите взять с собой.
– А отчего здесь нет Альфонса? – спросил Карл. Его коробило то, что Людовик доверял Жуанвилю больше, чем родному брату… хоть, по счастью, к Карлу это на сей раз никак не относилось.
– Альфонс горазд порассуждать да подумать, – рассеянно отозвался Луи, переходя на просторечье, что случалось с ним иногда в минуты, когда все его мысли и чувства без остатка отдавались одной цели. – А нам теперь не думать надо, а делать дело.
Робер с Жуанвилем удалились (Робер был так возбуждён предстоящей вылазкой, что даже забыл поклониться брату, выходя), и Карл хотел последовать за ними, когда Людовик взял его за плечо и сказал:
– Шарло, останьтесь со мной покамест. Мне несть сил одному сидеть тут, в палатке, зная, что мои воины уже идут на неверных.
Карл вспыхнул от удовольствия и кивнул, в ответ на приглашающий жест Луи садясь на табурет подле него. Луи доверчиво взглянул на него и спросил:
– Как вы думаете, удастся? Это хороший план?
Он говорил с тревогой, которую даже не пытался скрыть. Он словно спрашивал одобрения – и у кого? У него ведь столько советчиков – и среди опытных, старых воинов (некоторые из них ходили в крестовый поход ещё с Филиппом Августом, дедом Карла и Луи), и среди прелатов, и среди мудрых вельмож… Но он никого из них не позвал к себе в эту ночь, только двух своих братьев и своего лучшего друга. И Карл подумал вдруг с болезненной ясностью, до чего же Луи должно было не хватать в последнее время их матери. Как не хватало ему сильной, проницательной, уравновешенной Бланки Кастильской с её умением действовать верно даже в самом безвыходном положении. Она сказал бы ему, правильно ли он поступает. Но раз её не было здесь, он спрашивал Карла – того из сыновей Бланки, кто был больше всех похож на неё лицом.
От этой мысли что-то кольнуло у Карла внутри, и он – бог знает отчего – снова вспомнил свой давешний сон и мёртвые глаза Раймунда Прованского.
– На всё воля Господня, – коротко ответил Карл, и Луи, кивнув, забарабанил пальцами по столу.
Он сперва не хотел покидать палатку, чтобы не привлекать к себе лишнее внимание, могущее породить в лагере суету. Но потом не выдержал и пригласил Карла выйти с ним вместе наружу. Воздух уже посвежел и, будь они во Франции, пахнул бы предрассветной росой – но здесь был лишь густой запах ила, наполнявшего канал. Небо над Мансурой едва заметно начинало сереть, очерчивая силуэты минаретов и стен, но тьма вокруг была всё ещё непроглядной. Луи привстал на цыпочки, с беспокойством вглядываясь вперёд, туда, куда уехали Жуанвиль с рыцарями Робера, хотя, конечно же, не мог разглядеть их с такого расстояния. Но Карл знал, что он высматривает: конница должна была вот-вот выступить из предрассветной мглы и обрушиться на берег канала, отрезая от него сарацин и их спящий городок.
– Что же так долго? – в тревоге спросил Луи. – Правда же, очень долго их нет? Чего они тянут?
– Вы велели действовать тихо, сир, – сказал Карл, пытаясь его успокоить. – То, что делается тихо, порой требует больше времени, чем…
Людовик вдруг вскрикнул, и Карл осёкся.
– Вот они, – выдохнул король, быстро сделав несколько шагов вперёд. – Вот! Карл, сейчас! Поднимайте пехоту!
Карл кинулся выполнять приказ, но, прежде чем повернуться к берегу спиной, увидел тёмное облако, выступившее из ночной тьмы на той стороне канала и быстро придвигавшееся теперь к осаждённому крестоносцами поселению.
К тому времени, когда он успел раздать распоряжения и начал стягивать пехоту к каналу, рыцари Робера уже налетели на дозор сарацин. С воинственными воплями и криком, который было слышно даже в лагере христиан, конница врезалась в проснувшихся и заметавшихся египтян, смяла их и растоптала в считанные минуты. Карл видел это краем глаза и успел подумать, что для тайной атаки рыцари Робера вели себя уж слишком шумно. Так ведь они могли разбудить Мансуру прежде времени, которое ещё требовалось людям Карла, чтобы соорудить переправу и пустить по ней пехоту. Робер, как всегда, переусердствовал, выполняя приказ Луи. Но Карл не знал, насколько сильно он переусердствовал, пока не вышел к каналу сам и не увидел, что происходит на другом берегу.
Растоптав сарацин, Робер не стал удерживать плацдарм перед каналом, как было условлено. Вместо этого он развернул коня и, вскинув над головой меч, с рёвом понёсся к стенам Мансуры, настигая дюжину врагов, которые уцелели после атаки и теперь со всех ног бежали к деревне. Вся конница Робера, увидев это, тоже повернула коней и понеслась следом за ним. Ворота Мансуры тем временем торопливо раскрывались – и любой, кроме опьянённого стремительным наскоком Робера, понял бы, что ни один правитель в здравом уме не стал бы отпирать город перед вражеской конницей ради того, чтобы дать шанс укрыться паре дозорных. Любой бы понял это, о Господи Иисусе и Дева Мария, любой.
Карл кинулся к берегу сквозь ряды толпящихся пехотинцев, которые уже все собрались перед дамбой. Там он увидел Луи, стоящего по колено в воде – казалось, он вот-вот кинется через канал вплавь. Карлу не требовалось видеть лицо короля, чтобы знать, о чём он думает в тот миг. Впрочем, что бурлило в Людовике больше – гнев из-за столь безрассудно проваленной атаки или ужас, вызванный осознанием того, что Робер попал в смертельную ловушку, – этого Карл знать не мог.
Да и недосуг Карлу было об этом думать, когда в сотне локтей от него неверные убивали его старшего брата.
Он схватил под уздцы первого попавшегося коня, на котором не было тяжёлой боевой сбруи, взлетел в седло и с криком пришпорил его, направляя в воды канала. Конь захлебнулся ржанием, взбрыкнул пару раз, но потом подчинился и пошёл, разбрызгивая воду. Карл слышал, как Луи что-то кричит ему – должно быть, велит вернуться, – но было кому перекинуть доски на берег и без Карла, а он не собирался стоять и смотреть, как гибнут на его глазах христианские рыцари. Он не думал в тот миг, что поступок его ещё более безрассуден, чем атака Робера, – ведь с тем было полсотни тяжеловооружённых рыцарей, а Карл понёсся к Мансуре совершенно один. Он слышал шум и суету за своей спиной, когда его лошадь погрузилась в воду по шею и поплыла, временами окуная морду в мутные воды канала. Когда она, едва неся на себе прижавшегося к её холке Карла, с трудом выбралась на берег, с края дамбы на землю недалеко от Карла уже падали первые доски. Карл бросил взгляд через плечо: кто это там, Амори де Монфор? Справится с переправой не хуже любого другого – и, не думая больше об этом, Карл вновь жестоко пришпорил коня и погнал его к распахнутым воротам Мансуры. За ними клубилась пыль, слышались крики и звон стали: на улицах полным ходом шло сражение. Мёртвые глаза графа Раймунда на кресле в тронном зале словно огнём жгли Карлу рассудок, когда он пронёсся сквозь ворота, не глядя прорубая мечом себе путь, и ворвался в самую гущу битвы.
Которая была, впрочем, уже проиграна, и он это сразу понял.
Он не ошибся: сарацины раскрыли ворота, зная безудержный нрав крестоносцев и их неспособность удержаться от битвы, когда стоит лишь протянуть руку и опустить меч, чтобы он испил сарацинской крови. Тяжёлая кавалерия Робера мигом увязла в тесных улицах и крутых поворотах – теперь по ним метались лишь обезумевшие лошади, волоча на себе утыканные стрелами трупы. Те рыцари, кому удалось спешиться, лишь ненадолго пережили своих товарищей – быстрые и лёгкие сарацины облепляли увешанных кольчугами воинов, как слепни могучих быков, и жалили стрелами и ятаганами до тех пор, пока рыцари не падали, заливая своей христианской кровью святую землю. Карл увидел в месиве кричащих людей и коней мелькнувшую синюю попону и лилии – символ своего дома, и, на лету срубив головы ещё двум сарацинам, помчался туда. Он знал, что опоздал, знал, что и сам наверняка погибнет, – и всё же не мог удержаться. Та же сила, которая увлекла Робера в западню его собственной кровожадности, теперь влекла Карла туда, где он в последний раз мог увидеть Робера.
И Карл увидел его. Он был утыкан стрелами, как ёж иглами, и всё равно продолжал драться, рыча, будто загнанный кабан, на котором со всех сторон виснут, вцепившись клыками, борзые, и который всё равно продолжает реветь и топтать, пока не испустит дух. Карл прорубался к нему с бешенством отчаяния, и всё равно не успел. Меньше десятка локтей оставалось между ними, когда Робер вскрикнул, как-то очень тонко и почти жалобно, растерянно, словно не мог понять, как очутился тут и что с ним происходит. Карл зарубил последнего сарацина, стоящего между ними, и соскочил с коня, бросаясь к упавшему наземь брату, но тот был слишком тяжёл, к тому же в доспехах, и Карл не сумел удержать его, и они вместе рухнули в песок и пыль. Робер хрипел и кашлял, глаза у него налились кровью, пена выступила на губах. Он посмотрел на Карла, не узнавая его, что-то опять прохрипел и испустил дух, пока над его головой сарацины Мансуры добивали последних выживших рыцарей из отряда, столь доблестно прорвавшегося через канал и столь бесславно павшего затем.
Поняв, что брат его мёртв, Карл поднял голову и обвёл залитую кровью улицу помутневшим взглядом. В трёх шагах от него сарацин в развязавшемся тюрбане проворачивал клинок в груди Гуго де Шатильона – одного из лучших воинов Франции, давнего и преданного друга короля Людовика. За спиной Карла кто-то страшно кричал, захлёбываясь визгом, а потом крик оборвался. Карл прикрыл глаза, не выпуская из рук окровавленную голову Робера и тупо думая, что не так представлял он свой конец – по правде, и вовсе он не представлял, что окончит свои дни в пустыне возле Богом забытой мусульманской деревни. Он всегда думал, что вернётся со славой и добычей, вернётся в Прованс и, овеянный доблестной славой крестового похода, приструнит наконец этих чёртовых прованских баронов. Но теперь он не думал о баронах. Он просто стоял на коленях в пыли, прижимая к себе труп своего старшего брата, и ждал конца.
Но конца всё не было, и через какое-то время Карл снова поднял отяжелевшую голову и посмотрел вокруг.
Под звуки труб и литавр, в золочёном шлеме, сияние которого в первых лучах восходящего солнца и в самом деле походило на нимб, в ворота Мансуры въезжал король Людовик. Карл ясно видел его лицо: строгое, неподвижное, с той тихой скорбью, что была так свойственна этому лицу и временами придавала ему сходство с ликами святых на иконах. Трудно было поверить, что это тот самый человек, который смущённо глядел на Карла всего час назад и спрашивал, правильно ли он поступает, и – вопрос повис непроизнесённым между ними, но Карл знал, что Людовик хотел об этом спросить, – одобрила ли бы его решение матушка. Ныне это уже не имело значения. Король ворвался в Мансуру, ведя за собой пехоту, которую всё-таки успели переправить через канал, – сарацины, расставив ловушку горячему Роберу, сами же в неё и попались, забыв, что следом за убитыми крестоносцами придут другие. И вновь они схлестнулись в схватке, ещё более свирепой, чем та, от которой только что горели узкие улочки Мансуры; и ещё больше пролилось крови, потому что теперь пешие шли против пеших, и ни тем ни другим нечего было терять. Весть о смерти королевского брата уже разнеслась по войску и придала неистовость отчаяния христианам. Карл, пошатываясь, поднялся на ноги, нашарил свой меч, который сам не помня как уронил наземь, бросаясь к Роберу. Людовика он больше не видел – его скрыла битва. Но это и не имело значения. Карл с трудом поднял отяжелевший меч и, сказав одними губами: «Господь прими твою душу, возлюбленный брат мой», принялся мстить.
Мансура, или, как называли её мусульмане – Эль-Мансура, означает «победа». Имя это было пророческим в большей мере, чем могло казаться ступившим в неё завоевателям. Ибо место, названное победой на языке мусульман, лишь мусульманам могло её принести, независимо от того, кто был разбит, а кто взял верх. В той битве при Мансуре осенью года 1249-го от Рождества Христова крестоносцы наголову разбили войско султана Факр эд-Дина, а сам султан был убит, как утверждали затем, Робером Артуа, братом короля Людовика. Правда ли то была, разбирать не стали: Робер был славным воином, и никто не решился оспаривать его посмертное право именоваться героем. Даже то, что его неудержимая и бессмысленная атака на Мансуру едва не привела к провалу всего наступления, и лишь своевременное появление короля с пехотой спасло положение, чуть не ставшее безысходным, – даже это не омрачило память Робера. Его похоронили недалеко от канала с такими почестями, будто именно его действия и его гибель принесли крестоносцам победу; и Людовик долго молился, яростно сжав руки против сердца и стоя на коленях перед могилой. А потом они втроём – он, Альфонс и Карл – закидали могилу сухой землёй, смешанной с песком, сложили на могильном холме доспехи Робера и его оружие и в полном молчании сопровождавшей их свиты вернулись в крепость, о стены которой жёсткий ветер пустыни продолжал разбивать колючие волны песка.
Канал Ашмун был форсирован, Мансура была взята, сарацины были разгромлены и изгнаны прочь. И это стало началом конца крестового похода короля Людовика.
Карл одним из первых понял это, хотя никогда не отличался особенной проницательностью. Рассуждать, размышлять, делать выводы и лукавить – то было излюбленным делом Альфонса, и порой Луи походил на него в этом. Карлу же ближе была манера Робера – он мыслил не умом, но сердцем, хотя и не так, как Робер, и уж точно не так, как Людовик. Однако он всегда сознавал положение дел столь же ясно, как и его старшие братья, хотя почти никогда не мог дать своим впечатлениям разумного объяснения. Он знал, что следует просто выждать время, когда боролся со своими прованскими баронами, – и утихомирятся сами; он знал, что надо с улыбкой поддакивать Беатрисе и потакать её глупым, но безвредным капризам, дабы сохранить мир в их семье и спальне; он знал, что, не в силах понять своего брата Людовика, должен лишь повиноваться ему и никогда не показывать ему своей на него досады. Это умение знать, просто знать и действовать по наитию верно, не рассуждая, и сделало Карла Капета, впоследствии короля сицилийского, вполне сносным правителем.
Но до того дня, когда он смог надеть на хорошенькую пустую головку своей манерной супруги золотую корону, были ещё годы и годы – а пока что он просто знал, что победа в Мансуре была вовсе не то, что победа в Дамьетте. И что это начало конца.
Он думал сперва, что это ощущение вызвано смертью Робера, которую Карл неожиданно для себя переживал очень тяжело. Он не задумывался прежде, что из троих его братьев именно с Робером у него было больше всего общего, хоть Карл не раз и посмеивался над его грубостью и простоватостью, столь неуместной для члена королевской фамилии. Впрочем, Людовик тоже весь целиком состоял из таких неуместностей, и однако же это ничего не меняло: он был хорошим королём, и братом тоже не самым плохим. Он убивался по Роберу тоже, но как-то недолго и, как казалось Карлу, недостаточно глубоко. Разумеется, заупокойные молебны по почившему родичу король велел служить трижды на дню – но точно так же он чествовал и память прочих воинов, полёгших в битве на канале Ашмун. Карл ощущал ещё большую отчуждённость от Людовика, когда думал об этом – он горевал и хотел, чтобы все разделяли его горе, иначе оно казалось ему недостаточно полным. Даже Альфонс, всегда отличавшийся завидным хладнокровием, тосковал по шумному и говорливому Роберу больше, чем Луи.
А впрочем, быть может, Луи тосковал тоже, просто ему некогда было подумать об этом.
Вскоре после победы в Мансуру пришла болезнь. Крестоносцы страдали от неё и раньше – долгий переход по пустыне, отсутствие хорошей пищи, свежих фруктов и овощей, гниение продовольствия, взятого ещё из Дамьетты два месяца назад, – всё это не способствовало крепости здоровья рыцарей, и после взятия Мансуры положение только ухудшилось. В считанные недели лагерь крестоносцев превратился в лазарет, и стонущих, страдающих, болезненно ковыляющих по улицам людей стало едва ли не больше, чем тех, кто смотрел на них с отвращением и жалостью. Армейские лекари не справлялись с таким числом больных и вскоре заболевали сами. Мор распространялся с пугающей быстротой, заболели епископ Шартрский, Жуанвиль, а потом и сам Людовик. Правда, хворь донимала его не так сильно, и он остался на ногах, но Карл знал, что тело его страдает. И отчего-то Карл не испытывал облегчения, а лишь становился злее, сознавая, что эти физические страдания Людовику как будто бы даже приятны. В один из дней, когда Карл сумел раздобыть лишние пол-унции изюму и принёс его брату, зная, что потребление фруктов облегчает болезнь, Людовик лишь взглянул на него, оторвавшись от чтения псалтири, и улыбнулся обветренными, истончившимися губами, как-то чужеродно смотревшимися на его бледном лице. А потом сказал, что страдания его вполне терпимы, так что пусть Карл отдаст этот изюм тем, кто страждет сильнее него, Людовика. Карл вышел за порог и в молчаливом бешенстве высыпал изюм в окно.
Воистину, этому блаженному безумцу попросту нравилось страдать!
Вскоре Карл, однако, пожалел о своей вспышке, потому что буквально через несколько дней стала очевидна нехватка продовольствия. Хлеб и овёс для лошадей стали выдавать на главной улице Мансуры, и очереди за ними растянулись от края до края крепостной стены. Лишь уважение воинов к королю, а в большей мере – их измождённость голодом, жарой и болезнью предотвратили драки и мародёрства, которые вспыхнули было, но тут же были жестоко подавлены и прекратились. Зиму завоеватели Мансуры встретили в болезнях и голоде, менее всего на свете помышляя о дальнейшем продвижении на Каир – тут только бы выдержать, только б не сдохнуть как собака на обетованной этой земле. Некоторые рвались в бой, но потому лишь, что не хотели умирать в своих грязных, изъеденных вшами постелях под мусульманским солнцем. Да и таких было меньшинство.
Тогда-то Карл впервые понял, что вот он – конец. Тоска по Роберу уже стала менее острой, но к ней вдруг – совершенно неожиданно для него – присоединилась тоска по Беатрисе, оставшейся в Дамьетте вместе с Маргаритой, и, уж совсем неожиданно, грусть от разлуки с маленьким сыном, оставленным во Франции. Карл подумал, есть ли вероятность того, что Беатриса сейчас беременна и родит в Дамьетте. Такая возможность была, и Карл во внезапном порыве вдруг встал на колени и горячо взмолился, чтобы так оно и было. И именно это горячее, нестерпимое желание взять на руки своё дитя, посмотреть в его сморщенное спящее личико, безмятежное, лишённое печати тех тревог и страданий, на которые обрёк себя его отец и его народ – именно это желание сказало Карлу, что дело их проиграно. Ибо горек тот день, когда славному и отважному рыцарю, каким был Карл, приходит блажь подержать на руках своё дитя. Рыцарь – не женщина, и иными, суровыми радостями до́лжно ему выстилать свой путь. От желания покоя и мира веяло тленом.
Карла обеспокоило это чувство, и он сказал о нём исповеднику – потому лишь, что привык говорить исповеднику обо всём, что его тревожило, будь то данная в сердцах клятва или беременность от него дворовой прачки. Тот ответил в духе Луи, что не след сомневаться, что след терпеть, – но Карл довольно этого наслушался от своего брата. Его охватила жажда действия, столь неудержимая, сколь и бессмысленная в данных обстоятельствах. Он явился к Людовику и потребовал дать ему дело. Тот неожиданно быстро уступил, поручив Карлу исследовать настроения среди своих войск. И тогда Карл понял, что был не одинок в своих тревогах относительно боевого духа крестоносцев.
Он стал ходить по гарнизону, пользуясь тем, что солдаты знали его и уважали почти так же, как когда-то уважали Робера. Он не был с ними на короткой ноге, но и господина из себя не строил, и в его присутствии люди всегда говорили то, что думали. Луи мечтал, чтобы и с ним они обходились так же, – но Луи был король и не понимал, что, будучи королём, всегда останется за непреодолимой стеной от тех, к кому хотел бы быть как можно ближе. Потому Карл стал ушами и глазами своего брата. Он не шпионил – он просто смотрел и слушал. И он видел и слышал то, что лишь подтверждало чувство, давно уже крепнувшее в нём.
Крестоносцы были не только больны, голодны и измотаны чуждым и враждебным климатом. Они также устали, были полны досады и злости на то, что здесь некого и нечего грабить. Они спрашивали, где те чудеса и святыни, которыми манила их святая земля, а главное – где те несметные богатства, ради которых они бросили свои замки, дома и поля во Франции и пошли за море с королём. Они не понимали больше, что делают здесь. Они не хотели здесь быть.
И будто всего этого было мало, вдобавок ещё и сарацины повадились делать набеги на свой потерянный форпост. Они приносились ночью, стремительно, как саранча, накатывались на крепостную стену или вырезали дозор, и исчезали, чтобы вернуться снова, едва лишь крестоносцы переведут дух. Атакующих никогда не бывало много, самое большее несколько сотен – песчинка рядом с десятками тысяч крестоносцев, занявших Мансуру и примыкающие к ней земли вдоль канала. Но вряд ли сарацины всерьёз надеялись отбить город – во всяком случае, не штурмовой атакой. Слепни продолжали жалить быка, выживая его с пастбища, вынуждая поднять своё неповоротливое, тучное тело и убраться прочь.
И укусы достигали цели. Сарацины не могли проникнуть в город, но они отравляли воду в колодцах, а главное – отравляли умы сомнением и суетой, распуская слухи, от которых больной и усталый лагерь крестоносцев шевелился и гудел, как растревоженный улей. Говорили, что Факр эд-Дин не погиб в бою, а скрылся в стенах Мансуры и тайно передаёт приказания своим воинам через христианских предателей, которым посулил несметные сарацинские богатства, если по окончании войны они сменят веру. Говорили, что каирский султан Наджим ай-Дин Айюб собрал огромное войско, которое уже выступило и со дня на день встанет под стенами Мансуры так, что пустыня станет чёрной от сарацинских бурнусов. Говорили даже, что правой рукой султана служит какой-то мусульманский монах, то ли мессия мусульманского бога, то ли сущий дьявол во плоти; что он ест детей, забирая силу у семи поколений их предков, и отдаёт эту силу мамелюкам, и те идут затем в бой с непокрытой головой и голой грудью, о которую ломаются самые крепкие мечи. Рассказы об этом монахе пугали крестоносцев сильнее всего, потому что за этими рассказами стояла вера в помощь Бога – то, на что рассчитывали крестоносцы, выступая в поход, и то, в чём сейчас испытывали острую нужду. Отчего они, победившие, продвинувшиеся в глубь страны, в которую пришли завоевателями с именем своего Господа на устах, теперь ощущали себя им покинутыми? Карл не знал этого; и никто не знал. Он только видел в этих людях недовольство, смятение и страх, и знал, что чувства эти уничтожают армии надёжней мамелюкских ятаганов.
В конце зимы, когда гонец, месяц назад отправленный в Дамьетту с просьбой о поставке продовольствия, не вернулся, за ним послали ещё одного. Этот приехал через три дня, свешиваясь с седла и заливая круп своего коня кровью из разрубленной головы. Сабля сарацина практически срезала воину скальп, он умирал от потери крови, но успел сказать, что путь в Дамьетту перекрыт сарацинским войском, которым командует сам Наджим ай-Дин Айюб. На вопрос, велико ли войско и с какой скоростью движется к Мансуре, гонец ответил, что войска несколько тысяч, и что оно не движется вовсе, а только стоит на продовольственном пути, и нет никакого способа сообщения с Дамьеттой – обозы с провиантом не пройдут мимо сарацин. Король немедля велел снарядить разведку, и она подтвердила: Мансура взята в кольцо, и хотя мусульмане вроде бы не собираются нападать, но и уходить не собираются тоже.
Услышав об этом, Людовик закрыл лицо руками и сидел так какое-то время. А потом опустил руки и приказал трубить отступление.
Час пробил: до полусмерти искусанный слепнями бык с трудом поднялся на свои опухшие ноги и побрёл прочь, подгоняемый злобный жужжанием одолевших его насекомых.
Людовик оставил в Мансуре пять тысяч гарнизона, полагая, что этого хватит для отражения атак мусульман, пока армия не вернётся с продовольствием, расчистив путь для бесперебойной поставки провианта. Он рассчитывал без особенного труда пробиться сквозь мусульман – ведь крестоносцев было в несколько раз больше. Но уже когда потрёпанные, измученные, с посеревшими лицами и ввалившимися щеками крестоносцы, поддерживая друг друга, выступили из Мансуры и двинулись через канал, стало очевидно, что ныне один сарацин стоит трёх христианских воинов. Сквозь первое кольцо оцепления они пробились; пробились и через второе, хотя и с большими потерями. А затем сарацины атаковали их греческим огнём, выкосив половину войска и почти никого не потеряв на своей стороне. И это стало последней каплей, переполнившей чащу терпения воинов Людовика. Они ждали помощи Бога, были уверены в ней – она была обещана им верой и их святым королём. Где же она, эта помощь? Где был Господь, когда они умирали от кровавого поноса и от цинги, когда заживо варились в собственном поту и сгорали под сарацинским дьявольским огнём? Это было слишком для них – слишком для людей, сила веры которых не была способна выдержать испытаний. Они разуверились и, разуверившись, запаниковали. Паника приходит тогда, когда настаёт ужас; а ужас – там, где нет веры.
Утратившее веру войско крестоносцев утратило главное своё оружие и было обречено.
Король становился всё замкнутее и неприветливее с каждым днём отступления. Карл подозревал, что его угнетает не столько ухудшающееся положение его войск, сколько наблюдение за их моральным разложением. Людовик произнёс несколько речей слабым от болезни голосом, с трудом сев на лошадь специально по такому случаю; но действие этих воззваний было недолгим и не столь сильным, как прежде. Людовик в глазах этих людей был посланником Бога, глашатаем Его воли – если Бог отвернулся от них, что толку слушать Его глашатая? Неверие этих людей убивало их короля сильнее, чем вид его уничтожаемой армии. Он всё реже выходил из своей палатки во время привалов, и в конце концов перестал пускать к себе даже Жуанвиля. Только его капеллан был с ним, и по мрачному, нахмуренному лицу его Карл понимал, что король болен – болен духом так же, как и его армия, хотя и по иной причине. Они не верили больше в Бога и оттого страдали; а он страдал от их неверия – не от своего. Так понимал это Карл.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.