Электронная библиотека » Андрей Белый » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 31 октября 2019, 09:20


Автор книги: Андрей Белый


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Золотое руно», «Перевал»[227]227
  «Руно» – орган художников «Голубой розы»; «Перевал» – литературно-общественный журнал, редактированный Соколовым, существовал недолго; «Весы» мной описаны в «Начале века».


[Закрыть]

Я стоял перед выбором: где концентрировать силы? В «Руне», в «Перевале» ли? В первом был Брюсов; и, стало быть, – я; в «Перевале» почти не писал; Соколов, разругавшись с «Руном», достал деньги для «Перевала»; но мы, символисты «Весов», не могли заполнять трех журналов; судьба обрекла «Перевал» на дешевку, когда в нем скопились поэтики, не оцененные Брюсовым; здесь же печатались Зайцев, Муратов, Грифцов, Бунин, братья Койранские, Кречетов, Е. Янтарев, Диесперов, Л. Стóлица, Мизгирь (Попов), относившиеся враждебно к «Весам»; и казалось: позицию здесь обретут петербуржцы; издательство «Оры» нуждалось в собственном органе.

Вспыхнула ссора меж Брюсовым и Рябушинским, который просунул свой нос в компетенцию Брюсова не без влияния В. Милиоти; решили: мне остаться в «Руне», чтоб туда не внедрились враги; Рябушинский, надеясь на «ссору» меж мною и Брюсовым, звал редактировать литературный отдел; но Брюсов и я порешили, что я предъявлю Рябушинскому требование невмешательства в литературную тактику:

– «Вы понимаете, – Брюсов доказывал, – перед мешком золотым Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий, я – дело одно: мы – художники слова; а он – самодур! Одно дело – «Весы»; а другое – «Руно». Поляков, посмотрите, с каким же он тактом участвует в голосованьях, боясь давленья на нас; а он – право имеет: с студенческих лет пионер символизма! Но этот «мешок» стал развязничать лишь оттого, что ему нашептал Милиоти: он «гений»-де. Тут не политика вовсе, а требованье: руки прочь от искусства!»

Решили: коли Рябушинский отвергнет мои ультиматумы, я ухожу из «Руна»; вслед за мною уходит и Брюсов; тогда мне придется писать в «Перевале», чтобы не отдавать петербуржцам журнала.

Шли переговоры; ко мне прилетел Тастевен; я взбесился, узнавши, что глупый кутила на вечере, данном «Руном», сделал выговор одному из сотрудников только за то, что последний явился на вечер без всяких крахмалов; тогда, не уведомив Брюсова, я написал Рябушинскому с вызовом: с него достаточно чести журнал субсидировать; он, самодур и бездарность, не должен в журнале участвовать; следствие – выход мой; Брюсов ушел вслед за мною…

«Руно», мстя ему, повернулось к мистическому анархизму; нам в пику «мешок» пригласил редактировать Блока; и Блок, не учтя, что наш выход есть общее заданье писателей в деле борьбы с обнаглевшим купчиной, идет на условия, мною отвергнутые (я считал их позорными); так петербуржцы ввалились в позиции, нами очищенные; в один день изменилась программа журнала, который теперь стал «народно-соборно-мистическим».

Блок?

С той поры каждый номер «Руна» посвящен его смутным «народно-соборным» статьям, переполненным злостью по нашему адресу и косолапым подшарком по адресу… Чириковых; все – «народушко», мистика, Телешев, Чириков, только – не Брюсов, не Белый, – в журнале, убухавшем тысячи; уже поздней Рябушинские, взяв под опеку дурацкого «братца», журнал прекратили, который и их не обслуживал (не говорю о читателе).

Блок оказался штрейкбрехером.

С Брюсовым мы все же тщились отчасти журнал упорядочить путем обуздыванья Рябушинского; Блок же использовал нашу борьбу с Рябушинским, чтоб нам насолить, объясняя аферу «идейными соображеньями», делая вид, что ему неизвестен наш взгляд на конфликт; вспоминались слова В. Я. Брюсова мне:

– «Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий – одно: в борьбе с хамом, с мешком золотым…»

Но Иванов и Блок посмотрели на дело иначе: пошли в «услужение» к хаму, глядевшему на редактировавших как на «служащих».

Я разразился посланием к Блоку, который ответил мне… вызовом; год же назад он отвергнул мой вызов; теперь вызывал меня – он; стало быть, я попал-таки в цель с обвиненьем в штрейкбрехерстве и с упором на то, что они в социальной борьбе против капиталиста нарушили этику.

Об этом ниже.

Недоразумения с «Руном» были тем тяжелей для меня, что в него замешали и Метнера, жившего в Мюнхене; ему послали статейку мою: «Против музыки»; и меломан разразился статьею, «Руном» напечатанною с наслаждением, против меня, – вслед за выходом; Метнера так на меня натравил Тастевен, что тот стал опрокидывать письма с полпуда – одно за другим; над статейкой моей воздвигал Гималаи; едва помирились мы; это сражение с другом на мне отразилось больнее, чем спор с Рябушинским; хотелось воскликнуть: «И ты, Брут!»

Борьба с петербуржцами переместилась в Москву, став борьбою «Весов» и «Руна». Надо было удерживать и «Перевал» от враждебных к нам действий; я ставил условие С. Соколову: журнал должен быть очень строго нейтральным к «Весам»; для этого я записал в «Перевале», следя за подбором рецензий; тут мне удалось создать группу союзников; сам Соколов недолюбливал Брюсова; он дружил с Зайцевым, П. П. Муратовым, Стражевым, «антивесовцами»; но он считался со мною; и даже когда в «Перевал» петербуржцы прислали А. Мейера, чтобы склонять «Перевал» к их воинственной литературной политике, то Соколов выдал мне их намеренья; с Мейером я объяснился; ему стало ясно: друзьям его не было места в отделе статей и рецензий; последние часто писалися мной, Ходасевичем, Муни[228]228
  Псевдоним С. В. Киссина.


[Закрыть]
, Петровской.

Я вынужден был очень часто являться в редакцию; душное лето окрашено этими явками; часть «перевальцев» «Весы» ненавидела; и среди них – Стражев, Зайцев, Муратов, редакторы «Литературно-художественной недели»; за спинами их притаилися Бунин, Глаголь с «Бюро прессы», которое поставляло московские фельетоны в провинцию; так: по приказу «Бюро» В. Я. Брюсов мог быть атакован в не менее чем в двадцати пяти органах: сразу!

Глаголь пригласил Соколова к работе в «Бюро»; я через Соколова давил на «Бюро»; на три месяца я был прикован к сиденью в редакции; сколько потрачено сил на удерживание петербуржцев и на умаление влияния Бунина, Зайцева; но помогали справляться со сложностью моего положенья Петровская, Ходасевич и Муни-Киссин; первая была еще недавно женой Соколова; она имела влияние на него; с ней мы носились, как няньки с больной; меланхолия обуревала ее; очень часто четверкой бродили по пыльным московским бульварам; присоединялся поэт Янтарев, унывавший, что служит корректором он; нас тянуло друг к другу; я был как развалина – после двухлетних терзаний;

В. Ф. Ходасевича бросила его жена, богачка, плененная тем, что из Питера к ней прилетел херувимом Сергей Константиныч Маковский; не знаю, за кем прилетел: не за сотнями ль тысяч ее? Вскоре он основал «Аполлон»[229]229
  Петербургский художественный журнал; стал выходить с 1909 г.


[Закрыть]
, – может быть, на «Маринины» деньги? В. Ф. Ходасевич остался без денег и бедствовал; Муни старался его приподнять; сам страдал беспричинною мрачностью он.

Хороши были четверо!

Муни, клокастый, с густыми бровями, отчаянно впяливал широкополую шляпу, ломая поля, и запахивался в черный плащ, обвисающий, точно с коня гробовая попона, с громадною трубкой в зубах, с крючковатою палкой, способной и камень разбить, пятя вверх бородищу, нас вел на бульвар, как пастух свое стадо; порою он сметывал шляпу, став, как пораженный громами небесными; и, угрожая рукой небесам, он под небо бросал свои мрачные истины; все проходящие – вздрагивали, когда он извещал, например, что висящее небо над нами есть бездна, подобная гробу; в ней жизнь невозможна; просил он стихии скорей занавесить ее облаками и нас облить ливнем (прохожие радовались: ясен день); Муни ж, плащ перекинувши, вел нас вперед по Тверскому бульвару невозмутимо, как будто он рта не растискивал; вел он нас мимо кофейни, в которой сидела компания: Зайцев, Муратов, Кожевников, меланхоличный горбун и писатель; а с ними зачем-то присиживал бактериолог, доцент Худяков.

Муни мрачною мудростью, соединенной с нежнейшим отзывчивым сердцем, сплотил в эти месяцы нас; он просиживал днями у Н. И. Петровской, порой к ней врываясь – отнять дозу морфия; палкою в пол ударяя, кричал на нее:

– «Как, опять?»

Отнимал – и сидел, принимая больные проклятия, рушимые на косматую голову; так же отчитывал он Ходасевича; его одного Ходасевич боялся; когда ж Муни, этот беспрокий правдивец, покончил с собой, Ходасевич, как снежная куча, – затаял.

Я к Ходасевичу чувствовал вздрог; он, возникнув меж Брюсовым и меж журналом «Искусство», покусывал Брюсова, не оценившего сразу его; скоро он оказался при Брюсове; вновь отскочил от него; он капризно подергивался между Зайцевым, Брюсовым и Соколовым лет пять, перебрасывая свои сплетни из лагеря в лагерь; он, со всеми дружа, делал всем неприятности; жил в доме Брюсовых, распространяя семейные тайны о ссоре родителей с сыном; но всем импонировал Ходасевич: умом, вкусом, критическою остротой, источающей уксус и желчь, пониманием Пушкина; трудолюбивостью даже внушал уважение он; и, увы, – во всех смыслах пошел далеко Ходасевич;

капризный, издерганный, самоядущий и загрызающий ум развивался за счет разложения этики.

Жалкий, зеленый, больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя и других, в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпионика.

Делалось жутко.

Попав в «Перевал», Ходасевичу в лапы попал; он умел поразить прямотою, с которой он вас уличал, проплетая журенья свои утонченнейшей лестью, шармируя мужеством самоанализа; кто мог подумать, что это – прием: войти в душу ко всякому; он и входил во все души, в них располагаясь с комфортом; в них гадил; и вновь выходил с большой легкостью, неуличаемый; он говорил только «правду»; неправда была – в придыхании, в тоне; умел передергивать – в «как», а не в «что», клевеща на вас паузой, – вскидом бровей и скривленьем сухого, безусого ротика. Только гораздо поздней мне открылся до дна он.

Бывало, умел с тихой нежностью, с «детскою» грустью больного уродика тихо плакать о гибнущем в нем чувстве чести; любил он прикинуться ползающим в своей грязи из чувства подавленности перед ризами святости: делался даже изящным, когда, замерцавши глазами, с затягом сухой папироски, с подергом змеиной головки, он нервным, грудным, перекуренным голосом пел, точно страстный цыганский романс, как он Пушкина любит за то, что и Пушкин купался в грязи; и купается Брюсов; и он, даже… я, как все лучшие и обреченные люди.

Многие крупные люди прощали ему очень многое за его роль, на себя ежедневно натягиваемую; и физически он внушал жалость: то он покрывался фурункулами; то – от болей он корчился (туберкулез позвоночника).

Но в 1907 году в «Перевале» таки мне помог он.

А что касается до врага в «Перевале», которому мешали «Весы», то, пожалуй: им был только Стражев; не мог он простить, что «Весы» отвергали его как поэта; и вооружал против нас – Зайцева, Муратова и Грифцова.

Борис Константинович Зайцев был и мягок и добр; в его первых рассказах мне виделся дар; студент «Боря», себе отпустивший «чеховскую» бородку, по окончании курса надел широкополую шляпу, наморщил брови и с крючковатою палкой в руке зашагал по Арбату; и все – стали спрашивать:

– «Кто?»

– «Борис Зайцев, писатель…»

– «Куда?»

– «Да туда же, куда идут все страстотерпцы писатели!»

Зайцев же видом своим демонстрировал, что в его участи есть что-то горькое.

По существу, он был еще «Борькою» (по слову жены), которому хотелось сигать, похохатывать, дрыгая ногой: совершенный козельчик! Зачем этот иконописный лик с профилем точно вырезанным из пахучего кипариса? Словом, – лик юбиляра!

– «Гм, – да: оно – конечно, знаете, – перекладыванье ноги с обнаружением профиля: – Оно – конечно».

И на челе – морщина: как пришивная! Щеки – розовые, молодые; каштановая бородка выдавала козельчика! Казалось: возьмет да сигнет: с бодом и с брыком.

А вместо этого голову скорбно склонит; всем кипарисовым профилем провопиет:

– «Гм; – того: Чернышевский, Белинский, Толстой, Достоевский!»

И таки… сигнет: с передрыгом.

Так… – почему ж такой вид? Не потому ж, что Андреев хватил по плечу:

– «Переталантище!»

Стражев – справа, Сергей Глаголь – слева, схватив, повели из кафе, где любил он посиживать, по Тверскому бульвару; и – ну подкидывать: выше облака. На облаке сев, должен был иметь лик состоящего «во пророцех».

Пошло захваление Зайцева «пика», вогнавшее этого юного добряка и в «страдальца», и в огромного «светоча»; поволокли по колдобинам литературной политики; а когда «Весы» на резкий захвал ответили резким отхвалом, – Борис Константиныч, с прегорьким упреком поставив нам свой кипарисовый профиль, воссел перед нами в обиженной, нас осуждающей позе; меня иной раз поза злила; и злило, что предпочел он дешевую похвалу себе строгой, придирчивой критике таких ценителей, как В. Я. Брюсов.

Он – не был враг; но за ним – приседали «враги»; Грифцов, в эти годы еще совсем юный, конечно, – не в счет; ходил тоже он в позе «врага» вместе с П. П. Муратовым, тихим, почтеннейшим и талантливым тружеником по истории итальянского ренессанса; последний не видел действительности.

Эту тройку вполне безобидных людей, преумело использовав, выставили вождями «третьей волны символизма».

С Зайцевым ладил я; но нас стукнуло лбами; Стражев, ставший редактором еженедельной «Литературно-художественной недели», в которую Зайцев просил меня дать фельетон: об Андрееве, в номере с фельетоном моим напечатал выходку против В. Брюсова; его заметку прочел в «Перевале»; и как назло вслед за тем появился Муратов, ближайший сотрудник газеты, которому я очень резко сказал: из газеты я вынужден выйти; он, выслушав резкости, мирно ответил:

– «К чему такой гнев?»

Но, взяв шляпу, ушел; я же сел писать Стражеву официальное уведомленье о выходе, квалифицируя резко поступок газеты, намереваяся завтра письмо передать в руки членов редакции; утром же я узнаю: В. И. Стражеву передано об уходе моем; чтобы предупредить мой удар, меня экстренно уведомляют: в газете я не состою, так как я при свидетелях-де оскорбил всю редакцию (слова Муратова).

ЭТОТ поступок был явной уже передержкой; разрываясь от гнева, понесся в редакцию; влетаю: четверка сидит за столом; рядом – чай и печенье; за чаем – Пуцято глазами ест; а под глазами – круги темно-синие (несимпатична была); не подавая руки никому, вынимаю письмо; собираюсь читать его вслух; Стражев, вскакивая, заявляет: редакция не допускает до чтенья письма; вижу: Зайцев сидит, опустивши глаза; он – терзается.

Наперекор им – читаю свое обращение к Стражеву, квалифицируя резко его передержку; и вижу его почерневшее вовсе лицо.

Дочитываю, оставляю письмо, ухожу; тут вдогонку бросается Зайцев; меня настигает, схватив за рукав; я ему объясняю, что я уважаю его; он, одною рукою держа меня за руку, другой – к лицу, начинает трястись от рыданий.

Месяца через четыре растаяли было стены, возникнувшие между нами; и – вновь инцидент: из-за… Стражева.

Я напечатал статейку против авантюристов-писателей, их обозвавши «обозною сволочью»[230]230
  Конечно, я раскаивался потом в том, что допустил в статейке такие грубые слова.


[Закрыть]
(я разумел «кошкодавов»)[231]231
  См. в предыдущих главах.


[Закрыть]
; но кто-то из сплетников, ерзающих между нами и группою Зайцева, распространил клевету, будто я разумел Зайцева, Стражева; с Зайцевым мы объяснились мгновенно.

Через неделю в «Кружке», увидав Ходасевича, севшего рядом со Стражевым, я, подойдя к Ходасевичу, Стражеву руку протягиваю; он в ответ – очень громко:

– «Вы оскорбили, Борис Николаич, меня; я руки вам подать не могу».

Громко, чтоб тоже слышали, – произношу, что меня возмущает внесенье в статью мою смысла, которого не было в ней; и с вызовом руку вторично бросаю В. Стражеву:

– «Вы убедились, надеюсь, теперь, что ошибочно истолковали статью мою?»

Он сажает меня с собой рядом и просит еще раз таким образом высказаться; но – публично; и я обещаю; но после встает затруднение, в какой форме сказать, что и Зайцев, и Стражев по смыслу статьи не… «обозная сволочь»?

А случай представился, скоро, когда выступал я в «Кружке»; за зеленым столом со мной рядом сидел Виктор Стражев; тут я заявил, что меня удивляет, как грубо осмыслили мою заметку, прочтя обвиненье по адресу литературных подонков как инсинуацию на группу лиц, уважаемых мною; но как же сконфузился я, увидав: эстрада, вся, повернулась на Стражева; он стал багровым от этого.

Не повезло и на этот раз, как не везло с «перевальцами».

Но явленье мое в «Перевал» и проход сквозь него был моим появленьем в газеты; вошел в «Перевал» я, а – вышел в газеты.

Авантюра с газетами

Из «Перевала» я попадаю в газеты: совсем неожиданно; под впечатленьем рассказов моих о Жоресе меня начинают упрашивать дать фельетон о нем; я пытаюсь в простой очень форме дать два фельетона; они имеют успех; мне предрекают: моя настоящая-де профессия – писать фельетоны; немного позднее один из фельетонистов, обычно бранивший меня, говорит:

– «Ведь как странно: когда вы в «Весах», то вас мало читают; книги ваши – малопонятны; когда же вы пишете в газетах, то становитесь до того интересны, что увеличиваете нам тираж газеты; нет, – вы не осознали себя: в вас темперамент крупного фельетониста».

Мне было понятно, в чем сила газетной моей «популярности»: пишучи для газет, я не работал над стилем, отдавая черновики; если бы их отработать, то фельетоны мои бы отпугивали читателя.

Газетная карьера моя одно время взлетела вверх; за первый фельетон получал я десять копеек за строчку; через полтора месяца я уже получал пятьдесят копеек за строчку; через два месяца по состоявшемуся соглашению с тогдашней марксистской газетой «Столичное утро» (Валентинов, Виленский и т. д.) за четыре фельетона в месяц мне обещали платить по 50 коп. за строчку при двухстах рублях постоянного жалованья (независимо от гонорара).

Но окончилась быстро карьера газетчика: газета социал-демократов в 1907 году – явление ненормальное; она допускалась градоначальством, как… дойная корова; через каждые два дня она штрафовалась; когда же успех «Столичного утра» перерос все ожидания, – газету захлопнули; редакционную группу выслали из Москвы; участие мое в «Столичном утре» длилось не более месяца; это была единственная газета, в которой мне было незазорно писать; по закрытии ее писать стало негде; хотя фельетон мой был напечатан и в «Русском слове», хотя «Утро России» и соглашалось печатать меня, однако я не мог выносить атмосферы этих газет; я почувствовал глубокую растленность буржуазной прессы; и не мог поставлять газетам им нужного от меня материала; я шел в газеты со своим материалом: шел популяризовать литературную платформу «Весов» в борьбе их с литературной дешевкой; и мне удалось провести несколько фельетонов, которые я считал принципиальными.

В те месяца круто падали нравы прессы; принципиальным сотрудником желтой прессы, в моем понимании, мог стать лишь вполне беспринципный человек, как Влас Дорошевич. Я, настроенный угрюмо и мрачно, относился с глубоким презреньем и к возможной своей газетной славе, и к материальным благам, которые могли бы отсюда ко мне притекать; с начала 1908 года я угрюмо засел у себя, не откликаясь ни на зовы писать в газетах, ни на предложения читать лекции; последних было все еще слишком много у меня; но я иногда еще прибегал к кафедре, чтобы быть в контакте с живой молодежью; газетной же атмосферы вынести я не мог; с 1908 года мое участие в газетах – всегда редкий эпизод; такими эпизодами бывали появления фельетонов в «Утре России».

Позднее пробовал я писать в «Киевской мысли», потому что, попав в Киев, я встретился с Виленским и Валентиновым, там осевшими после разгрома газеты в Москве; они затащили меня к Кугелю, вырвавшему у меня фельетон; несколько фельетонов появились в «Киевской мысли»; но и здесь сотрудничество быстро пресеклось. Еще позднее ряд дорожных фельетонов появился в газете «Речь»; пытался писать я и в эпоху войны антимилитаристические фельетоны; но меня уведомили, чтобы я писал осторожней; опять сотрудничество мое иссякло. Уже перед самой революцией эпизодически я стал давать материал и в «Русские ведомости», и в самую левую тогда в Петербурге газету: «День».

В 1907 году несколько месяцев я жил газетною жизнью; первые газетные выступления мои случились в оригинальной газете, в момент распада в ней левокадетских устремлений; газета покатилась налево под град ее изничтожавших ударов со стороны генерал-губернатора Гершельмана; я не помню даже первоначального названья газеты; в эпоху моего сотрудничества она меняла названия каждые три дня; и выходила, чтоб вновь закрыться; из вереницы заглавий лишь помню: «День», «Час», «Минута»; издатель ее был чудак, Мамиконян, ухлопавший в нее все свое состоянье, которое он выплатил штрафами; он был в газету влюблен; ухлопав последние деньги, он не имел даже квартиры; в редакции жил, ел и спал: на драном диванчике; угрюмый, бородастый, большеглазый, не походил на издателя он; газета его была, по тогдашней оценке, лева; секретарем редакции был крошечный, белокурый хромец, по фамилии Голобородько; он мрачно выдаивал из меня фельетоны, печатая все, что бы я ни писал; он утверждал себя турецким подданным; я его не оспаривал; а редактировал несколько позднее остатки этой странной газеты с переменным заглавием старик Белорусов; я ладил с ним, мало понимавшим в литературе, но мне почему-то верившим; он чувствовал в моей злости нечто; мы сходились с ним на отвращении к провокации: он – к политической; я – и к литературной.

При мрачном Мамиконяне, турецком подданном Голобородько и старике Белорусове работалось в газете легко и свободно, пока меня не похитили из жалких развалин ее тогдашние социал-демократы, затевавшие «Столичное утро».

Не помню, как я в газету попал; но кажется, – не без Валентинова (Вольского); это был живой, бледный блондин, обладавший и даром слова, и умением будоражить во мне вопросы, связанные с марксизмом; он не был типом газетчика; скорей – доморощенного философа; мне казались странны его безгранные расширения марксизма на базе эмпириокритицизма; но я ценил в нем отзывчивость и то вниманье, с которым он выслушивал тезисы мной вынашиваемой теории символизма; он писал в те дни книгу, за которую ему так влетело от Ленина, назвавшего позицию этого рода эмпириосимволизмом; мы с ним договаривались почти до согласия в конечных темах наших построений; но Валентинову я подчеркивал, что позиция его развивается за пределы марксизма; и – в сторону символизма; он, в свою очередь, силился мне доказать, что напрасно я держусь за слово «символ», так как я на три четверти марксист; символизм-де во мне – ни при чем. Прочтя поздней знаменитое сочинение Ленина, я подумал: прав-то был я, а не Валентинов в оценке его тогдашней позиции.

Во всяком случае, Валентинов был острый, увлекательный собеседник, живо относившийся ко мне и Брюсову; его-то усилиями и наладилась связь меж «Весами» и «Столичным утром»; литературный материал газете поставляли сотрудники «Весов».

В редакции газеты я завязал отношения с другим человеком, с которым не раз позднее встречался: с Петром Абрамовичем Виленским; бледный, грустный брюнет, с черными остановившимися глазами, этот дельный и честный газетчик, прекрасный техник (тогда – меньшевик, поздней – большевик), представлял интерес: с каким болезненным анализом вперялся он в конфликты сознания; «то время» ведь для газетчика представляло собою сплошной конфликт; Виленский остро переживал вопросы совести, заостряя их до проблем романов Достоевского; с Валентиновым связывали меня теоретические интересы;

Виленский интересовал переживаниями ужаса и гадливости перед разгулом желтой печати и всяческой провокации.

Когда газету захлопнули и я, вернувшись из Петербурга, узнал, что редакция выслана из Москвы, для меня стало ясно: на пути моем как газетчика вырастают сплошные конфликты с совестью; я надолго отказался от возможности реально работать в газетах; а между тем редактор «Утра России», Алексеевский, постоянно тянул меня в свою газету, не стеснявшуюся в средствах; ничто не препятствовало мне утвердиться в этой «богатой» газете; препятствовал ее дух; помню, как Алексеевский пытался мне внушить правила газетной этики, искренно не поняв, почему после этих внушений я тихо ретировался (сотрудничество мое ограничилось раз в год издали посылаемым фельетоном на мою, а не их тему); он посылал меня вместе с Андреевым в Ясную Поляну к Толстому, прося дать силуэт Толстого; но я – отказался поехать; мои силуэты в те дни были модны; но сделать Толстого объектом моды казалось мне неприличным.

К этому времени я многое уже рассмотрел в мире газет; и этот мир в сознании моем сплелся с азефовщиной, уже повисшей в воздухе; когда через год оказался я в Киеве и наткнулся на П. А. Виленского, то обрадовался ему, как родному; для меня встал период, когда все еще можно было работать в газете. Помню, как мы с ним бродили по пригороду, среди приднепровских оврагов, а он признавался, что и ему хочется спрятаться от тогдашнего поганого мира, в котором он должен работать; казалось, глядя на бледное его лицо и глаза его, вперенные перед собой: этот – не типичный газетчик, а скорее исследователь глубин падающего сознания; он мог бы быть и судебным следователем от подпольщиков, и писателем школы Достоевского; он никуда внешним образом не бежал: лишь глубоко забронировался; под маской бесстрастия работало с еще большей остротой его сознание аналитика; позднее еще он был первым человеком, которого встретил я в Петрограде по возвращении из-за границы: перед революцией; он оставался газетчиком в «маске»; я его попросил растолковать, почему в газетах печатают бред; с прежней грустной улыбкой он меня повел в ресторан, где и объяснил: в моих выступлениях из-за границы выявил я себя Дон Кихотом, пытаясь провести в фельетонах своих хоть тень правды:

– «У нас правдою называют ложь!»

Скоро из Москвы я опять приехал на несколько дней в Петроград; Виленский сердечно предоставил мне свое помещение; несколько дней, у него проведенных (его целыми днями не было, меня тоже), выявили мне и его пораженцем; тут только понял я, до какой степени он, собственно говоря, есть подпольщик; и мне показалось: его миссия в газетах – взрывать тогдашнюю патриотику, но – изнутри; он мне прочел свою повесть, сюжетная ось которой – конфликт между тем, что считается правдой, и тем, что правдой считает он.

Я потому задерживаюсь на Виленском, что он, как и Н. Е. Эфрос, – типы глубоко страдавших в старом режиме газетчиков, не закрывавших глаза на то, чем была газета вообще, не какая-нибудь газета, а всякая газета как таковая, в то время как ряд других газетчиков делали вид, – что все газеты – дрянь, за исключением «нашей»; эти же двое прекрасно знали: апология «нашей» газеты есть апология собственной возможности каждую минуту потерять совесть; оба мучительно разрешали вопрос, как быть газетному деятелю в такое поганое время; и, по-моему, разрешали достойно; Эфрос находил выход в невмешательстве и в отстранении от себя всего, что лично могло его замарать; а Виленский с каким-то искаженным отчаянием силился разлагать газетную подлость тактикой Макиавелли под маской наружного бесстрастия. Позднее передавали меньшевистски настроенные: Виленский-де перебежал к большевикам, изменив убеждениям; должен заявить: он первый человек, которого я встретил в Петрограде после долгой жизни на Западе, был тогда уже внутренним большевиком и убежденным пораженцем.

Открылась тогда ужасная роль буржуазных газет; каждый газетчик, с которым встречался я, мне объявлял, что он – представитель шестой части света; но эта часть открылась воочию мне черным интернационалом, которого принцип есть беспринципность; последнюю видел я всюду; газеты покупали фельетонистов, писателей, собирали дани с фирм; в тот период русская пресса окончательно перешла на содержание к капиталистам; и, наконец, я ж видел тип среднего газетчика того времени, откуда он брался; во-первых, – все те из поэтов, писателей, которые лезли к нам в первую очередь, объявляя себя сторонниками символистов, но не печатаемые нами за отсутствием таланта, делались рецензентами, мелкими критиками и главным образом газетчиками; я видел, как талант шустрости, инсинуаторства и злого издева составлял быструю карьеру в газетах; таков Ал. Койранский, некогда объявивший себя символистом и написавший никудышные стишки; он выявился как модный газетчик-прохвост; Янтарев, отвергнутый «Весами», стал газетчиком; Бурнакин, потерпев фиаско с литературой, стал откровенной собакою, выпускаемой «Новым временем»; полное ничтожество в поэзии, Соколов-Кречетов обрел силу в кумовстве с желтой прессой; Стражев, ничтожный поэт, умело и зло кусался в газетах; к 1907 году самым ядовитым типом «врагов», сводивших личные счеты с нами в газетах, были те именно, кто объявлял себя четыре года назад нашими союзниками, но кого мы не могли печатать в «Весах».

Хорош был контингент и старых газетчиков; с невероятною легкостью перепрыгивая через десять препятствий, они из вчерашних улюлюкателей делались нашими пламенными защитниками, чтобы через три дня опять закусаться; сколько раз П. Пильский объявлял себя сторонником символистов; и, наобещав десять фельетонов в защиту нас, принимался за прежнее; мотивы к перемене – мелкая месть; раз явившись в «Весы» проездом через Москву, Пильский выклянчивал у «Весов» солидный куш денег без всякой мотивировки; получив отказ, отомстил фельетоном. Так же до десяти и более раз переметывался и публицист Ардов, то враг нового искусства, то его «покровитель»; Янтарев, несколько месяцев сидевший у меня в кабинете с томными вздохами всепонимания, предательски всадил нож в спину Эллиса, оплевав его в дни, когда Эллис был оклеветан. А Любошиц из «Новостей дня», в 1903 году цинично и громко оплевывавший декадентов с эстрады «Кружка», что думал, когда через два или три года с видом матерого знатока символизма при мне посмеивался над «рутинерами», не понимавшими нас? Недалеко ушли от них в смысле беспринципных перескоков оттуда-отсюда сколькие.

Но самым беспринципным гаденьким пакостником казался мне маленький, чернявенький Сергей Яблоновский из «Русского слова»; этот человечек обладал истинным талантом вони; он подкрадывался со сладеньким видом; но так подло ущипывал, выбравши поболючее место, что несколько раз мне хотелось ему закатить затрещину; этот обгаживал со знанием дела; я не вменяю ему, что в начальной газетной травле меня он стяжал пальму первенства систематическими доносиками; я не могу ему простить – вот чего: в 1907 году я читал лекцию об искусстве будущего; после нее я отвечал по запискам; Яблоновский, видя контакт меж молодежью и мною, забеспокоившись о судьбе своих недавних доносиков на меня, вылез на кафедру: прокричать мне свой слюнявенький панегирик; в дальнейшем он не отказывался ни от этого панегирика, ни от гнусностей; в зависимости от падения или повышения моего курса он применял то ту, то другую систему ко мне; наконец его Иудушкина тактика вызвала небывалый скандал в «Кружке»; после моего горячего слова Яблоновский вылез на кафедру, повернув ко мне свое морщавенькое лицо, и, пощипывая бороденочку, он слащаво зашепелявил мне:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации