Текст книги "Тень отца"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
Вообразите… н у, хотя бы огоньковскую репродукцию с картины «Счастливое детство» (Сталинская премия 1951 года) – что-нибудь поприторнее: сноп солнечного света, в озарении которого влетают в залу еще более ослепительно сияющие детки, мальчик и девочка. Второпях зовут отца: папа, папа, наши сети что-то ловят без конца.
Посмотри, какой у нас сказочный (трехтонный) тритон, золотая жабка, живой суслик, бурундук, куница, соболь. Гильза от мушкета, стеклянное горлышко капитана Гранта, алмазный рубин Рубена Рубинчика, ученый кот, крученый пес… а я на них – пуфф! Расходящиеся клубы безжалостной серьезности: «А вы уроки выучили?!» Да… нет… как раз сейчас собирались, угасая, лепечут квартерончики, ты лучше взгляни, какая гильза, обезьяна, солнышко, – и в ужасе обнаруживают, что от солнца осталось лишь черное пятно. Как в «Тихом Доне».
Ну ладно, что у вас там, наконец смягчаюсь я, но черный туман еврейской озабоченности на всем осел серой пылью. «Вы евреи, вы не можете быть беспечными!» – силикозным удушьем твердил я, стараясь, будто ванек-встанек, налить их свинцом предусмотрительности. Я «готовил их к жизни», отнимая у них единственную ее прелесть, ради которой стоит жить, – беспечность.
И дочурка Катенька, как встарь ласково именовали сторублевки, предпочла жизнь. Ее орава Мариков и стая Соф – скопище таких обормотов, коих было бы не сыскать и в самом раннем из Эдемов. Притом с почитыванием еврея Пруста и еврея Мандельштама, и даже не без понимания. Собственно, моя охломонка, покуда не принялась спасаться от еврейской серьезности, всюду была первой ученицей, включая фигурное катание. Беспечный Каценеленбоген… Горячий лед, сухая вода, круглый треугольник…
Костя пытался совместить еврейскую серьезность и единство с друзьями, всю и всяческую серьезность презирающими. Стараясь повязать их с собой общим грехом (стараясь поделиться выпавшим на его долю преимуществом), он заманивал друзей в мои еврейские когти: «Папа, Вася (Петя, Ваня, Леня) тоже хочет позаниматься геометрией (алгеброй, шмалгеброй, фуялгеброй)». Тогда этот припев «тн-тн-тн» еще не побрякивал консервной банкой, привязанной к его еврейскому хвосту…
Сын Яков Абрамовича, я тоже готов был делиться знаниями до бесконечности, я даже слегка трещал по швам от их избытка, но когда поступление (или ужасы дедовщины) замаячило совсем близко и моя кустодиевская супруга начала приносить все новые и новые сводки с театра военных действий – уровень жидкости в моей крови взлетел до небывалых высот.
В позапрошлом году не взяли ни одного, приходила она в помертвении. Зато в прошлом – целых полтора, немножко светлела она, а я едва не стонал от унижения, когда ловил себя на хлопотливом интересе к этим цифрам: взяли двух целых и четверых половинок; взяли трех целых, а половинок и вовсе без числа… «Но ведь Костик – вообще четвертушка», – заискивающе разъяснял я кому-то строгому, но справедливому, и меня передергивало. И когда Костя приводил очередного Ваню-Леню-Фуёню, из глубины моей души выдавливалось: «Твой Леня-Фуёня наскребет на троечку и получит «хор», а тебя за ничтожную оплошность отправят петь соло». Единству невозможно устоять без веры в Общую Судьбу. Но стыд все равно опалял меня изнутри, и я начинал так стелиться перед смущенным Васей, что потом из меня всплывал новый роковой вопрос: «А имею ли я право тратить время на чужих детей, когда судьба моего собственного ребенка…» – жена была твердо уверена, что из армии ему живым не выбраться.
Теперь, когда его таланты подернулись пеплом, я могу признаться, не опасаясь быть заподозренным в бахвальстве: таких одаренных детей я не видел. Но сейчас он уступает мне. Он не горит, а без горения ничего не испечь. Мои успехи пеклись не на озабоченности, а на восторге – и сразу же прекратились, как только восторг угас. Н у, печется что-то по инерции, как в русской печи, хорошо натопленной с утра… Когда я увидел, что мои успехи уже не радуют, а огорчают…
Но нет, я был не до конца искренен в своем стремлении никого не огорчать. Истинная скромность способна лишь на скромные успехи, а я на любом новом поприще, куда меня перебрасывали, чуть только намечался успех на предыдущем, уже через два-три месяца выдавал классные работы, публикуя их непременно в престижных изданиях, куда из всего института имели доступ лишь два-три умника. Однако когда меня перебрасывали еще куда-то, я без жалости оставлял зарастать бурьяном наметившиеся фундаменты, хотя потом, случалось, через десять лет получал запросы из Москвы, Харькова, Владивостока, Нью-Йорка и – увы мне! – Иерусалима. Своей спортивной походкой, своими гуманитарными увлечениями, своим неизменным дружелюбием я изо дня в день твердил сослуживцам: «Видите, насколько мне наплевать на все, что вы стараетесь отгородить от меня! Видите, с какой легкостью, этаким Гулливером, я перешагиваю через ваши загородки, словно бы их и не заметив!»
Под личиной скромности, способной обмануть только простаков (а ведь бедный русский народ до того простодушен, до того простодушен…), пряталась сатанинская (еврейская) гордыня: «А я буду счастлив вам назло. (А мне не больно – курица довольна.)». А ведь если бы я выглядел несчастным, может быть, кое-кто меня бы и простил…
Вместо этого я сделался особенно опасен тем, что приобрел кучу почитателей в том самом Единстве, которое и стремились от меня уберечь. Эти предатели под покровом ночной темноты в накладных бородах пробирались ко мне, чтобы побеседовать со мной о квантовой механике и кооперативном движении, о перемещениях в дирекции и комедиях Бернарда Шоу, о Шиллере, о славе, о любви – и разносили впрыснутую мною заразу в свои мирные Эдемы, распространяя восторженные охи по поводу моей змеиной мудрости.
Каково было это слышать фагоцитам? Они были абсолютно правы, ненавидя меня и не доверяя мне, – да и недаром же умники (евреи) из менее биолого-почвенных отделов держат меня за своего, чуть ли не перемигиваются при встрече. Фагоциты прекрасно понимали, что своей деланой открытостью и полнокровной (см. «дело Бейлиса») жизнью я заманиваю эдемчан в некое Единство Для Всех, где не будет ни эллина, ни иудея, и тем самым разрушаю уже существующие Единства Для Своих. Евреи вечно зазывают в какой-то будущий хрустальный дворец Всечеловечества – в обмен вы должны всего лишь разрушить ваши сегодняшние дома, пусть тесные, вонючие, но обжитые и – да, любимые, ЛЮБИМЫЕ!!! Как могут быть любимы только Эдемы Без Чужаков.
Из-за того что меня вечно перебрасывали на неопробованную тематику, получалось, что я, по мнению моих поклонников, знаю ВСЕ, они убеждены, что я исключительно из скромности не делаю попыток защитить докторскую (их у меня как минимум три). На самом же деле я просто не хочу платить дань унижением, которую, кстати, и принимают не очень-то охотно, – спросите Сеньку Равиковича с нашего курса, звезду № 3.
С удовольствием добавляю, что звездой № 1 у нас был Тарас Дрозд – щирый хохол. О его первенстве я всегда старался объявлять почаще и погромче (для меня быть справедливым все равно что для другого – богатым), хотя мои болельщики твердили, что если бы я столько пахал… «У Дрозда дома ведро пота стоит!» Но я-то знаю, что терпенье и труд перетирают далеко не все. Я рожден быть вторым, хотя гордо (смиренно) согласился жить восьмидесятым. Но для четыреста первого и это оскорбительно.
Теперь я понимаю, что каждой своей выдумкой, услугой, улыбкой, остротой я разрушал Единство и Равенство. Тем не менее волку в овечьей шкуре, мне показалось несусветной обидой, когда мне объявили, что я первый кандидат на улицу: я «так старался», «стольким пожертвовал» – мы уже видели цену моим стараниям и жертвам.
На какое-то время я сделался полным евреем – и утратил способность обижаться и капризничать. Когда я осознал до дна, что никто на свете мне не поможет, – я сделался и евреем до дна: я сделался терпеливым и неутомимым, как стопроцентный Абрам. Поглощенный бездонной серьезностью, я не сумел даже почерпнуть хотя бы минутных утешений в детских мечтах как-нибудь запродаться мировому сионизму, который по-прежнему не обнаруживал никаких признаков существования. Мировое еврейство оставалось преступно равнодушным ко мне, а я так и не мог ни у кого дознаться, где мне получить свою долю за проданную Россию.
Но малейшие помыслы о перемещении на историческую родину – в исторический Эдем – повергали меня в еще больший ужас: оказаться извергнутым за пределы еще и Макроэдема, в края, где уже никто и спросить не сможет: «Ты чей? Любовин?..» Клянусь, я предпочел бы прямо переселиться в последнее пристанище, где нет уже ни печали, ни воздыхания, несмотря на отсутствие социальных пособий. В общем, предпринять что угодно на собственный страх и риск для меня означало в одиночку бежать от одиночества.
Пока я не стал евреем до дна, я, случалось, серьезно подумывал о самоубийстве. Но обратившись в полного еврея, ясно понимающего, что и смертью своей он никому не испортит аппетита, я сделался беспредельно непритязательным. Я не обижался, когда, продержавши два часа в передней, мне отказывали в приеме, – ничего, я приду и завтра, и послепослепослепосле… еще на вахте опущусь на четвереньки, приторочу по бокам два обойных рулона – два экземпляра списка моих научных трудов, длинных, как отчет КПСС об успехах периода стагнации, повиляю хвостом собаке дворника, чтоб ласкова была, а хмурящейся при моем появлении секретарше попытаюсь, умильно поскуливая, лизнуть узенькую лапку с красными коготками, хотя заранее знаю, что она сердито их отдернет (я покошусь в тумбу полированного стола, не покинула ли меня моя парфюмерная красивость, – и убежусь (или убеждусь?), что таки да, покинула, я уже не вылизанный дог, а облезлая дворняга). «Сидите тут без толку, духоту создаете». Духоту? так я форточку, я мигом, что вы, зачем же самим беспокоиться, я же все-таки, хи-хи (тяв-тяв), мужчина, и – клац! – ухватил на лету и счавкал муху, неосторожно вспыхнувшую на солнце (для таких дел я только и замечал великое светило). Какой хороший у вас подоконник, такой широкий, а это кактус такой хороший? – колючий, ай! – да, верно, хи-хи (тяв-тяв), умница, знает, кого колоть, сейчас-сейчас, разбухла, что ли?.. ах ты ж!.. простите, простите, ради бога, я вас не задел? да я-то что, до свадьбы, хи-хи (тяв-тяв), заживет, надо же – я ж только чуть-чуть дернул, я сейчас приберу, приберу, ах ты ж, несчастье, я вставлю, где у вас стекольщик, я из своих очков вырежу, вы только, ради бога, не сердитесь…
От самостоятельной тематики меня всегда отодвигали, чему я великодушно не противился, всячески демонстрируя, что от этого мне живется только еще припеваючей, – поэтому так называемых связей я не приобрел. Но в качестве безработного, забыв о гоноре, я принялся названивать всем, на кого когда-либо производил впечатление, и – мне лишь бы польза – без малейшего удовольствия прослушивал легкое потрясение в их голосе: они-то думали, что я второе лицо после директора.
Сначала меня совсем не утешало, что у них тоже все сыплется, валится, рушится, что народ сокращают косяками, а если кого и не увольняют, так только потому, что нечем выплатить последнюю зарплату. Но однажды я вдруг почувствовал, что на кон поставлена не моя личная судьба (это мелочи!), а – Судьба Русской Интеллигенции (СРИ)! И что мое низвержение в ничтожество произвел не дяденька с ножичком, а Общая Судьба (ОС).
И тогда у меня даже прекратились сердечные боли, а то несколько месяцев подряд ломило под ключицей, и тугой сердечный мешок беспорядочно трепетал, будто спидометр полуторки «Урал-дрова», рывками торопящейся из совхоза «Изобильный» в стольный град Степногорск поскорее разузнать, чем закончился футбольный матч «Динамо» (Кокчетав) – «Трудовые резервы» (Темиртау). Не то чтобы боль для меня, еврея, что-то значила – я опасался, что нездоровье помешает мне с неутомимостью вечно озабоченного ежика сновать из конторы в контору в поисках приюта, и впервые осквернил свою глотку фальшивым холодом валидола, хотя прежде я регулярно баловался с двухпудовкой не в еврейской заботе о здоровье, а в бесконечном отвращении к навязанному мне телу, когда оно начинает становиться мне в тягость и посрамление.
На респектабельность мне уже было плевать с седьмого неба: если ты не отшвырнут на дно чьим-то щелчком в порядке «защиты от еврея», а препровожден туда ОС – это, как говорят у нас в Тель-Авиве, две большие разницы. Я вообще не боюсь работы – я боюсь только вони. Для меня и крыса страшнее овчарки не полированным частокольчиком зубов, а длинным голым хвостом, даже тень мысли о крысе повергает меня во власть единственного стремления: с визгом вспрыгнуть на стол, подбирая кружевные юбки.
Папа, Яков Абрамович, я уверен, растроганно кивал мне из еврейского отделения обители блаженных: первую людскую добродетель он видел в том, чтобы не бояться бычачьей работы. Он совершенно по-детски сиял, когда я зарабатывал деньги топором или лопатой, и сейчас, я чувствую, он не может удержаться, чтобы не прихвастнуть перед соседями по райскому табльдоту, что его ученый сын может орудовать багром не хуже поддатого гоя.
На днях папа протянул мне оттуда руку помощи (провокации). За каким-то рожном мне понадобилось на антресоли, и я опять с нераскаянной досадой (невозможность раскаяться мучит меня, как запор) увидал там единственное отцовское наследие – полкубометра папиных папок, каждая толщиной и весом в его надгробную плиту. Рукотворный памятник…
Потратив на прочтение каких-нибудь полгода, вы убедитесь в том, что довольно многие евреи (они перечислены все до единого с указанием источников) обладают довольно многими человеческими качествами. Но я так и не сумел одолеть эти скрижали – непрочитанный груз лежит на моей хрупкой, как бабочка, совести тяжестью не меньшей, чем проржавевшая двухпудовка, примотанная к объеденным сомами щиколоткам колеблющегося дяди Зямы. Но еще более невыносим для моей несчастной бабочки тяжкий атмосферный столб соблазна: стащить к чертовой матери в макулатуру весь этот неподвижный плод подвижнического труда – и без того в доме проходу нет от жидов.
Терзаясь от стыда, я грубо ворочал замогильные папки – и вдруг откуда-то выскользнул листок размером в трудовую квадратную ладошку с отрубленными пальцами и, вальсируя, как бы повторяя невидимые, спускающиеся все ниже дирижерские взмахи, проскользнул под диван и с деланым смирением прилег там на тенистый линолеум.
На истончившейся в бумагу, слошь пораженной прессованными занозами беспалой ладошке прежде жутким, а теперь до боли милым папиным почерком (с еврейским уклоном влево) была выведена шпаргалка. Это была заявка на книгу «Еврейск…», – глаз невольно метнулся в сторону, чтобы вернуться собранным и непреклонным.
Папа, Яков Абрамович, из небесного далека просил меня почитать вместо него какую-то каверзную книжонку о еврейских погромах 1918—1921 гг. На обороте заявки был небрежно ляпнут бледный штемпель (но бледность здесь не свидетельствовала о неуверенности: захочешь – разберешь): «…ебуется специа… ешение». Сколько беззаветного мужества потребовал у папочки этот подвиг – заказать что-то насчет евреев: он наверняка ждал, что его тут же загребут в ГБ. Не здесь, так на улице. Или дома. Или на вокзале. Или подождут до Кара-Тау. Или…
И за дело. Евреями можно интересоваться только с какими-то каверзными целями. Один мой университетский приятель – увы, тоже еврей… но клянусь, я его не выбирал, он сам ко мне подкатился, – начал с того, что вздумал изучать «еврейскую культуру», а кончил отказником и диссидентом: додумался, что культура только выиграет, если евреи соберутся в собственное государство, где не будет антисемитизма.
Правда, тогда и я еще не догадывался, что евреям придет конец, когда они сделаются нормальным Народом – со своей запирающейся на три замка жидплощадью, со своей кладовкой, кухней и сортиром: они очень скоро перестанут поставлять миру Прустов, Кафок и Фрейдов, ибо начало всякого творчества – в отрыве от Народа. Живительные соки, которые евреи отсасывают из других народов, – это соки отверженности.
У этого же лопоухого облысевшего Люцифера, стремившегося хоть где-нибудь, да стать своим, я с презрением проглядывал контрабандные сионистские книжонки открыточного формата (на папиросной бумаге), учившие вроде бы просто истории евреев, с которыми вечно случалась одна и та же история: в таком-то царстве, в сяком-то государстве евреи жили-поживали, добра наживали, выдвигались в науке, в коммерции, в администрации, а потом вдруг – уй-баяй! Азохенвэй!.. Резня, изгнание.
И так будет вечно, покуда евреи не обзаведутся собственным государством, рассчитывать вам не на кого – подводил черту еврейский Агитпроп, – и вы знаете что? Это таки да, звучало убедительно. Но равнодушно и спокойно руками замыкал я слух. Людовик Святой делился опытом: «Я никогда не пущусь в рассуждения с еретиком. Я просто подойду к нему и распорю ему брюхо мечом». На повышенный интерес моего папы, Якова Абрамовича, ко всяким Зямам я тоже всегда старался плюнуть по-ядовитей – чтоб не заразиться отщепенчеством. Вернее, не осознать его.
Но весточка из царства усопших меня уже почти не покоробила. В тот миг я не чувствовал себя изгнанным из гоев: в свете белого метеоритного пламени наконец-то надвинувшейся на нас кометы – Общей Судьбы – я почувствовал готовность пренебречь заусеницами и кавернами в литом ядре Единства. Я все это время был с Народом, там, где мой Народ, по счастью, был. Я разгружал вагоны в пованивающих чревах Петербурга, мыл машины в троллейбусном парке, плотничал и бетонничал на стройках распадающегося социализма, покуда народ не переманил меня на стройки зарождающегося капиталистического завтра. Дачи нуворишей росли словно по фрунтовой команде «Стр-ройся!!!». Волшебная наличка! Подобно вакуумной бомбе, она высасывала из социалистических строек цемент, кирпич, машины и механизмы и – людей, людей, людей. Народ – пусть не с самой большой, но и не с такой уж маленькой буквы.
Самый обездоленный из работяг, с которыми меня сводила люмпенская судьбина, на казенной машине и казенном «сырье» – какое вкусное слово! – делал такие бабки, о четвертой части которых я, блестящий профессионал, не смел и мечтать. Они жировали так, как еще никогда на моей памяти, в один присест спуская месячное жалованье учителя или ученого, и при этом были от чистого сердца уверены, что подобных тягот русский народ не испытывал от гостомысловых времен. Утратив Единство, очерченное колючей проволокой и верховным Распорядком, они утратили и границы для своих аппетитов и уже не знали сами, сыты они или голодны, одеты или раздеты, обуты или разуты. Вдобавок им казалось, что все, кроме них, как-то сказочно наживаются за их счет, – я не без облегчения убеждался, что наживающиеся были уже не столько евреи, сколько черные. Еврей – это, пожалуй, был мужик хотя и с головой, но такой, что зарываться чересчур не станет.
«Вася, дай я с твоей стороны стану, а то мне слева неудобно закидывать», – просил один мой коллега другого моего коллегу. «Если б было удобно, на стройке бы евреи работали, – наставительно отвечал просимый, прибавляя (уже мне) с грубоватой мужской проникновенностью: – Извини, Лева».
Это при том, что у нас вечно пережевывалось, как бы перебраться на работенку полегче, даже и в этом не проявляя усердия: по-ихнему, профессия инженера или врача возникала как бы из чистой ловкости, словно Афродита из пены морской. Говорить в моем присутствии гадости про евреев – в этом они видели высшую степень симпатии и доверия ко мне: я, дескать, сумею их правильно понять.
И я понимал их правильно: все это лично меня никак не касается и, в общем-то, практически беззлобно. Жаль, не могу прибавить «и безопасно». Самое чуть тепленькое чувство, будучи умноженным на громадную массу людей, им проникнутых, обретает силу катастрофическую: пусть-ка воды Мирового океана потеплеют на пару градусов. Если мирные обыватели все вместе заворчат у телевизора: «Чего это они на нашу землю мылятся?!», «Чего они наших прессуют?!» – то где-то на границах кровь начнет хлестать из все новых и новых отверстий, как из перенапряженной бочки в опыте Паскаля.
Я вовсе не хочу сказать, что не следует обижаться за землю, которую ты каждый день уродуешь, или за наших, которых ты каждый день расталкиваешь локтями, – нет, обижаться следует небеспременно, но только надо помнить, что самые крошечные обиды масс всегда имеют последствия катастрофические. Автомобиль, тюкнувшись в бок другого на скорости двадцать километров, оставляет вмятину на боку – океанский лайнер перерезает своего собрата пополам. Закон больших масс. Массс через три «эс».
Так вот, у масс ни в одном глазу я не мог прочесть ни проблеска желания разделить Общую Судьбу. Забастовками, перепасовками и прочим крутежом они старались перевалить ее на кого-то другого – им уже объяснили (не иначе – какие-то евреи), что называется это «борьбой за свои права». Так называемая интеллигенция, правда, влачила ОС сравнительно покорно, но лишь до тех пор, пока некуда было ускользнуть. А если кому удавалось пересохшими устами присосаться к скудеющему военно-промышленному или нефтяному крану, к какому-нибудь маркетингу, лизингу, – он и лизал страстно, как лесбиянка.
Самые никчемные, на мой непросвещенный взгляд, люди – какие-то юристы, политэкономы (ниже которых, как мне казалось, идут только партработники) отсасывали какие-то безумные (для меня) дозы, порции, приплаты и надбавки и при этом вовсе не думали смущаться – наоборот, похвалялись, случайно столкнувшись со мной на улице, невзирая на ржавчину трудовых ссадин на моих костяшках, ороговевшую кожу вокруг ногтей и сами неотскребаемые никакими «чистолями» ногти.
Самолюбие мое поеживалось и нервно похихикивало от этой бестактной щекотки, но это бы еще плевать – я с молоком моей русской мамы бессознательно усвоил, что мы, Каценеленбогены, не из тех, кто наживается и распоряжается, а из тех, кого уважают простые люди: среди заляпанных комбинезонов обо мне расходилась – радужным мазутным пятном на месте затонувшего танкера – та разновидность славы, которая слагается бичами насчет какого-нибудь спившегося до обретения бомжовского образа бухгалтера: «Ты что – такая башка! Всего Есенина знает!» Но посудите, как можно совместить Общую Судьбу С Народом – и безоглядное братство с людьми, которые только и думают, как бы от этой судьбы отвертеться?
Можно, конечно, постановить, что и мои коллеги и собутыльники тоже не Народ – его сколько ни зачерпни, в половнике все равно окажется не он. Впрочем, Народ – это и в самом деле не груда частных лиц, а Единство, сохраняющее какие-то наследуемые признаки, среди которых каждый может выбрать себе признак по вкусу: ксенофобию или всемирную отзывчивость, рабство или бунтарство…
Я бы запустил к черту эти безвыходные противоречия и жил как живется, если бы мне хоть как-то жилось. Жилось само собой, по инерции. Но у меня не было никакой инерции, я должен был набирать ее сам, ежедневно принимая решения и оправдываясь в них перед кем-то. Перед кем-то невидимым, но очень строгим. Сын Яков Абрамовича, я совершенно не выношу, когда меня за что-то ненавидят, – ведь я такой хороший, я так всех люблю.
Отправляясь на свидание с фагоцитами, я четыре с половиной часа выбирал костюм. Что бы их могло расположить? Огромные, подшитые кожей валенки на склоне июля? В пандан им – дымарь, полушубок с горбом и добродушное старческое поперхивание (в более обаятельном варианте буква «ха» заменяется на «дэ»): костюм «пасечник». Или резиновые ботфорты, распахнутая на груди роба, открывающая миру вольно синеющую клятву «Не забуду мать р-родную!»? К комплекту прилагается багор – костюм «сплавщик». Или костюм «казак»? Видели бы вы, что за стройная талия схвачена моей черкеской, каким червонным золотом струится чуб из-под моей кубанки! А костюм «гусар»? Подбоченясь, промчаться в венгерке мимо Гостиного двора на тройке пейсатых евреев в лапсердаках! (Венгерку я представляю куда лучше, чем лапсердак.) А попробуйте наглядеться на меня в костюме «купец»: в красной рубахе, красив и румян, я так и прошусь в картину «Какую Россию мы потеряли». Рубаху, струящуюся подобно незабвенному красному флагу над Кремлем, можно не переодевать, переходя к костюму «палач» – топором я поигрываю как настоящий маэстро, сигарету разрубаю вдоль со всего маху. «Кулак» – с прямым пробором, в жилетке и смазных сапогах бутылками – из меня тоже загляденье, да и «батрак» пальчики оближешь, когда я в драной рубахе, спущенной с могутного плеча, в обнимку с подругой-гармоникой вприпляску иду вдоль по улице: «Бобыль гол, как сокол, поет-веселится».
Как вы думаете – ради чего я так беспардонно бахвалюсь? А чтоб вы видели, что без одного пустячка, словно у дочерей царя Никиты, никакие Божии дары не идут человеку впрок.
Я восхищенно оглядываю себя в зеркало (в два приема: чтобы разглядеть притоптывающие лапти, приходится забираться на стул), но под неподкупным взглядом фагоцита райское оперение стекает с меня разноцветной лужицей расплавленного пластилина, и я остаюсь самим собой – голым пархатым жидом, дрожащим в ожидании душа, вместо которого сейчас начнет струиться благословенный, умиротворяющий газ с блеющим названием «циклон-бэ», после которого уже ни бэ, ни мэ, ни кукареку.
И – законный плод отвергнутой любви – моя грудь наполняется бешенством и – ура! – Правотой, Правотой! Я разваливаюсь в «Мерседесе», персонально выделенном мне президентом Израиля, наклеиваю на ветровое стекло мандат депутата демократического Петросовета (комиссия по свободе печати и правам человека), корреспондентское удостоверение журнала «Огонек» и с метровым антихристовым знаком – «Магендовидом» – на радиаторе притормаживаю перед патриотическими гостинодворцами.
Глумливо расшвыривая по заплеванному асфальту проклятые шекели и доллары, я нанимаю десяток вдов и сирот, обобранных сионистским правительством (для оживления расцветки припрягаю и нищего с фиолетовым после воскресного отдыха подглазьем, отдавшего ноги ради спасения евреев от фашизма) и, заложив их в свой «Мерседес», с гиканьем качу вдоль по Невскому, переименованному в Иорданский, со свистом вращая над ермолкой русский (а сало русское едят) пятифунтовый кнут, мерцающе-прозрачный, словно трепетный круг над кабиной вертолета.
Но, увы, мировое еврейство никак не желает преподнести мне хотя бы инвалидную трехколеску – взамен этого я натягиваю приобретенную специально для антирусских манифестаций черную рэкетирскую майку, обнажающую мои бронзовые руки (объем бицепса – 39 см) и облегающую мой атлетический торс (объем груди – 108, талии – 79 см), многозначительно, как кобуру, застегиваю молнию на фирменных (подачки за зарубежные публикации) джинсах, размер которых у меня не менялся со дня совершеннолетия, и походкой Юла Бриннера из «Великолепной семерки» отправляюсь исполнять завет отца: знакомиться с каверзной книжонкой о погромах, без которой отцовское наследство, вероятно, казалось ему неполным. На пути к завещанной цели – Публичной библиотеке – мне, словно Одиссею скалы Симплегады (в переводе с английского – «простые гады»), приходится миновать забор, поставленный скрывать от посторонних глаз тот факт, что универмаг «Гостиный Двор» вот уже лет десять как не ремонтируется. Под этой-то стеной плача и разбивают свой ежедневный растянутый бивуак наиболее последовательные русские фагоциты. Если бы у них в бочке национальной гордости была хоть ложка национального стыда, то они с открытой чужеземцам витрины великого города укрылись бы куда-нибудь в крысиные подвалы, а на витрину выставили бы образцовый продукт стиля «рюсс» – последнего витязя Льва Янкелевича Каценеленбогена.
В порыве нежности жена часто говорит мне, что я похож на викинга (рост шесть футов), но это чистое низкопоклонство – викингов в Голливуде играет другой еврей, Керк Дуглас, а я похож на витязя (рост два аршина, девять с гаком вершков). Шрамы – следы моих былых подвигов – только усугубляют это сходство, рассекая парикмахерский глянец.
А фагоциты… Они не Народ, умоляет меня примириться с ни в ком не нуждающейся Россией моя бедная кустодиевская супруга, и я согласен, что они не весь Народ, а лишь его погранвойска. Если ты одобряешь существование государств – значит, должен одобрять и охрану их границ; если считаешь желательным существование Народов – значит, должен одобрять и неустанный труд фагоцитов. Труд очень тяжкий и даже непереносимый для рядового человека – изо дня в день и из минуты в минуту торчать на казарменном положении, высматривая повсюду происки инородцев, без продыху жевать безвитаминную пайку злобы, зависти и подозрительности, – для этого требуется либо недоступное простому смертному самоотвержение, либо полная непригодность к какой-либо другой деятельности. Из красивых и талантливых ни за что не выйдет надежных пограничников – они рано или поздно разбредутся по более приятным делам: блаженны уродливые и бездарные, ибо они наследуют Единство.
Мне никак не взглянуть в лицо этому Вию: впечатление оттискивается во мне обобщенно, как социологическая характеристика «служащие без высшего образования». Лица, тряпки – все как будто донашивается третий срок, какая-то смесь очереди за бормотухой и за чем-то очень дешевым – за выменем, легкими, – словом, за какими-то субпродуктами. Вид нечестной бедности. Бросьте, бросьте, быть просто бедным далеко не достаточно (да я и сам сейчас не кто иной, как безработный, – ну и что?), – надо быть еще и злобным, завистливым, а следовательно, тупым и лживым – но только таким и может быть вверена линия невидимого фронта.
К ним ничем не подмажешься: все равно где-то какой-то еврей что-то отмочит, из-за чего я, заложник, буду расплачиваться с ним заодно. Но если даже среди – скольких там? – миллионов евреев каким-то чудом не окажется ни одного нехорошего человека, так и это не поможет – эти орлы разжалуют в евреи любого, кто им не угодил. «Горбачев со своей Хайкой», «Борис Элькин», «сионистское правительство» – вот в чем секрет их вечных незадач. Вот только зачем они лгут – ведь для разжигания национальной вражды вполне достаточно рассказывать народам правду друг о друге. Ну… коренному эдемчанину следовало бы знать, для чего требуется брехня именно несусветная – для Единства: чтоб доходила до последнего дебила (раешник).
Тут я с почти мистическим ужасом увидел в патриотической толкучке вокруг торгующих патриотическими газетами женщин – одна необыкновенно увядшая, другая необыкновенно широколицая (лицо словно нарисовано на гораздо более обширном круге – членов Политбюро на таких таскали по демонстрациям) – самого настоящего дебила, пораженного болезнью Дауна. «Рлоссия, рлус-ские… – возбужденно гомонил он вместе со всеми, – борлоться за прлава рлусских…» Значит, национальная идея действительно всенародна!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.