Текст книги "Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)
Эллис и Брюсов до 1907 года считались врагами; для Брюсова Эллис был бездарью; Эллис грозил всеми карами Брюсову; я, возвратившись в Москву, узнаю, что они помирились; номер «Весов» теперь – место атаки Эллиса на врагов Брюсова.
Все толкали в «Эстетику», где усильями Брюсова и Трояновского соединялись живые силы искусства; общество-де – наш салон; можем здесь агитировать; «Эстетику» задумали интересно; концентрация ее сил импозантна; в «Кружке» не было интимности; прения носили вульгарный характер, приванивая адвокатством и желтою прессой.
Я удивился умению Брюсова, Трояновского и Рачинского изолировать «Эстетику» от нежелательного «Весам» элемента; в подборе членов был вкус; И. И. Трояновский, искатель талантов, коллекционер и выращиватель орхидей, Остроухов, театраловед А. Бахрушин, музеевед-федоровец[212]212
Федоров – философ.
[Закрыть], Черногубов и им подобные – аудитория; «Эстетика» стала местом новых знакомств; буржуазия, сидя у стенок, первое время покорно внимала нам вместе с демократическими курсистками, слушательницами Сакулина, Айхенвальда, Когана, Хвостова и Фохта; было модно стать членом «Эстетики»; ее погубило переполнение ее миллионершами, позднее поднявшими голос; вместо меня в комитет вошел… Арсений Абрамович Морозов; последнее слово мое, произнесенное здесь:
– «Судьи кто?»
«Эстетика» длилась до революции; кончилась – бесславно, а началась – славно: в разгар травли «Весов»; как ответ на последнюю, около Брюсова сплотились живые силы; и желтая пресса получала отпор.
Вот список посетителей в первом двухлетии.
Композиторы, пианисты, профессора консерватории, проф. Бубек, проф. Игумнов, проф. Кочетов, проф. Арсений Корещенко, Гречанинов, Богословский, И. А. Сац, Николай Метнер, Гедике, Конюс, Василенко, Оленин, Марк Мейчик, Н. Я. Брюсова, Б. Б. Красин, Померанцев, Багриновский, Желяев, Архангельский; изредка появлялся Аренский; из теоретиков помню Яворского, Эйгеса, Сабанеева, Вольфинга (Э. К. Метнера), П. И. д’Альгейма; бывал и Скрябин; бывали музыкальные критики: Кругликов, Энгель, Сахновский.
Горячее участие в организации первых вечеров приняли В. А. Серов и В. В. Переплетчиков; при мне бывали «голуборозники»: Сапунов, Арапов, Судейкин, Павел Кузнецов, Дриттенпрейс, Ларионов, Феофилактов, братья Милиоти (Василий и Николай); бывали: братья Досекины (Николай и Сергей), Сарьян, Уткин, Крымов, Ржевская, И. Э. Грабарь, Середин, А. С. Голубкина при ее заездах в Москву, архитектор Дурнов и наезжающие художники «Мира искусства», начиная с Дягилева, их оформителя, который выслушал мое высказывание: музыка расслабляет «героя» в нас; после нее мы, как мухи, висим в паутине из дряхлого быта; она – «опиум» и религия «несказанного»; парадокс я бросал в носы дам, оперившихся вкусом для завлеченья «самцов».
Дягилев с гурманством глотал скорпии по адресу нравов; сияло салом его сдобно-розовое с серебряной прядью вверх взбитого кока лицо:
– «Вы опять – против меня?» – подошел он ко мне.
– «Почему?»
– «Да я ж – меценат, паразит, кровопийца».
Это – из статьи: «Вы, эстеты… имеете наглость нас защищать… Вы, паразиты… напившиеся нашей кровью…»[213]213
«Арабески», «Художник оскорбителям».
[Закрыть] и т. д.
Я рассклабился:
– «Вы угадали!»
И с едко-любезным расклоном: я – влево; он – вправо.
В «Эстетике» бывали: эффектная Германова, с открытыми руками и грудью – в черном, в сером иль в черно-сером; бледная, белокурая, юная Коренева во всем бледно-розовом; здесь, вероятно, знакомился с Коонен; здесь видел Вишневского, Баратова, Адашева и Качалова; О. Л. Книппер, сияя глазами осмысленно, поднимала с улыбкой лорнетку из кружев своих; бывала Рабенек; из артистов Малого театра – Смирнова, с супругом, Эфросом, театралом; надутый и орлоносый профиль Сумбатова-Южина пересекал комнаты так, как в «Кружке», из которого приплывал он с Иванцовым и психиатром Баженовым.
Писатели, поэты и критики, за исключением «весовцев», были меньше представлены; не бывал кружок «Среда» (Телешев, Тимковский, Чириков, Иван Белоусов); не видывал Вересаева; был раз Бунин; «средовцы» не попадали случайно; и не бывали сознательно:
Ю. А. Айхенвальд, Б. К. Зайцев, Стражев, Кожевников, Соколов-Кречетов («Гриф»), Нина Петровская, Сергей Глаголь и тогдашние «перевальцы»[214]214
Журнал «Перевал» издавался в 1906–1907 годах.
[Закрыть]; эти явились бы нас давить.
Активно действовали: Брюсов, Балтрушайтис, Эллис, я, Соловьев, Садовской, Ликиардопуло; бывали: Рубанович, Бобров, Эттингер, Артур Лютер, В. Ф. Ахрамович (Ашмарин), талантливый, мало писавший поэт; и – наездом в Москву: Волошин, Рукавишников, Толстой, Вячеслав Иванов; поздней явились: Бальмонт, В. Ф. Ходасевич, Клычков, Марина Цветаева; в первые годы сидели здесь: вернувшийся из ссылки И. И. Попов, Дживилегов, Мамонтов (из «Русского слова»), С. В. Лурье, Шпетт, Вышеславцев (философ), доцент Шамбинаго, Сакулин; из ученого мира сидел постоянно профессор кристаллографии Вульф; и виднелись: проф. Плетнев, проф. Ященко, проф. Тарасевич с женой и другие.
Боборыкин, попавши в Москву, неизменно являлся на все рефераты; он мирно поклевывал старческим носом в углу и помалкивал; посещения «Эстетики» в эпоху травли «Весов» этой кариатидой ценили мы; нас посещал Гершензон: с убежденным подчерком.
Из буржуазии (любителей, меценатов, модников с модницами или просто людей общества) запомнились: Остроухов, Бахрушин, Морозов, чета Гиршман, Лосева, Якунчикова, Христофорова, Тамбурер, Рукавишникова, Рахманинова, Трояновские, Метнеры, Поляковы, Рачинские, Щукины, позднее Тургеневы, Кистяковская, Муромцева, гр. Бобринский, гр. Капнист, Обнинский, француз Мюрат и многие, которых запамятовал.
Если представить себе перечисленных лиц с женами и дочерьми в очень пестрых нарядах, наш кружок «аргонавтов» (Петровский, Сизовы, Владимировы, Киселев, Нилендер и пр.), несколько десятков культурных тогдашних курсисток, состав заседаний вполне оконкретится; состав этот ярок.
Я, здесь заработав, попал в комитет, состоявший из Брюсова, Трояновского, Кочетова, Переплетчикова, Серова и… Гиршмана; почему последний попал, я не знал; и он не мешал (он потом проехал в «оценщики»); председателем сделали Брюсова.
Живые беседы, импровизации, серии докладов, исполнительные вечера – занимали меня; за роялем оказывались Корещенко, Померанцев, Игумнов, Метнер и Мейчик; помнятся вечера Ванды Ландовской, клавесинистки, и молодого француза школы Равеля. В «Эстетику» заглядывали и заезжие знаменитости; здесь встретился с композитором Венсеном д’Энди: этот крепкий старик имел вид африканского боевого сержанта, когда он прикусывал трубочку и фыркал дымом. Не то впечатление оставил слащавый брюнет Морис Дени, знаменитый художник, пытавшийся воскресить примитив.
Приводили сюда и Матиса; его считали «московским» художником; жил он в доме Щукина, развешивая здесь полотна свои. Золотобородый, поджарый, румяный, высокий, в пенсне, с перелизанным, четким пробором, – прикидывался «камарадом», а выглядел «мэтром»; вваливалась толпа расфранченных купчих и балдела, тараща глаза на Матиса; Матис удивлялся пестрятине тряпок, величине бледных «токов», встававших с причесок, размерам жемчужин и голизне: Венеция, Греция, остров Гонолулу! Не хватало колец, продернутых в носики; не оказалось русских «французов»; художники не владели французским; я был ими вытолкнут: говорить; я начал с «cher maître»[215]215
Дорогой учитель.
[Закрыть]; Матис, вскочив, бросил руку вперед; другую – ладонью в грудные крахмалы; и перебил с ложным пафосом:
– «Seulement camarade!»[216]216
Только товарищ.
[Закрыть]
– «Cher camarade!»[217]217
Дорогой товарищ.
[Закрыть]
Щурясь, как кот, он внимал, выгнув шею и выставив длинную золотоватую бороду.
Он – не понравился.
Поздней, без меня, приводили Верхарна.
Здесь Москва знакомилась с Алексеем Толстым, которого подчеркивал Брюсов как начинающего… поэта; Толстой читал больше стихи; он предстал романтически: продолговатое, худое еще, бледное, гипсовой маской лицо; и – длинные, спадающие, старомодные кудри; застегнутый сюртук; и – шарф вместо галстука: Ленский! Держался со скромным надменством.
Здесь встретился я с длинным, худым, истеричным И. С. Рукавишниковым: не то – Дон Кихот, не то – Фердинанд Испанский; мятое, серое лицо; борода – в полуметр, состоящая из нескольких сот волосинок; густые усищи, а ноги – карамора; почти шатаясь, уселся; я ждал из уст трубного гласа; а он – запищал комаром; стихи начертанием напоминали – кресты, треугольники и перекошенные трапеции; с Варей, сестрой его, я был знаком; она стала женою Тургенева, помещика-эсера, отца Аси, с которой позднее я сблизился; я знал его шурина, Мюрата, потомка… «неаполитанского короля», по уверению армян, родившегося в Шемахе, где родился и мамелюк Рустан.
Так все перепутано в мире: мамелюк Рустан и… Иван Рукавишников; волжские миллионы; и – мрачно-убогие номера, в которых прозябал без гроша, отцом прóклятый сын миллионщика, будущий хозяин «Дворца искусств».
Гиршман, Трояновский, Серов, ПереплетчиковС членами комитета «Эстетики» был в живых отношениях, за исключением Гиршмана; с этим далее рукопожатий не ладилось; чопорно-скромный, «покорный слуга», чванно дравший свой нос, с перебренчиваньем часовою цепочкою, – перед Серединым, подлетавшим с поклонами, этот бритый и рыжавоусый банкир, посторонний искусству, с развязною скромностью пятивший грудь, лез, упорно протискиваясь между нами куда-то, срывать что-то с нас, волоча за собою жену так, как Игорь Александрович Кистяковский лез к… Гиршманам: куши срывать; Кистяковский, явившись в Москву, с тем же самым бараньим упорством отсиживал год на моих воскресеньях[218]218
В 1903 году.
[Закрыть]; когда стал помощником Муромцева, – ни ногой! Он завел шесть помощников, дом на Мясницкой и автомобиль; я понял: умелый «посид» есть карьера – в начале карьеры.
А Гиршман явился не только присиживать, но поднимать горбоносый и матовый профиль свой рядом с Серовым и Брюсовым над проектируемым уставом «Эстетики»; «Игорь» сидел перед нами немою тупицею; а – посмотрите: с какой изощренной усталостью стал подниматься из кресла пред гостем, с капризом протягивая свою руку, другою держа телефонную трубку и громко крича на помощника; даже не князь, а – «светлейший князь»! Гиршман же в фазе личиночной виделся вертким, понятливым и расторопным; и думалось: в кресло какое он бухнется в позе нового «Саввы Мамонтова»?
«Саввы Мамонтовы» вдруг рядами полезли на нас вплоть до жалостного… Петухова! Многие сочли за честь быть у Гиршмана; кто-то, живущий в трех комнатках, его позвавши обедать, по этому поводу нанял двух официантов во фраках: «покорному слуге» услужать. Раз, поймавши меня, Гиршман долго задерживал мою руку в своей и, с достоинством выпятив грудь, но отставясь лицом и качаясь всем корпусом, стал добиваться:
– «Вы, знаете, нас как-нибудь – пригласите с женою к себе; по-домашнему, пóпросту, знаете; важно поддерживать связи!»
Я – не пригласил: мог заехать без зова; звать официантов из Праги, – нет; я же о них всех писал: «Знаем вас и любовь вашу к искусству… Бросаем в лицо вам бисер… презрения»[219]219
«Арабески», «Художник оскорбителям».
[Закрыть].
Гиршмана вспомнил я в Брюсселе, видя плясавшего с Жюлем Дестре, социалистом, позднее министром, банкира и «шурина» Дестре, Санта; тот – тоже: нажившися на слоновьих клыках, может быть, – видом демократическим Гиршмана перекрывал; а – какой знаток живописи!
Вероятно, жена, мадам Гиршман, тащила супруга добытое золото лавром венчать; бледно-грустная, нервная, почти красавица, юная эта брюнетка питала симпатию к Брюсову, томно рождаясь из дыма фиолетово-жемчужных кисей; энергичным и резким движеньем приподымала свой веер к точеному носику, бросив в пространство тоскующий взгляд, выражающий муку ее раздвоений.
Гиршман сдержанно дулся за то, что от чести его у себя принимать отказался; обиду затаивая, он усилие выявил быть «джентльменом»; он мелко не плавал, задумав Москву покорить своим тактом, терпением, выдержкой.
Гиршманы были симптомом; такие четы появились повсюду; мужья – приносили субсидии обществам, с твердым упорством козлов добиваясь чего-то от нас; жены – томные, очень красиво рождались из пены кисей и алмазных созвездий Венерами и обретали смысл жизни… в романах с новаторами; Москва, ставшая фабрикой Ев и Венер, загремела по миру: костюмами, вкусами, «Декамероном».
Раз я, засидевшись в гостях, провожал одну Еву, имевшую обыкновенье гутировать всякий талант с точки зрения выбора товара у Елисеева: этот – семга, а тот – лососина; она на извозчике таяла паром сочувствий ко мне; я ей был благодарен; она же, превратно поняв благодарность, открыла мне душу свою: муж – уехал: одна:
– «Не хотите ко мне? Выпьем чаю».
Поехали: тут раздалось – недвусмысленное:
– «Так не будем терять драгоценного времечка».
Сообразивши, покрылся холодной испариной, став Подколесиным; ссадив на подъезд, – косолапо простился: и – прочь от нее; лихачу бросив трешницу, с пустым карманом тащился домой через город, ворча, что «терять драгоценное время для сна» на пустые разъезды – действительно дорого стоит здоровью.
Быт утонченной буржуазии этого времени – «Декамерон»! Евы воображали: они возрождают эпоху Лукреции Борджиа; выработалось равнодушие к «Декамерону»; я, с кряхтом надев свой сюртук, ради Брюсова службу в «Эстетике» нес; Кистяковские, Гиршманы мне примелькались, как выстрелы глаз, отовсюду метаемые; в данном случае: должен был вскоре я сопровождать к «Еве» мать; она встретила мило; меня усадивши у края стола, не без юмора бросила:
– «Сели с края, – останетесь без взаимности».
Так расхождение в понимании «драгоценного времечка» не отразилось ничем, кроме шутки.
Но – возвращусь к комитету.
Иван Иванович Трояновский, душа комитета, незабываем; ему было лет пятьдесят, а он, как ребенок, носился с каждым достижением Ларионова, Кузнецова, Судейкина; друг Грабаря, ценитель «Мира искусства», перенесший симпатии на группу тогдашних буянов искусства, – он был моде чужд, увлекаясь всю жизнь далеко не модным занятием: разведением орхидей; он был уже серый, не бурый; небольшого росточку, с носом, загнутым в торчки усиков, крепкий и верткий, он едко иронизировал вместе с Грабарем, но не был – «натюрмортом», как Грабарь, взрываясь сердечным энтузиазмом, делавшим его присутствие незаменимым в «Эстетике».
Брюсов в ней представительствовал; ее субсидировал Гиршман; Трояновский, ее душа, вбирал в себя интересы художников, поэтов и музыкантов; этот доктор, ботаник, картинолюб, был убежденным «весовцем», что сказалось в политике мелочей и в самом отборе членов; он боролся с уклонами символизма, делаясь злым и бросаясь отовсюду на помощь Брюсову; глядя на эту фигурку, летающую гогольком, с трясущимся хохолком, со сверкающими глазками, в цветном жилете, бросающую ручку направо, налево, подмигивающую тому, этому и потом мимо всех несущуюся к столу, чтоб пружинным движеньем схватить председательский колокольчик и, выгнувшись, с перетирами ручек открыть заседание, – глядя на эту фигурку, невольно вставало:
«Политик… не интриган ли? Как маневрирует?»
А он тенорочком низал чуть-чуть в нос пробегающие быстрой ящеркой фразочки, часто полные едкостей; думалось:
«Этот доктор – фанатик!»
Стоило же с ним вдвоем посидеть, и – открывалась вся его доброта; он с младенческой нежностью предавался мечтам о своих орхидеях, «Эстетике», Ларионове, Брюсове, нас; он бывал политичен – из пылкой горячности; просто зоркая умница, сидевшая в нем, видела издалека все готовимые интриги; от этого и казался пристрастным этот мечтатель и любвеобильный отец, ставший отцом всех, любивших «Эстетику», за которую – с кем не бодался он? С политиками он был политик; а в умении сглаживать углы – искуснейший дипломат.
В жизни художественной Москвы вместе с Третьяковым, Саввою Мамонтовым, Бахрушиным, Остроуховым и Рачинским играли роль два врача: Голоушев-Глаголь, омолодивший вкусы отсталых передвижников, и Трояновский, – пионер «Голубой розы»[220]220
Группа художников: Сарьян, Кузнецов, Судейкин, Петров-Водкин, Сапунов, Арапов и др., поздней слившаяся с «Миром искусства».
[Закрыть]. В моих недоразумениях с Брюсовым на почве «Эстетики» он бывал примирителем, как Поляков в «Весах», объясняя, что Брюсову он уступит во всем.
– «Человек типа жеребца! Жеребец не терпит себе подобных: бьет копытом… Жеребец улучшает породу. Брюсов – как заводчик; вот он и ходит себе, забивая подчас копытом; всякий другой – забьет тоже; кого взять в жеребцы? Да – некого! Ну и терпите, голубчик. Мы с вами потерпим за вас; ведь – житейское дело!»
В житейское дело «Эстетики» он вносил, где мог, и сердечность, и мудрую мягкость, склоняясь к талантам, которых выращивал он, как свои орхидеи, потряхивая хохолком, суетясь гогольком; петушишка по виду, по сути же – сокол, стрелой налетал на ехидн, заползавших в «Эстетику»: жалить украдкой.
Этих кипений не выдержало его сердце; в 1920 году, его встретив на улице, – ахнул: развалина! Он, мне под локоть просунувши руку, склонился к плечу, ударяя другой в грудь:
– «Дышать нечем – вот тут: перебои. Пора умирать!» – Незадолго до этого встретил Сергея Глаголя; тот, белый как лунь, тоже жаловался на грудь; оба доктора умерли одновременно почти.
Незабываем в «Эстетике» Валентин Александрович Серов. Не практик, не «жеребец»: застенчивый, скрытный, угрюмый; ходил мешковато; голубые глазки щурились напряженно от яркого света, – от каждого восприятия; и сидел, глаза заслоняя ладонью, из-за которой высовывал бледное очень лицо, точно страдающее бессонницей, чтобы пристально впиться; и – снова спрятаться; часто ставил он локоть в колено, роняя голову в руку, глаза опуская меж ног; он придремывал точно, рисуяся в сине-серых стенах, из бирюзовой мебели светлою, желтою, как встрепанною бородкой и светло-желтою иль серою широкою парой, которою он обвисал; он высиживал заседания, – широкоплечий, квадратный, совсем небольшого росточка, с перекривившимся, точно от боли, лицом, с поперечной морщиной на лбу от усилия что-нибудь осознать, что-нибудь проницать: глазки – с дальним прицелом; входил же – бесшумно, на цыпочках, крадучись; покачивалось его грузное тело.
И растрепанная бородка, и свисшие, бледно-желтые волосы, и рот, стиснутый от решенья все взвесить, – давили весом; войдет, – и точно выставит невидимый груз, который сместит председателя; сам же, перепугавшись себя, отойдет в уголочек, таиться за спинами и, кривясь, как в подзорную трубку, глядеть, подавлять усилием вздох; казалось: сидит и вздыхает Серов, скрипя стулом и порываясь вскочить, но удерживаясь, качая сомнительно головою, кривяся улыбкою; казалось, – бросал из угла:
– «Горьким смехом моим посмеюсь!»
Страдал улыбкою.
А невидимый вес, от которого он силился откреститься, – был слышим; Серова – не видишь: Серов – за спиной, вперясь в пол, бросив локти в колени, ладонями их захватив, наклоняясь широкою грудью, – молчит; ты же ждешь, не раздастся ли хрипловатая, темновато скроенная, короткая его фразочка, которою определит, пригвоздит, никого не судя; всем станет ясно: «Негоже!»
Помню один его жест, после которого наступило молчание, оборвавшее прения; Брюсов, председатель «Эстетики», жаловался на «Кружок», следовавший резолюциям председателя, – Брюсова:
– «Они гонят нас: говорят, – помещение им надо очистить».
«Эстетика» собиралась в «Кружке».
Трояновский:
– «Вы ж, Валерий Яковлевич, председатель «Кружка»?»
Из угла скрипнуло кресло; все – обернулись: Серов, молча слушавший, оторвавшись от созерцания ковра меж ногами, махнул добродушно короткой рукой; и хриповато отрезал:
– «Коли гонят, – уходить надо!»
Гнал Брюсов – Брюсова: председатель «Кружка» – «нашего» председателя.
Юмор Серова раздавил, потому что тяжесть его – от правдивости строгого и непоказного таланта и от морального пафоса, давимого в себе усилием казаться сонливым; он был стыдлив, ужасаясь судить других; непроизвольно иные жесты его падали приговорами.
Мало слов сказали друг другу мы, встречаясь пятнадцатилетие: в «Эстетике» и у Рачинского, где с 1902 года он мне тенел в уголочке, куда, молча придя, он садился, нас слушал; и после украдывался на цыпочках, скрипя половицами; делалось светлей и уютней, когда он входил; а когда выходил, становилось тенисто; в деликатных вопросах всегда я считался с Серовым; он так часто мучился, горько кривясь вниз склоненным лицом со свисающей прядкою, когда решали вопросы, где этика, тактика и неумелое выявление по существу неизбежных решений разламывались в антиномии; молчанием своим он их нам выдвигал.
Много было тяжелого, когда гнали Меркурьеву, Пашуканиса, Переплетчикова; не в том суть, что гнали, – в том, как это делалось! Ушибли Меркурьеву; Переплетчиков – плакал; а Пашуканис вылетел сдуру: из донкихотства; надо было изъять профанаторов, иль всему составу «Эстетики» развалиться от действий маленькой группочки; Брюсов вышвыривал с мстительной радостью, тешась, как скальпом, победой своей; а Рачинский с ехидным подкуром, как мальчик, пинающий пяткою в мягкие части такого ж, как он, старика, изгонял Переплетчикова; Трояновский – любовался техникой своих операционных приемов; один Серов мучился, стулом скрипя; на лице проступала брезгливая боль; точно ревмя ревел; и молчал и кривился: ревел в нем невидимый вес; содрогался я от крутых мер, ожидая решенья Серова, которого профиль почти вовсе спрятался, полузакрытый ладонью; но он поднял руку – за Брюсова.
И я – за ним.
Под мрачною внешностью этой с таким саркастическим видом – кипели вулканы; и лев в нем рыкал; он, давяся от рыка, его сотрясавшего, – ежился горько.
Раз вышел из тени; я дал тому повод, делая доклад от «Весов»; дня за три перед тем я поссорился с Брюсовым (нас помирил Поляков); после ссоры повестки «Эстетики» не были посланы вовремя, никто на доклад не явился; я поднимаюсь по лестнице, вижу: все пусто; ни Трояновского, ни даже Эллиса: случайные одиночки! Средь них – Иван Бунин, явившийся точно назло, чтоб учесть пустоту; ненавидя Брюсова, он – с любезным авансом ко мне; но дело – не в нем, не в «Весах», не во мне, а в Серове, метавшемся в пустых комнатах, их заполнявшем, косившемся на пустевшую лестницу: не придет ли кто – все ж? Увидавши меня, с перепыхом он бросился к двери и, мягко схватив за рукав, с неприсущей ему демонстрацией под локоть ввел, как протопоп архиерея; горячим пожатием руки успокоил меня, не сказавши ни слова, меня усадил, пододвинул мне пепельницу и на цыпочках стал передо мной расставлять ряды стульев, рукой приглашая садиться; таки набралась еще горсть; взяв рукой колокольчик, открыл заседание, слово давал.
Зная всю его мешковатость, любовь к уголкам, к спинам, – понял: бестактностью членов правления взорван был он, пережив ее срамом себе; этот взрыв в нем меня взволновал; и я мог увлечь слушателей; единственный вечер под председательством В. А. Серова прошел с максимальным подъемом (поздней собралась-таки публика); понял, за что так любили его; когда заболевал, то летел Философов из Питера – нянькой сидеть в изголовьях; Рачинская плакала.
Непоказной человек; с вида – дикий; по сути – нежнее мимозы; ум – вдесятеро больший, чем с вида; талант – тоже вдесятеро больший, чем с вида.
Видя издали серую пару коротенького Серова, пробирающегося перевальцем, на цыпочках, не спугнув референта, присесть в уголочке, – казалось: «вес», ставши светом, живит; электричество – светит светлее.
Таков был Серов.
Полную противоположность Серову являл Переплетчиков; тот – как улитка: под домиком; этот – слизняк вылезающий; весь – нараспашку; румянец на дряблых щеках; ясноглазо заглядывал в душу, «нутрá» раскрывая: свои «целины» непочатые; точно с брюшиной распоротой ходит, бывало; открытая шея; сюртук – распашной; он покуривал – с весом; пошучивал – с весом, с уютами; был он – плакат – с яркой прописью: «Эй, обратите внимание!» —
– «Мастер!»
Широкий, матерый, вошедший в года, он стяжал популярность отличнейшим сочетанием почтенности с явным заискиванием у еще сосунцов; он писал передвижнические пейзажи; и выставка вологодских этюдов всем нравилась; вдруг, черт его знает, пустился кропить бледно-розовой и бледно-синею точкой холстину саженную; у Кузнецова, Сарьяна и Водкина мы ощущали усилия к новому зрению; пред дрызготней Переплетчикова ощущение жгло: штаны падают! Стыдно: бебешкой предстал лысый, кряжистый, хриплый старик и показывал всем моховатые икры; что хуже всего: у него столь глубоко нутро, что еще оно ниже пупка; а его все он рвался показывать!
Он импонировал: лысиной, ростом, опущенным усом, бородкою карею, усом багряным, бровями густыми, которые морщил, очами, которыми он поводил; все же лысинка – с волосом; и колер – того…; и глазенки под «взорами» – ерзали. В целом – лубок перекрашенный!
В. А. Серов много весил; В. Брюсов – сражал, завоевывая ряд участков культуры; Сарьян – импонировал думой; И. И. Трояновский воодушевлял нас работать. Матерый такой, коренной передвижник, В. В. нес свою моховатую, голую ногу; прошу понять аллегорически!
Все-то ему не сиделось: лез к барышням, – тем, что кусали под локоть своих козловидных приятелей; их собирал Переплетчиков и с перехряком, с похлопом доказывал, что композитор, давно обскакавший и самую музыку, жаривший пальцем «бу-бу» по последнему клавишу, – выше Бетховена.
Так яснооко об этом вещал.
Выходило: он вздул в символизм… двадцать пятые волны, которые вздули ужасные нравы; так староколеннейший член стал дырой, из себя в наш корабль захлеставшей дрянцою; уж крен ощущался: топил Переплетчиков нас! Так почтенье пред этою столь коренною фигурой, с «нутром» созерцателя зорь, стало – недоуменьем, переходящим в решение: надо со вздором покончить!
Сперва он пленил; в комитете единственно он говорил о «заре», о «душе», восседая на кресле; сидел на моих воскресеньях с маститым уютом, покуривая; в комитете, мешая нам сосредоточиться на злобе дня, говорил о заре на заре; говорил о заре на моих воскресеньях:
– «Чего вы тут, батюшка: вы бы по чувству!»
Слушок пробежал: «комитетчики», мы – не имеем «зари»; мы – сухие; мы – академисты; Василий Васильевич – «мастер», «нутро», и «кишка» – точно Атлас поддерживает на своих раменах купол неба: с зарею; и даже «кишку» свою очень охотно показывает; это хором твердили вводимые им козловидные юноши и босоножки, вздымающие из-под юбок свои двадцать пятые волны; одно – веселиться без всяких «платформ», как мы раз веселились, катаясь с Василием Васильевичем, с Адой Кóрвин, с Меркурьевой – в лодке: в Царицыне, – в сопрово-жденьи поэта и баса, бежавшего веснами пыльным бульварным кольцом ежедневно, с ррр… ррр… ррромантическим бросанием (в смысле «Тика» и «рома») через плечо альмавивы: рома-н-тика!
Это – одно: но другое, когда Переплетчиков после различных пускаемых «гм» пригласил посетить им организованный очень любимый кружок «Дмагагá». «Дмагагá» – что такое? Да плясы с поднятием ног босоножек с невымытой шеей – перед композитором, пересигнувшим Бетховена, перед рома-н-тиком, перед дергавшим кэкиуоки очкастым В. В. Пашуканисом, очень серьезным лицом удивлявшимся, как он до эдакой жизни дошел, перед кем-то, кого я не знал, вдруг для пляса надевшим короткие штаники, шерстью козлиной – наружу, перед, наконец, появившимся в нашу компанию… Виктором Стражевым, мной созерцаемым только в «Кружке», – где он фрак упоительный с лестницы дамам показывал; и – оскорбленный, приподнятый профиль.
И мне стало ясно: кружок «Дмагагá» – просто: «Га-га-га-га!» Я, конечно, туда – ни ногой; пусть себе «дмагагакают»: частное дело; одно озабочивало: «дмагагáица» – распространялась в «Эстетике», как лопухи и крапива в заброшенном домике.
Скажем: зеленый лужок, свирель фавна, – оно, конечно…; погони же фавнов с высунутыми языками за нимфами, – оно, того! Когда открылось, что задание Переплетчикова – снять штаны с нас и их заменить меховиною «а-ля козел», то стало ясно: Переплетчиков – это, это: того! К тому времени мы разглядели его: что сердечность, – прекрасно; а что хитреца и злой умысел, – тоже: того! «Очи» – пластыри; а из-под них – глазки: злые, веприные; перемигиваются за порогом «Эстетики», кто его знает, – с кем!
Узел интриг, чтобы выкинуть Брюсова, нас, расскакаться, метая свою моховатую ногу над лысинкой! И – при такой-то наружности! И при эдаком имени, возрасте, «весе»! Василий Васильевич, – мыто: а – вы-то!
Вопрос был поставлен ребром!
Я не стану описывать перипетий неприятной борьбы: в ней прибегли к приемам, подобным заманиванью в крысоловку увертливой крысы: Серов этим мучился; тут публичное выступление членов кружка «Дмагагá» от «Свободной эстетики», но безо всякого права на это, дало повод нам привлечь к трибуналу; исключили Меркурьеву; но это – повод; она – лишь покров снеговой над медвежьей берлогой; хотели медведя поднять из берлоги; медведь сосал лапу под нами; и зубы точил; он – полез, бурый, злой, угрожающий череп снести; мы стояли с рогатинами; из «Эстетики» таки ушел он.
Случайно скончалась Меркурьева около года спустя от, как помнится, аппендицита; после смерти встречаю Василия Васильевича на Арбате: такой ясноокий! Он нежно берет мою руку, ее прижимает и взглядом, сулящим зарю, залезает в глаза; и… и – шепотом:
– «Вы, Борис Николаевич, – вы убили Меркурьеву!»
Так мещанин в «Преступлении и наказании» шепчет Раскольникову:
– «Убивец, убивец!»
Я, вырвавши руку, пошел, потому что я знал, что и это – прием: вковырнуться в мою сердобольность; желанье помучить; знал все подробности смерти Меркурьевой; до смерти была весела эта дама; смерть – случай.
Порой «целина» – лишь цветочный покров: над болотом гнилым.
Николай Разумникович Кочетов, профессор теории музыки и «сынок до седин» Александровой-Кочетовой, совокупно с Лавровской, вспоившей ряд славных певцов и певиц (между прочим, Хохлова), – взошел на старинных дрожжах музыкальной Москвы; седоволосый, рыжебородый, высокий, румяный блондин в синей паре, подстриженною бородкою, галстуком, воротничком производил впечатление только что вышедшего из бани; хотелось поздравить его с легким паром; он молча присоединялся к решениям Брюсова и Трояновского; он был приятно беззлобен, талантами не блистая, а только пенсне золотым, придававшим младенческим взглядам его что-то важное; роли он не играл ни в консерватории, ни в «Эстетике», но честно нес службу, ничего нового не внося, ничего не портя, никому не мешая; мы с ним часто посиживали в безответственных тэт-а-тэтах; легко и невинно болтая; обычно лениво присоединялся добряк и брюзга, сонно-мрачный, заспавший действительный свой музыкальный талант, композитор, Арсений Николаевич Корещенко, автор оперы «Ледяной дом», серьезно и интересно задуманной, к сожалению, – тоже заспанной; он был типичный орловец: присиживал и поворачивал, потягивая винцо.
Шестой член комитета – Брюсов[221]221
Характеристика последнего – см. «Начало века».
[Закрыть]; седьмой – я.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.