Текст книги "Эра Меркурия"
Автор книги: Юрий Слёзкин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Глава 4
Выбор Годл
Евреи и три Земли Обетованные
У старинушки три сына:
Старший умный был детина,
Средний сын и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.
П. П. Ершов. Конек-Горбунок
У Тевье-молочника было пять дочерей. (В одном месте он говорит о семи, в другом о шести, но мы знакомы только с пятью, так что пусть будет пять.) Цейтл отвергла богатого жениха и вышла замуж за портного, который умер от чахотки. Годл последовала за мужем-революционером в сибирскую ссылку. Шпринца утопилась из-за несчастной любви. Бейлка вышла за подрядчика-мошенника и уехала с ним в Америку. Хава сбежала с неевреем-самоучкой (“вторым Горьким”), была оплакана отцом, как умершая, но в конце книги вернулась, раскаявшись.
История Хавы не очень убедительна (дети, которые уходили от отцов к Горькому, редко возвращались домой), но и не вполне невероятна, поскольку многие еврейские националисты (включая таких гигантов сионизма, как Бер Борохов, Владимир Жаботинский и Элиезер Бен-Иегуда) начинали как социалисты-интернационалисты и адепты пушкинской веры. Большинство из них не вернулись к Тевье и его Богу (отвергнув “культуру диаспоры” с еще большим отвращением, чем их большевистские двойники и двоюродные братья), но все заново открыли для себя идею еврейской избранности, которую Тевье признал бы как свою собственную. Поэтому вполне можно предположить, что возвращение Хавы домой символизирует ее эмиграцию в Палестину, а не маловероятное появление в опустевшем доме отца в день его переезда из одной ссылки в другую.
О сионистке Хаве и американке Бейлке написано очень много. Еще больше написано о непритязательной Цейтл, которая – предположим – осталась в своем местечке, чтобы быть забытой эмигрантами и их историками, избитой людьми Петлюры и Шкуро, перекованной большевиками (с помощью ее собственных детей), убитой – анонимно – нацистами и оплаканной – тоже анонимно – в литературе и ритуале Холокоста. Иначе говоря, о жизни Цейтл написано относительно немного, зато очень много написано о ее смерти – и о роли, которую ее смерть сыграла в жизни детей Хавы и Бейлки.
А как же Годл? Годл могла удостоиться почетного места в истории СССР как “участница революционного движения” или, если она вовремя сделала правильный выбор, как “старая большевичка”. Могла быть упомянута в истории европейского социализма как член русской его ветви. Могла оставить след в истории Сибири, как выдающаяся просветительница или этнограф. Но никогда не попала бы в каноническую историю евреев XX века – на том основании, что большевичка (если предположить, что она, как и многие другие, стала таковой) не может быть еврейкой, поскольку большевики были против еврейства (и поскольку “жидобольшевизм” – нацистская формула). Внуки Годл – светские, обрусевшие и устремившиеся в Соединенные Штаты или Израиль – принадлежат еврейской истории; самой Годл в ней места нет.
Очевидно, однако, что внуки Годл не попали бы в еврейскую историю, если бы Годл не была дочерью Тевье – дочерью, которой он больше всего гордился. Марксистка, посвятившая себя делу пролетариата и вышедшая замуж за “члена рода человеческого”, она не вернулась бы в Бойберик или Касрилевку, не подвергла бы своих сыновей обрезанию, не говорила бы со своими детьми (или даже с мужем) на родном языке и не зажигала бы свечей за субботним столом. Но она навсегда осталась бы членом семьи – даже после того, как переименовала себя в Елену Владимировну. “Если бы вы знали, что это за Годл! – говорит Тевье после ее отъезда. Если бы вы знали!.. Вот она у меня где… глубоко-глубоко…” Ее муж, Перчик, сын местного папиросника по рождению и “сын божий” по собственному выбору, был единственным зятем, в котором Тевье не чаял души, которого признавал себе равным и с которым любил “перекинуться еврейским словом”. “И можно сказать, что все мы его полюбили, как родного, потому что по натуре он, надо вам знать, и в самом деле славный паренек, без хитростей; мое – твое, твое – мое, душа нараспашку…”
С точки зрения Тевье, обращение в коммунистическую веру не было предательством. Отказ от иудаизма ради христианства был вероотступничеством; отказ от иудаизма ради “рода человеческого” – семейным делом. Но разве христианство не началось как отказ от иудаизма ради рода человеческого? Разве оно не началось как семейное дело? Тевье не любил думать об этом…[305]305
Шолом-Алейхем. Собрание сочинений, 1. М.: Художественная литература, 1959, 530–532, 545.
[Закрыть]
* * *
В XX веке было не две великих еврейских миграции – их было три. Большинство евреев, оставшихся в революционной России, не остались у себя дома: они переехали в Киев, Харьков, Ленинград и Москву и продвинулись вверх по общественной лестнице. Евреи по рождению и, возможно, по воспитанию, они были русскими по культурной принадлежности и – многие из них – советскими по идеологической склонности. Коммунизм не был исключительно или даже преимущественно еврейской религией, но из всех еврейских религий первой половины XX века он был самой важной: более динамичной, чем иудаизм, более популярной, чем сионизм, и гораздо более жизнеспособной, чем либерализм (который нуждается в чужеродных вливаниях, чтобы стать чем-то большим, чем доктрина). Были, разумеется, и другие пункты назначения, но они были вариациями на старые темы (статус меньшинства в чужом национальном государстве), а не окончательным еврейским решением еврейской проблемы[306]306
См.: Harshav, Language in Time of Revolution, 8–11.
[Закрыть].
Современный мир основан на экономике капитализма и культе профессионализма. Капитализм и профессионализм были сформированы и организованы с помощью национализма. Капитализму, профессионализму и национализму противостоял социализм, претендовавший на роль их наследника и могильщика. Евреи, традиционные меркурианцы Европы, заметно преуспели в ключевых сферах современной жизни и оказались вдвойне уязвимы: как глобальные капиталисты, профессионалы и социалисты, они были чужаками по определению; как жрецы культурного наследия других племен, они казались опасными самозванцами. Дважды меркурианцы, они стали незваными гостями в Европе, которая была тем более рьяно аполлонийской, что стала меркурианской так недавно и так неполно.
Но не одной Европой жив современный человек. В начале XX века у евреев было три возможных выбора – и три пункта назначения, – которые воплощали три разных варианта современной жизни: один относительно знакомый, но быстро развивавшийся, и два совсем новых.
Соединенные Штаты олицетворяли неприкрытое меркурианство, неплеменную государственность и неоспоримый суверенитет капитализма и профессионализма. Они представляли собой – по крайней мере риторически – коллекцию homines rationalistici artificielles: нацию посторонних, скрепленную культом чуждости (индивидуализм) и безродности (иммиграция). Они были единственным современным государством (не считая других колоний европейских поселенцев, ни одна из которых не обладала канонической мощью и глобальным размахом Соединенных Штатов), в котором еврей мог быть одновременно евреем и гражданином. “Америка” предлагала полноправное членство без полной ассимиляции. Более того, она при ближайшем рассмотрении требовала членства в субнациональной этнорелигиозной общине в качестве условия членства в общенациональной политической нации. Либерализм, в отличие от национализма и коммунизма, не был религией и не мог предложить ни теории мирового зла, ни гарантии бессмертия. Он неизменно сопровождался – особенно в Соединенных Штатах, которые ближе всех подошли к официальному культу либерализма, – другой, более основательной верой. Роль такого рода духовных подпорок могли играть традиционная религия, племенная этничность или религия и этничность одновременно (сливавшиеся в случае евреев в одно гармоничное целое). Еврей-иммигрант мог стать американцем, подписавшись под определенным, внешне религиозным, определением еврейства. Как писал в апреле 1911 года в Нью-Йорке Абрахам Кахан, который когда-то был “членом рода человеческого” в силу своей принадлежности к русской интеллигенции,
вчера вечером во многих культурных, прогрессивных еврейских семьях люди сели за пасхальный седер. Если бы двадцать лет назад нам сказали, что еврею-социалисту интересны подобного рода религиозные праздники, мы назвали бы его лицемером. Однако сегодня это кажется вполне естественным.
Двадцать лет назад свободомыслящему человеку не полагалось проявлять какой бы то ни было интерес к еврейскому народу, а ныне – пожалуйста![307]307
Цит. пo: Sanders, The Downtown Jews, 415. См. также: Eli Lederhendler. Jewish Responses to Modernity: New Voices in America and Eastern Europe. New York: New York University Press, 1994, 121–127.
[Закрыть]
Я. Бромберг предпочел остаться членом рода человеческого и русской интеллигенции и потому осуждал потоки “бездумного, поверхностного и пошлого национального самохвальства американско-еврейской печати”. В 1931 году он писал:
В тех, кто когда-то приносил на алтарь братства народов всю горечь и боль векового бесправия и отверженности, – ныне проснулся демон нетерпимейшего расового отъединения… За последние годы наблюдается тревожный феномен протестантизации иудаизма, уподобления его одной из бесчисленных сект, столь своеобразно окрашивающих картину американской духовно-религиозной жизни крикливой пестротой эксцентричного провинциализма[308]308
Бромберг, Запад, Россия и еврейство, 186, 190.
[Закрыть].
Новый Свет походил на Старый. По-настоящему новыми – и молодыми – были Палестина и Петроград.
Земля Израиля олицетворяла безудержный аполлонизм и интегральный, территориальный, внешне светский еврейский национализм. Чтобы вступить в век универсального меркурианства, лучшим на свете кочевым посредникам предстояло стать аполлонийцами. Самому странному на свете национализму предстояло превратить странников в туземцев. Евреи должны были самоутвердиться, перестав вести себя как евреи.
Советская Россия олицетворяла конец всех различий и окончательное слияние всего меркурианского и аполлонийского: ума и тела, города и деревни, сознательности и стихийности, чуждости и туземности, времени и пространства, крови и почвы. Проблема национального государства решалась при помощи отмены всех национальностей и всех государств. Еврейский вопрос решался одновременно со всеми вопросами, когда-либо заданными человечеством.
Ни один из этих вариантов не был чистым; ни один не соответствовал обещанному, и каждый содержал в себе элементы двух других. В Соединенных Штатах остаточная племенная эксклюзивность старой элиты оставалась достаточно сильной, чтобы замедлить социальное продвижение евреев; коммунизм долгое время был главной религией молодых еврейских интеллектуалов; а фрейдизм, завезенный евреями из Центральной Европы, обещал превратить homines rationalistici artificiales в психически уравновешенных приверженцев всего естественного. В Палестине социализм (включая коллективное сельское хозяйство, экономическое планирование и официальное профсоюзное движение) был важной частью сионистской идеологии, а в присутствии подлинных – и неоспоримо туземных – арабов-аполлонийцев (“полячков Востока”, как назвал их Бреннер) традиционное “диаспорическое” предпочтение ума телу пролегало под самой поверхностью (а иногда заметно возвышалось над ней). В Советской России 1920-х годов тщательно отобранные меркурианцы все еще возглавляли, наставляли или порицали излишне округлых или прямоугольных аполлонийцев; НЭП создал достаточно возможностей для предпринимательской деятельности, чтобы убедить некоторых эмигрировавших коммерсантов вернуться в Россию; а попытки построить светскую еврейскую культуру и еврейские сельскохозяйственные поселения могли показаться серьезным ответом на вызов сионизма[309]309
Бреннер цитируется по: Ariel Hirschfeld. Locus and Language: Hebrew Culture in Israel, 1890–1990, in David Biale, ed. Cultures of the Jews: A New History. New York: Schocken Books, 2002, 1019.
[Закрыть].
Три пути были не просто в чем-то похожи друг на друга – они предлагали выбор одним и тем же людям. Зятю-подрядчику было более или менее все равно, посылать Тевье в Америку или Палестину. Цейтл могла присоединиться к любой из своих оставшихся в живых сестер. А у дяди Миши Анатолия Рыбакова (“доброго, бесшабашного, отважного, справедливого и бескорыстного” красного кавалериста) было четыре брата. Один был “торгаш, жадный и лукавый”. Другой, “немудрящий человек, спокойный и деликатный”, был шофером грузовика в Америке. Третий, “фантазер и мечтатель”, уехал в Палестину, но после смерти жены вернулся. А четвертый стал советским прокурором и отрекся от отца-лавочника. Некоторые из них, вероятно, могли бы поменяться местами. Отец Эстер Маркиш перебрался из Баку в Палестину, но услышал много хорошего о НЭПе и вернулся в Баку. Дядя Сима Цафриры Меромской побыл первопроходцем-поселенцем в Палестине, прежде чем стать первопроходцем-строителем в Западной Сибири. Отец Феликса Розинера был сионистом в Одессе, коммунистом в Палестине, коммунистом в Советском Союзе и, наконец, сионистом в Израиле. Моя бабушка эмигрировала в Аргентину, потом в Биробиджан и, наконец, в Москву. Один из ее братьев остался в Белоруссии, другой – в Аргентине (и потом перебрался в Израиль), третий стал варшавским бизнесменом (и потом оказался в ГУЛАГе), а четвертый – функционером МАПАЙ и “Гистадрута” в Израиле[310]310
Рыбаков, Роман-воспоминание, 13–14; Эстер Маркиш. Столь долгое возвращение. Tel Aviv: n.p., 1989, 25; Меромская-Колькова. Ностальгия? Нет! Tel Aviv: Lim, 1988, 19–20; Розинер, Серебряная цепочка, passim. Хочу поблагодарить Ноэми Китрон за сведения о ее отце. Термин “сталинский Сион” взят из книги Robert Weinberg. Stalin’s Forgotten Zion: Birobidzhan and the Making of a Soviet Jewish Homeland: An Illustrated History, 1928–1996. Berkeley: University of California Press, 1998.
[Закрыть].
При всех сходствах и переездах очевидно, что каждый из трех вариантов представлял собой самостоятельную модель современной жизни и отказ от статуса преуспевающего меньшинства в не слишком преуспевающих национальных государствах Европы.
Соединенные Штаты предлагали наименее радикальный вариант. Они были местом, куда (как выразился Тевье) “ехали все разбитые сердца”, где ностальгия по местечку не была под запретом, где на улицах городов звучал идиш, где Тевье и его “родственничек” Менахем-Мендл могли заниматься прежним ремеслом и куда евреи отправлялись целыми семьями (а последующие поколения снова и снова разыгрывали великое восстание против отцов, на которое они в свое время опоздали). Америка была Утопией, где всякий мог стать Ротшильдом или Бродским (а то и Эйнштейном), но это была хорошо знакомая Утопия – Одесса без царя и казаков. По словам Бромберга,
это огромное, миллионное гетто Бруклина, Бронкса и Ист-Сайда – что оно, как не гипертрофия и концентрация Малой Арнаутской, Подола и еще сотен безвестных уездных городков и местечек? Неказистые и баснословно грязные, хотя и асфальтированные, мостовые и сильная примесь итальянского, негритянского и армяно-греческого элемента не уменьшает, а даже, пожалуй, увеличивает сходство соответствием старым молдаванским, цыганским и тем же армяно-греческим соседствам[311]311
Бромберг, Запад, Россия и еврейство, 181.
[Закрыть].
Палестина и Советская Россия были настоящим Новым Светом – миром, построенным для новой породы людей. Тевье и Менахем-Мендл были бы там немы и невидимы – как в домах своих детей, так и в публичной риторике двух движений (за возможным исключением краткой карьеры Менахема в качестве спекулянта-нэпмана). Палестина и Советская Россия были центрами победившей еврейской революции против Бога, патриархии, чуждости и всего того, что делало мир Тевье осмысленным. И Палестина, и Советская Россия находились на передовом краю великого европейского восстания против универсального меркурианства – восстания, в котором участвовали многочисленные фашистские и социалистические движения и которое возглавляли меркурианцы, желавшие (снова) стать аполлонийцами. Общим для сионизма и большевизма было мессианское обещание неминуемого коллективного искупления и более или менее чудесного коллективного преображения. Как писал в 1918 году Давид Бен-Гурион своей жене Пауле,
я не хочу давать тебе мелкое, дешевое, мирское счастье. Я готовлю для тебя великую, святую человеческую радость, достигаемую ценой страдания и боли… Скорбящая, вся в слезах, ты взойдешь на высокую гору, с которой открывается вид на Новый Мир, мир радости и света, озаренный сиянием вечно юного идеала высшего счастья и восхитительного существования, мир, привилегия войти в который дана будет лишь немногим, ибо проникнуть в него дозволено будет лишь богатым душам и глубоким сердцам[312]312
Курсив автора. Цитируется по: Amos Elonю The Israelis: Founders and Sonsю New York: Holt, Rinehart and Winston, 1971, 134–135.
[Закрыть].
Вечно юные идеалы воплощаются в жизнь вечно юными идеалистами. И сионизм, и большевизм трудились для блага “грядущих поколений” и славили силу полнокровной молодости, закаленной трудом и войной. Самые юные из идеалистов (которым предстояло унаследовать землю или Землю – в зависимости от их местонахождения) готовились к труду и обороне в различных молодежных организациях: ходили в походы, маршировали, пели песни, стреляли по мишеням и занимались физкультурой. Мальчики собирались стать юношами (участь девочек была менее очевидной); юноши собирались остаться вечно юными, принеся себя в жертву общему делу или остановив время. И сионизм, и большевизм воспевали загорелую мускулистую мужественность, а старость презирали или упраздняли. Наиболее ценными качествами были аполлонийские (присущие пролетариям и сабрам): твердость, серьезность, безыскусность, решительность, основательность, прямота, простота и косноязычие; наиболее презираемыми – меркурианские (буржуазные и диаспорические): переменчивость, нерешительность, ироничность, трусость, рефлексия, остроумие и многословие.
Сталин, Молотов и Каменев были не одиноки. Среди самых популярных сионистских имен были Пелед (“сталь”), Цур (“скала”), Эвен/Авни (“камень”), Аллон (“дуб”) и Эйал (“баран”, “сила”). “Мы не студенты ешибота, обсуждающие тонкости самоусовершенствования, – сказал в 1922-м Бен-Гурион. – Мы покорители земли, столкнувшиеся с железной стеной, и нам надлежит пробить эту стену”. Первыми вождями были меркурианцы, преображенные истинной верой; их учениками были аполлонийцы, наделенные идеализмом. Их общим потомкам предстояло стать новыми людьми, носящими новые имена[313]313
Бен-Гурион цитируется пo: Zeev Sternhell. The Founding Myths of Israel: Nationalism, Socialism, and the Making of the Jewish State. Princeton: Princeton University Press, 1998, 21.
[Закрыть].
Война и труд должны были сплотить всех правоверных, укрепив вчерашних меркурианцев и отточив юных аполлонийцев. Война делала возможным мирный труд; мирный труд осушал болота, не ждал милостей от природы, заставлял пустыни цвести и закалял человеческую сталь. Боевые и трудовые подвиги требовали аскетизма и асексуальности, для воспроизводства которых (и обеспечения вечной молодости и “братства”) требовались новые боевые и трудовые подвиги. И в еврейской Палестине (Йишуве), и в Советской России братство символизировало полную тождественность всех истинно верующих (всегда сражающихся с численно превосходящим врагом) и их полное отождествление с общим делом. Со временем обе революции разовьются в направлении большей иерархичности, бюрократического милитаризма, страха перед вражеским проникновением и культа генералов, пионеров-героев и элитных подразделений, но между 1917-м и серединой тридцатых годов их переполняли молодая энергия и дух равенства, братства, подвига и самопожертвования.
Две еврейские революции существенно различались по размаху (сионистская эмиграция была куда меньшей, чем советская) и по престижу. Поскольку Российская империя была главным источником всех трех эмиграций, родиной большинства сионистских и коммунистических героев и колыбелью значительной части современной еврейской мифологии, иммигранты в советские города много выиграли и от языковой общности, и от географической близости. В Палестине русские рубахи, сапоги и кепки стали формой первых поселенцев; свисающий казацкий чуб превратился в один из самых узнаваемых атрибутов молодого сабры; мелодии – а иногда и тексты – русских песен (и революционных, и народных) широко использовались в сионистском репертуаре; а русский литературный канон (и классический, и соцреалистический) стал важнейшим источником вдохновения для новой литературы уроженцев Палестины. Письма Бен-Гуриона к жене написаны на языке русского (и польского) революционного мессианства[314]314
Cм.: Elon, The Israelis, 116 и Oz Almog. The Sabra: The Creation of the New Jew. Berkeley and Los Angeles: University of California Press, 2000), 213, 238 and passim.
[Закрыть].
В Соединенных Штатах, где никто неминуемого совершенства не предлагал, память о России – как о мире Пушкина и “Народной воли” – долго жила в воображении иммигрантов первого поколения. В романе Абрахама Кахана “Воспитание Давида Левинского” сионист Тевкин воспроизводит распространенную точку зрения:
Что бы вы ни говорили, а Россия лучше Америки, несмотря на весь царский гнет. Там даже свободы больше – во всяком случае для духа. Там больше поэзии, больше музыки, больше чувства, несмотря на все гонения, которым там подвергается наш народ. Русские – очень сердечные люди. И вообще жить в России лучше, чем здесь. О, в тысячу раз лучше. Здесь слишком много материализма, слишком много спешки и прозы и – да, слишком много машин. Очень хорошо, что машины делают обувь и пекут хлеб, но увы! – похоже, что в Америке и духовную материю производят машины[315]315
Abraham Cahan. The Rise of David Levinsky. New York: Harper and Row, 1966, 459.
[Закрыть].
Тевкин жил в прошлом, обещавшем совсем другое будущее. По словам Я. Бромберга,
кто посещает русскую комнату большой нью-йоркской публичной библиотеки, нередко видит за столами этих немолодых мужчин и дам еврейского типа, перелистывающих всяческие канонические и апокрифические писания пророков старого революционного подполья, женевские и штутгартские памфлеты на тонкой, “контрабандной” бумаге, русскую историю Шишко, воззвания комитета “Народной воли”. Снаружи доносится неумолчный лязг и грохот “мирового перекрестка” 5-й авеню и 42-й улицы, в окна засматривают тысячами световых реклам многоярусные капища современного Вавилона. Но мысли читателей блуждают далеко – уносясь воспоминаниями то к таинственным “явкам” в трущобах Молдаванки, Печерска и Выборгской, то к шумным студенческим митингам на Моховой и Б. Владимирской, то к годам уединенных размышлений в дымном и горьком тепле якутских стойбищ, затерянных во мгле полярной ночи. А со страниц томов революционных воспоминаний на них смотрят фотографии молодых людей в косоворотках, со впалыми глазами и упрямой складкой у сжатых, широких, речистых ртов, и девушек-мучениц и бессребрениц с трогательными косичками, заплетенными над высокими, чистыми лбами[316]316
Бромберг, Запад, Россия и еврейство, 184. См. также: Cassedy, То the Other Shore, 63–76, 109–127.
[Закрыть].
Но не все было безнадежно. Прошлое еще могло стать будущим, даже для тех, кто его не застал. Альфреду Казину
социализм представлялся бесконечно долгим пятничным вечером, когда мы все, сидя за самоваром перед хрустальной вазой, нагруженной орехами и фруктами, хором поем: Tsuzamen, tsuzamen, ale tsuzamen! И тогда герои русских романов – наши люди – зашагают по миру, а я – все еще в толстовке – навеки поселюсь с теми, кого я люблю, в прекрасной стране русской духовности. Слушая нашу кузину и двух ее друзей, я, отроду России не видевший, связывавший ее лишь с именами великих писателей да словами отца, сказанными во время прогулки по бруклинскому Ботаническому саду: “Неплохо! Но видел бы ты летний дворец царя в Царском Селе!” – вдруг увидел в ней противоположность всем буржуазным идеалам, духовную обитель всех подлинно свободных людей. Я был совершенно уверен, что нет в мире другой такой литературы, как русская; что единственные в мире сердечные люди – это русские, такие как наша кузина и ее друзья; что все прочие люди – вечные и скучные материалисты и что одна только русская душа, подобная мечте Нижинского о чистом полете, всегда будет рваться, несмотря ни на что, в тот сказочный мир, в котором мой идеальный социализм и пламенная печаль “Патетической” Чайковского навсегда сольются воедино[317]317
Alfred Kazin. A Walker in the City. New York: Harcourt, Brace and Company, 1951, 61–62. См. также: Steven J. Zipperstein. Imagining Russian Jewry: Memory, History, Identity. Seattle: University of Washington Press, 1999, 24–25.
[Закрыть].
Вернее, они уже слились воедино. Для нью-йоркских еврейских интеллигентов поколения Казина социализм уже наступил – и именно там, где следовало. Страна свободных духом стала Страной Свободы; русская душа вырвалась на простор; Россия без царя стала страной чистого полета, ведомой молодыми людьми с упрямой складкой у сжатых ртов и девушками с трогательными косичками, заплетенными над высокими чистыми лбами.
Один из трех центров еврейского паломничества первой четверти XX века был реальной Землей Обетованной. Америка была компромиссом и обещанием осуществленного меркурианства; еврейское государство в Палестине было мечтой горстки идеалистов; Советская Россия была “молодой республикой”, предлагавшей надежду и второе отечество американским евреям и неиссякаемое вдохновение (и запасной пункт назначения) сионистским пионерам. В Советской России молодые евреи притянули, наконец, небо к земле.
Даже враги еврейских большевиков признавали их превосходство. В романе Жаботинского “Пятеро” в семье преуспевающего одесского хлебопромышленника растут пятеро детей (по числу дочерей Тевье). Рожденная для любви Маруся гибнет, как мотылек, в огне бессмысленного пожара; мечтатель Марко тонет при попытке спасти русского, который не нуждается в спасении; комбинатор Сережа платится слепотой за пропаганду вседозволенности; карьерист Торик переходит в христианство и бесследно исчезает. К концу романа жива и здорова только Лика, большевичка и палачествующая чекистка. Большинство молодых еврейских интеллигентов 1920-х и 1930-х годов не соглашались с Жаботинским: с их точки зрения, к власти в СССР, наряду с Ликой, пришли Марко, Маруся и, возможно, даже Сережа (должным образом “перековавшийся”). Лика же была и “необходима”, и добродетельна – ибо приняла на себя “личную ответственность” за чистое насилие социальной революции. Такова была официальная линия ранней советской литературы и более или менее официальная линия зарубежных еврейских интеллектуалов. Как писал в 1921 году Вальтер Беньямин – с очками на носу, осенью в душе и убийством в сердце, – “если власть мифа в нынешний век время от времени прерывается, век грядущий не так уж невообразимо далек, чтобы война с законом была обречена на полную неудачу. Но если допустить существование насилия вне рамок закона, чистого непосредственного насилия, то мы получим доказательство возможности революционного насилия, высшего проявления ничем не замутненного насилия со стороны человека, и демонстрацию средств его осуществления”. В последующие пятнадцать лет симпатия Беньямина к Лике и ее религии насилия (он называл это “критикой насилия”) станет более откровенной. Он долго собирался уехать в Иерусалим, но вместо этого съездил в Москву (на экскурсию: убийство было Ликиным делом)[318]318
Владимир (Зеев) Жаботинский. Пятеро. Одесса: Оптимум, 2000; Walter Benjamin. Selected Writings, vol. 1. Cambridge: Harvard University Press, Belknap Press, 1996, 252.
[Закрыть].
Из трех еврейских утопий одна была у власти. Многие евреи, которые не уехали в Москву, жалели об этом. Большинство молодых евреев, которые уехали в Москву, жалели и презирали тех, кто этого не сделал. Отец Розинера вернулся из Палестины и назвал сына Феликсом (в честь основателя ЧК). Отец Агурского вернулся из Америки и назвал сына Мелибом (Маркс-Энгельс-Либкнехт). Михаил Байтальский переехал из Одессы в Москву и назвал сына Вилем (Владимир Ильич Ленин). Моя двоюродная бабушка Белла приехала из Польши и назвала дочь Искрой, а сына Марленом (Маркс-Ленин). Матерей двух моих ближайших московских друзей зовут Ленина и Нинель (“Ленин” задом наперед). Таков был древнееврейский язык международного пролетариата – подлинный язык рая[319]319
Розинер, Серебряная цепочка, 189; Михаил Агурский. Пепел Клааса. Разрыв. Jerusalem: URA, 1996, 27.
[Закрыть].
* * *
Путешествие из черты оседлости в Москву и Ленинград было миграцией в не меньшей степени, чем переезд из Одессы в Палестину или из Петрограда в Нью-Йорк. На него могло уйти почти столько же времени, и в первые послереволюционные годы оно было гораздо более опасным. Рожденное революцией, оно было очень велико по количеству участников и стало одной из наиболее важных и наименее известных вех в истории России, европейского еврейства и современного мира.
В 1912 году в Москве жило около 15 353 евреев, или меньше 1 % населения города. К 1926 году это число выросло до 131 000, или 6,5 % населения. Примерно 90 % иммигрантов были моложе пятидесяти лет, а 30 % были в возрасте от двадцати до тридцати. К 1939 году еврейское население Москвы достигло четверти миллиона человек (около 6 % населения, вторая по величине этническая группа столицы). В Ленинграде число евреев выросло с 35 000 (1,8 %) в 1910 году до 84 603 (5,2 %) в 1926-м и 201 542 (6,3 %) в 1939-м (также вторая по величине этническая группа, со значительным отрывом от третьей). Еврейское население Харькова составляло 11 013 (6,3 %) в 1897 году, 81 138 (19 %) в 1926-м и 130 250 (15,6 %) в 1939-м. И наконец, в Киеве (относившемся к прежней черте оседлости) было 32 093 еврея (13 %) в 1897 году, 140 256 (27,3 %) в 1926-м и 224 236 (26,5 %) в 1939-м. В канун Второй мировой войны более миллиона евреев были, по словам Мордехая Альтшулера, “иммигрантами первого поколения, перебравшимися на жительство в места, расположенные вне черты оседлости”[320]320
Freitag, Nächstes Jahr, 57, 83, 97; Бейзер, Евреи Ленинграда, 81, 116, 360; Altshuler, Soviet Jewry on the Eve of the Holocaust, 225, 15 (цитата взята со с. 15).
[Закрыть].
К 1939 году 86,9 % всех советских евреев жили в городах, около половины из них – в 11 крупнейших городах СССР. Почти треть всех городских евреев проживала в четырех столицах: Москве, Ленинграде, Киеве и Харькове. Почти 60 % еврейского населения Москвы и Ленинграда были в возрасте от 20 до 50[321]321
Altshuler, Soviet Jewry on the Eve of the Holocaust, 34–35, 220, 225, 253.
[Закрыть]. Как писал еврейский поэт Изи Харик (1927),
Давайте всех мы перечислим,
Кто спешно выехал в столицу:
Четыре лавочника, резник…
А восемь девушек – учиться.
Примерно четверо меламдим,
Двенадцать молодых парней,
Что в срочных поисках работы
Полгода мечутся по ней.
Толстушка Добэ с пацанами
Умчалась к мужу-кустарю.
Он там давно
(Ловите, если
Кого из них я повторю).
И Бейлке – к русскому курсанту,
А Бэрке – там уже сто лет.
И сам раввин попал, представьте,
В число подобных непосед.
Привозит кучу подаяний
Он из Москвы к себе домой.
– Ах, хорошо в Москве, евреи! –
Твердит он всем. – Ах, боже мой!
…………………………………….
И все, кого ни назову,
Ну так и просятся: в Москву![322]322
Изи Харик. Mit layb un lebn. Минск, 1928, 19–20; см. немецкий перевод в: Freitag, Nächstes Jahr, 11, и русский в: Изи Харик. Стихи и поэмы. М.: Советский писатель, 1958, 110.
[Закрыть]
Некоторые из иммигрантов занялись привычными меркурианскими делами. Почти полное уничтожение дореволюционного класса предпринимателей и переход к НЭПу в 1921 году открыли широкие возможности для четырех лавочников и мужа толстушки Добэ. В 1926 году евреи составляли 1,8 % населения СССР и 20 % частных торговцев (66 % на Украине и 90 % в Белоруссии). В Петрограде (1923) доля частных предпринимателей, использующих наемную рабочую силу, была среди евреев примерно в 5,8 раза выше, чем среди прочего населения. В Москве в 1924 году еврейским “нэпманам” принадлежало 75,4 % всех лавок и магазинов аптекарских и парфюмерных товаров, 54,6 % мануфактурных, 48,6 % ювелирных, 39,4 % галантерейных, 36 % дровяных и лесных складов, 26,3 % кожевенно-обувных магазинов, 19,4 % мебельных, 17,7 % табачных и 14,5 % магазинов готового платья. Новая “советская буржуазия” была в значительной степени еврейской. В нижнем слое “нэпманов” евреи составляли до 40 % всех советских кустарей и ремесленников (35 % портных Ленинграда); в верхнем на их долю приходилось 33 % богатейших предпринимателей Москвы (обладателей торговых и промышленных патентов двух высших разрядов). 25 % всех евреев-предпринимателей Москвы (по сравнению с 8 % предпринимателей-неевреев) принадлежали ко второй группе[323]323
Ю. Ларин. Евреи и антисемитизм в СССР. М. – Л.: Госиздат, 1929, 97–99; 121–122; Бейзер, Евреи Ленинграда, 95–99. См. также: Matthias Vetter. Antisemiten und Bolscheviki. Zum Verhältnis von Sowjetsystem und Judenfeidenschaft 1917–1939. Berlin: Metropol Verlag, 1995, 98–100.
[Закрыть].
Роль евреев в экономике НЭПа нашла отражение в нэповской иконографии буржуазной опасности. Соломон Рубин из пьесы В. Киршона и А. Успенского “Кореньковщина” говорит: “Я как бородавка – прижигают ляписом в одном месте, я выскакиваю в другом”. Исайка Чужачок Сергея Малашкина – “небольшого роста, с лица и тела щупленький, на тонком лице, похожем на челнок, имел только три достоинства – большой красный нос, широкие желтые, хищно выдающиеся вперед зубы и еще две – цвета кофейной гущи – бусинки глаз, которые были, несмотря на необыкновенную подвижность всего тела Исайки Чужачка, неподвижны и казались мертвыми”. И тем не менее канонический советский “буржуй” не стал евреем. В демонологии НЭПа главными классовыми врагами были русские крестьяне (“кулаки”), русские лавочники и православные попы – наряду с безродными “мещанами” и иностранными капиталистами. (В исправленной версии “Кореньковщины”, опубликованной под названием “Константин Терехин”, еврейский нэпман Соломон Рубин превращается в нэпмана-антисемита Петра Лукича Панфилова.) В целом доля евреев среди плакатных нэпманов была намного меньше доли евреев среди советских предпринимателей, а у многих еврейских литературных буржуев имелись еврейские большевистские антиподы. В романе Матвея Ройзмана “Минус шесть” лицемерному Арону Соломоновичу Фишбейну противостоит поселившийся в его доме неимущий кузнец и рабфаковец Рабинович. А в романе Бориса Левина “Юноша” легкоранимый Сергей Гамбург отрекается от отца, который “спекулировал мукой, мануфактурой, обувью, сахаром, граммофонными иголками – чем попало”.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.