Электронная библиотека » Андрей Белый » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 31 октября 2019, 09:20


Автор книги: Андрей Белый


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я подвожу ее к дому; не как артистка и не как «дама», как добрый товарищ, как Эллис, имевший привычку бежать со мной до дома, после чего я, бывало, его провожаю до дома, – она с детски робкой, просительною улыбкою:

– «Ну, я вас теперь до дома довезу?»

Мы подъезжаем к моему подъезду; я в свою очередь:

– «Теперь уже я подвожу вас. Можно?»

Два раза были мы в Никольском переулке; два раза я ее провожал до дому; извозчик не ехал, а плелся: между переулками; если бы он где-нибудь остановился у тумбы, мы б не заметили.

Что сказать о таком разговоре? Только то, что он выступил изо всех берегов; воспроизвести – нет возможности: разговор, построенный на импрессиях, оспариваньи друг друга; сказалась в нем вся тоска этой прекрасной души, блеск утопий, невоплотимых в действительность; зачем она выбрала меня конфидентом своих стремлений? Лет восемь назад и я мечтал о создании «человека»; кончил же… злобою дня; то, с чего начал я, к этому теперь приводил ее огромнейший театроведческий опыт: опыт утраты человека театром; мой же жизненный опыт как раз начался с разбития детских утопий о человеке-младенце в условиях тогдашней действительности; не мог же я ее, разбитую в своем опыте, добить моим опытом; и я обещал ей всемерно думать о планах ее; и посильно на них откликнуться; она требовала – непосильного: требовала отдачи жизни «младенцу»; а когда мы уже путешествовали меж подъездами, она лепетала намеками, не имеющими логических линий, какими-то стихами в прозе; вроде «Эльзи» Бальмонта, где краски и струи господствовали над логикою; вспыхнули во мне строчки: «Чайка, серая чайка с печальными криками носится над равниной, покрытой тоской».

Образ маленькой фигурки с высунутой ручкой из пышного манто, с недоуменной головкой, протянутой мне под лицо, остался образом чайки, с «печальными криками» пролетающей куда-то на юг из огромной, кондовой, царской России; запомнился ее полуобиженный вскрик:

– «Почему вы такой невнимательный, грустный, холодный и – синий, синий!»

Сказать великой артистке, себя отдававшей «младенцу», что он невозможен еще, что уход ее из театра – лишь повлечет к удвоенью терзаний ее, было б жестоко; не поняла она, что я делался «синим, синим» – от боли, от страха за нее и от невозможности ей помочь.

Вот второй раз подвезла она меня к дому Новикова, в Никольском; бледное личико девочки под вуалькой высунулось; и протянулись две ручки:

– «Я уезжаю в турне, – в последнее… Я вам оставляю моего «младенца»… Думайте о нем… лелейте его… А я о себе напомню».

Накрапывал дождик; и повернулся извозчик; зад пролетки загрохотал под дождем по Никольскому.

Через два дня – первая телеграмма: с напоминанием; дня через четыре – вторая; потом – длительный перерыв; и – оглушившее всю Россию известие: Вера Федоровна Коммиссаржевская скончалася в Ташкенте от черной оспы; может быть, бухарский халат, от которого заразилась она, избавил ее от горчайших душевных страданий: видеть великую идею преглупо растоптанной.

Она была преждевременна.

Ритмический кружок

В декабре девятьсот девятого я опять попадаю в Бобровку: дописывать статьи по ритму; и пишу последнюю главу своего романа; опять – огромные, пустынные комнаты старого дома, портреты предков; за окнами – синие сумерки, сосны и морозный, багряный закат; мой глухонемой старик, в мягких валенках, вырастает из сумрака за плечами; трогает за руку и показывает на соседнюю комнату, где сумрак подпрыгивает на красных отблесках и откуда красноречиво потрескивают сухие поленья; иду туда к огромному очагу – не камину; опускаюсь в мягкое кресло; подбородок в ладони; и думаю, думаю над сияющим жаром; в синем мраке пустых комнат – шорохи, шмыги и даже будто шаги; это – мыши.

К Рождеству – я в Москве: в сутолоке налаживаемой редакции; а к началу января вызревает необходимость мне быть в Петербурге, чтобы координировать «Мусагет» с планами Вячеслава Иванова, привлекаемого к редактированию историческим сектором «Мусагета»; новое сближенье с Ивановым – дело рук Минцловой; оно обусловлено и отходом Иванова от Городецкого и Чулкова, и распадом недавнего триумвирата в «Весах»: я, Брюсов, Эллис; Иванов затаскивает меня в свою «башню»[256]256
  Квартира Иванова, находившаяся в башне дома, возвышавшегося над Таврическим дворцом.


[Закрыть]
; и держит в ней без отпуска около шести недель; быт этой жизни мною описан в «Начале века»; не возвращаюсь к нему; к нам приезжает Метнер: дооформить сотрудничество Иванова в «Мусагете»; Иванов, в свою очередь, делает все усилия, чтобы сгладить шероховатости моих отношений с Блоком, мечтая о конъюнктуре: он, я и Блок, ввиду отдаления от символизма Брюсова, полного одиночества Блока, порвавшего с мистическим анархизмом, и в противовес усиливающимся тенденциям журнала «Аполлон», в котором сгруппировались акмеисты (С. Маковский, Гумилев, Кузмин, бар. Врангель и другие);в свою очередь, раннею весной я везу в Москву В. Иванова для ближайшего знакомства его с сотрудниками; мы помещаем его в редакторской комнате, где он живет, принимает и проповедует с неделю; дни приезда его совпадают с открытием «Мусагета»; вскоре по отъезде его читаю я публичную лекцию на тему «Лирика и эксперимент», ответ на которую – появление ко мне тройки молодых людей – Дурылина, Сидорова и Шенрока – с предложением организовать под моим руководством экспериментальную студию по изучению ритма; быстро налаживается ритмический кружок в составе пятнадцати – семнадцати человек, среди которых запомнились, кроме вышеупомянутой руководящей тройки: Нилендер, Ахрамович, Чеботаревские (брат и сестра), Станевич, П. Н. Зайцев, С. Бобров, заработавший скоро самостоятельно, Рем (Баранов) и другие.

Первые заседания кружка, зафункционировавшего в апреле, посвящены моему введению в работу; они определяют нашу задачу и посвящены методологии предстоящих работ по уточнению слуховой записи, мною предложенной в «Символизме»; в основу я беру ту самую критику «Символизма», которую позднее, в продолжение более чем семнадцати лет, приходится мне выслушивать; далее – ряд майских заседаний, посвященных предварительной номенклатуре паузных форм, энклитик и проклитик языка, учету спондеоподобных и хореоподобных стоп в ямбе, а также номенклатуре ритмических фигур, долженствующих быть взятыми на учет; все это – поправки к «Символизму», которые необходимо было нам сделать в первую голову, чтобы использовать летние вакации; мы берем для эксперимента весь пятистопный ямб крупнейших русских поэтов – не в показательной порции, как у меня в «Символизме» (там взят четырехстопный), а in соrроrе; семнадцать человек, выровняв свои классификационные таблицы и сдав «экзамен» на точность слуха, разбирают поэтов; мне достается пятистопный ямб Тютчева, Баратынского и лирики Пушкина (а ямб драматических произведений взял кто-то другой).

С осени начинаются частые, длительные, плодотворнейшие заседания, посвященные сверке отработанного материала, оглашению статистики и недоумений, с которыми встретился каждый из работавших, т. е. более десяти докладных рефератиков, из которых возникла проблема выравнивания классификационных данных у всех, сводящаяся к еще большему уточнению; более всего времени заняла проблема выработки номенклатуры в связи с паузными формами (межсловесными промежутками); здесь наши работы совпали с предложением поэта Пяста, заработавшего отдельно над теми же проблемами в Петербурге; вопрос шел о том, что четыре типа промежутков, в свою очередь, подразделяются на чисто-звучащие и нечисто-звучащие (так сказать, на изобразимые целыми числами и дробными); в моем «Символизме» все нечисто-звучащие промежутки были отнесены к паузной форме «е» (согласно номенклатуре «Символизма»); эту формулу мы уничтожили уточнением первых четырех («а», «b», «с», «d»); в результате – шестнадцать паузных модификаций, исчерпывающих все паузные нюансы строки; взятие этих нюансов на учет в позднейшей классификации Шенгели и размножает сравнительно небольшое количество типичных строк ямба, что, по-моему, является скорей неудобством, весьма усложняющим слуховую запись; до десяти заседаний было посвящено принципу записи паузы (по Жирмунскому, – «межсловесного промежутка»); уже осенью девятьсот десятого года принцип записи, скоро сжатый в параграфы литографированного учебничка ритмики, оформился в ту степень точности, которую стремился провести профессор Жирмунский в своей работе, вышедшей едва ли не через шестнадцать лет. Ценнейший учебничек, брошенный в пыль редакцией «Мусагета» после моего отъезда из Москвы и не опубликованный своевременно, – укор Метнеру; ибо он лишил моих тогдашних сотрудников права на приоритет в ряде научных уточнений, а меня подвел под многолетние нарекания.

В этом же кружке студент Рем прочел доклад о принципе счисления строк и переведения цифровых данных в кривую ритма; принцип этот я разработал впоследствии; он и лег в основу моей «Диалектики ритма».

Об итогах работы кружка по пятистопному ямбу позднее я доложил в Обществе ревнителей художественного слова в Петербурге, где уже в начале девятьсот девятого года я прочел два или три доклада, на которых присутствовали поэты и стиховеды (Вячеслав Иванов, Пяст, Недоброво, Зноско-Боровский, В. Чудовской и т. д.); присутствовал и академик Венгеров, отнесшийся с большим вниманием к итогам моей работы.

Жизнь кружка кипела до моего отъезда за границу (она кипела и после); сентябрь – ноябрь осмыслялись мне жизнью кружка, который был зацепкою за Москву; все прочее было мертвым; пустыня мне виделась там, где года три назад я живо участвовал в прениях; пустыня – «Эстетика»; пустыня – философский кружок; пустыня – Религиозно-философское общество; когда я шел мимо «Метрополя», я уже не свертывал мимо стены Китай-города, чтоб забежать в «Весы»; их – не было. Когда я проходил по Гнездниковскому переулку и глядел на дверь д’Альгеймов, я думал с большой горькотой: «И эти двери закрылись»; и даже: реже я завертывал к «редактору», которым стал мой все еще друг, Эмилий Метнер; но, но – друг ли уже? Тяжелая тень неподнимаемого молчания между нами вызывала всякие подозрения; «Мусагет» в условиях полного расхождения взглядов на него был мне лишь жерновом на шее; и я, поглядев на дверь Метнера, не раз проходил мимо, свертывал в боковой переулочек, и оказывался в квартире секретаря нашего, Кожебаткина, потчевавшего меня рюмочкой коньячка; и эта «рюмочка» не раз выглядела заупокойною тризною; о некоторых своих материальных нуждах я доводил до сведения «редактора»-друга через секретаря Кожебаткина.

Ритмический кружок – последняя пядь Москвы, которая еще держала меня; но путь жизни с Асей, соединявшийся с неизбежным отъездом за границу, конечно же, перевешивал; Москва проваливалась под ногами.

Боголюбы

Еще в апреле по соглашению с Асей мы должны были встретиться; она приезжала из Брюсселя в Боголюбы, село Волынской губернии, около Луцка; отчим ее здесь был лесничим; ввиду нашей ссоры с д’Альгеймом, приезд ей в Москву был заповедан; я получил от матери ее удивительно милое письмо, зовущее меня к ним приехать: гостить; временем приезда я выбрал июль, желая воспользоваться частью лета для окончания своей работы над ритмом и для подготовки к изданию сборника статей «Луг зеленый» (для «Альционы»); в это время уже вышли две мои книги («Символизм» и «Серебряный голубь»); о первом пресса не произнесла ни слова; книга расходилась; впоследствии она вошла прочно в сознание писателей, поэтов и стиховедов; но о ней не было написано ни одной строчки; не та участь ждала «Серебряный голубь», который в отдельном издании читался нарасхват; и вызвал ряд фельетонов (Боцяновского, Мережковского и т. д.), весьма мне сочувственных; книга имела успех; от Гершензона, Булгакова, Бердяева – лестные комплименты.

Июнь проводил я в Демьянове, имении В. И. Танеева, где протекло мое детство, где не был я с 1891 года; попав через двадцать лет в те аллеи, где игрывал еще ребенком, где первое впечатление от природы входило в меня, я переживал встречу с собственным детством.

Мы с матерью жили в части той дачи, которую я покинул перед поступлением в гимназию, около пруда с розами, где сиживали мы когда-то со «сказочной» гувернанткой, Раисой Ивановной, а потом с моим другом, m-lle Беллой Раден[257]257
  См. «На рубеже двух столетий».


[Закрыть]
.

Работал я бешено, отдавая и дни и ночи ритмическим вычисленьям и пишучи статью «Кризис сознания и Генрик Ибсен»; танеевский парк был местом встречи демьяновских обитателей, которые, сроясь кучкой, часами шагали здесь, споря на отвлеченные темы; так же бродил поседевший, заостренный старик Танеев, к старости ставший лицом – совершенный Грозный, в удивительном балахоне, с жезлоподобным колом в руке; и учил назидательно дачников: дикостям; при нем – или я, или эмпириокритицист Давыдов, несносный рассудочник, или художник Аполлинарий Васнецов с неприятным видом скопца, с подъеданцами по моему адресу, или Аркадий Климентович Тимирязев, физик, вылитый отец; но – без блеска; лицо его – барометр брюзгливости; а в словах – невылазная скука. Где-нибудь в стороне, средь зелени, освещенный солнышком почивал вывезенный на кресле учитель мой, Климент Аркадьевич Тимирязев: его хватил паралич; иногда я подсаживался к нему, чтоб выслушать несколько журчащих молодостью и остроумием фраз; он был очень приветлив.

Вот все, чем мелькнуло Демьяново, из которого я в первых числах июля с волненьем понесся в Луцк; там – новая, странная, веселая жизнь меня охватила.

Представьте себе тесный, одноэтажный, белый домик на опушке столетнего дубового леса, с деревами, ветви которых напоминают оленей, леших, козлов; снизу заросли густых, непроходимых кустарников, где водились дикие козлы, барсуки; окрестность кишела вепрями; из окон домика в противоположную сторону – скаты широких полей, с линией неисхоженных, дремучих лесов, находившихся в ведении лесничего Кампиони; сам лесничий выходил из стен своих комнатушек, увешанных шкурами им убитых зверей, винтовками, пороховницами и рогами оленей, на крыльцо домика, – огромный, всклокоченный, бородатый, на босу ногу, в коротких штанах, в белой рубашке, с открытою, волосатою грудью; и, – приложив руки к усам, гаркал на километры, отдавая объездчикам приказания; издали ему отзывались свистками и гарками, а к ногам сбегалась стая борзых, легавых и гончих; подкатывала таратайка, набитая сеном, с мешками и ружьями;

и он, сев с помощником и двумя лесниками в нее, закатывался верст за тридцать в свои лесные глуши, откуда дня через два прикатывал – веселый, грохочущий, с подстреленным вепрем; после чего начинались пиры, с водочкой, веприной и пленительными рассказами о жизни козлов, барсуков, лесокрадов, с которыми он сражался; этот грубый дикарь был нежен, как девушка, доверчив, как ребенок, гостеприимен до… я не знаю чего; но он был ругатель, тоже – до не знаю чего; этот «марксист», в редкие вечера склоненный над «Капиталом», не думаю, чтобы много разумел в Марксе; но «Капитал» был темой его шутливых изводов меня и трех падчериц:

– «Ишь, зеленые, хилые декаденты паршивые, – и с добрым подмигом: – А все-таки с декадентом мы выпьем водочки. Так ведь, Борис Николаевич?»

Домик ломился народом; когда я приехал, в нем ухитрялись жить: жена его, три падчерицы, помощник, две прислуги, старая нянюшка, два пупса (родной и приемыш), их нянька; каждый день приночевывал кто-нибудь из заезжих; словом: Ася была помещена на чердаке; отгородив часть его шкурами, из каких-то подушек, матрацев, яркой цветной чуши соорудили диванчики, пуфики, стены; Ася сидела там в фантастической шкурке с прорезями для рук, покуривая, развивая тихие речи; она горбилась; кудри падали на ошкуренное плечо; чтоб до нее добраться, надо было карабкаться по крутой, приставной лестнице; потом – пробираться в мраке, с риском разбить себе лоб: о бревно; но вот – завеса из шкур; раздвигаешь, – оказываешься в совершеннейшей сказке: около слухового окошечка; к нему тянутся ветви угрюмого, могучего леса; из зеленых каскадов торчат стволистые рожи; нигде не видал я таких могучих коряг!

Здесь-то иль на суку неохватного дуба происходили ответственные разговоры, решившие участь последующего шестилетия; кроме симпатии, выросшей за год разлуки, – симпатии, в которой ничего не было ни от страсти, ни от пылкой влюбленности, обнаружилось сходство нашего положения; мне было около тридцати лет; Асе – около двадцати; между тем жизнь разбила ее не менее, чем меня; незаживающая рана ее – разрыв матери с горячо любимым отцом (Тургеневым), не перенесшим этого и умершим от разрыва сердца; девочки, Наташа и Ася, несмотря на нежную заботливость отчима, не пожелали жить с матерью; и оказалися: при д’Альгеймах; Наташа – зимой приживала при них; Асю дядя устроил к старому бельгийскому граверу; у нее не было дома; она ненавидела Луцк; будущее ей казалося пропастью, разверстой у ног; несколько месяцев, и – куда деваться? Чем жить? На что надеяться? Мое положение было сходственным; в России уж не было пяди, на которую я мог бы ступить твердой ногой; комната в квартире матери, с вывисающим из зеркала отраженьем лица, разбитого жизнью, – невеселое зрелище: жизнь нашей квартиры – была нелегка.

И выяснилось: мы с Асей как брат и сестра, соединенные участью жить бездомно и сиро; у обоих за плечами – трагедия; а впереди – неизвестность; шепот наш о том, что надо предпринять решительный шаг, чтобы выкинуться из нашего обстания, приводил к уговору: соединить наши руки и опрометью бежать из опостылевших мест.

И по мере того, как вынашивались планы побега, охватывала: бодрость, радость и чувство удали; мы не решали даже вопроса о том, кем будем мы: товарищами, мужем и женой? Это покажет будущее: жизнь в «там», по ту сторону вырыва из всех обстановок! Только Ася, насупив брови, мне заявила: она дала клятву не соглашаться на церковный брак (условности она ненавидела); она смеялась: какой скандалище разразится в «порядочном» обществе, когда мы с ней «бежим» за границу; мать, отчим были посвящены в наши планы; они были без предрассудков; но что скажут – Рачинские, философы, Морозова и прочие почтенные личности?

Решение было вынесено на огромном суку, на котором я комфортабельно растянулся (животом и локтями в сук); а Ася сидела выше, как в удобном кресле, полузамытая хлеставшей ей в лицо зеленью; после чего мы спустились к ужину, за которым грохотал лесничий, только что вернувшийся из дебрей своих. Помнится, как в три часа ночи, при полной луне, мне подали зажженный фонарик, с которым я еженощно пересекал лесную тропу (километра полтора): ввиду невозможности меня приткнуть в белом домике, мне была снята комната в чешской деревне, за лесом, в двух километрах от лесничества; бывало, идешь как подземным ходом; над тяжелыми купами светит луна; а такая гуща, что – мрак кромешный; электрический луч освещает перед тобой чащу; тропинка извилиста; в луч входят все новые стволистые чудища, угрожая коряжистыми руками и узлистыми ногами-корнями; пересек чащу – луной осребренное поле; огни цветущей деревни – вдали; пересек поле, открыл ключом дверь; и попал не в деревенскую комнату, а точно в игрушечку; чисто: земляной пол, майоликовая посуда; чехи-крестьяне – красиво жили; кровать, настоянная на запахе трав; упадешь в нее; и в нее; и как в бездну (нигде не спастись так); утром бежишь через лес: к кофе; и черные чудища ночи, ставши оливковой гущей, весело тебе машут ясными зайчиками и искрами солнца.

В ночь решения молниеносно в голове пронесся ряд инициатив, которые все – осуществились-таки; к сентябрю Ася с матерью едет в Москву; помещение подготовляю им я; я обращаюсь к «Мусагету», отдавая ему право печатать все мои давно разошедшиеся книги, четыре «Симфонии», три сборника стихов, том «Путевых впечатлений», который напишу за границей; отдаю все в будущем написанное;

но – умоляю выдать тотчас три тысячи рублей на революцию жизни; что вытечет из всего, я не думал; но вмысливалось инстинктивно: нет, – дудки! Сизифово колесо, «Мусагет», я не буду катить; согласен закабалиться лишь в смысле книжной продукции; но редактировать вместе с Метнером?..

Тропинка вела, извиваясь меж чудовищных гущ и коряг; вдруг – прорыв: ослепительный фосфор луны; и – ширь дали: простор неизвестности!

Так в глухом волынском лесу моя воля принимает решение: оборвать нити, связавшие с прошлым; и этот второй мой разрыв с модернизмом, подобный разрыву с университетской средой, – опять-таки крутой поворот: линии жизни.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации