Электронная библиотека » Андрей Белый » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 31 октября 2019, 09:20


Автор книги: Андрей Белый


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Ася

В первые дни по приезде в Москву из Бобровки я встретился с Асей Тургеневой, приехавшей к тетке из Брюсселя, где она училась у мастера гравюры Данса; вид – девочки, обвисающей пепельными кудрями; было же ей восемнадцать лет; глаза умели заглядывать в душу; морщинка взрезала ей спрятанный в волосах большой, мужской лоб; делалось тогда неповадно; и вдруг улыбнется, бывало, дымнув папироской; улыбка – ребенка.

Она стала явно со мною дружить; этой девушке стал неожиданно для себя я выкладывать многое; с нею делалось легко, точно в сказке.

Она заслонила мне дикий бред Минцловой; она мне предстала живою весною; когда оставались мы с нею вдвоем, то охватывало впечатление, будто встретились после долгой разлуки; и будто мы в юном детстве дружили.

А этого не было.

Под впечатлением встреч я написал первое стихотворение цикла «Королевна и рыцари», вышедшего отдельною книжкой позднее:

 
В зеленые, сладкие чащи
Несутся зеленые воды.
И песня знакомого гнома
Несется вечерним приветом:
«Вернулись ко мне мои дети
Под розовый куст розмарина».
 

Розовый куст – распространяемая от нее атмосфера.

Стихотворение написано в апреле 1909 года; оно – первое в цикле, противопоставленном только что вышедшей «Урне»: тематикою и романтикой настроения; месяца полтора назад я заканчивал сборник «Урна» печальными строчками:

 
Уныло поднимаю взоры,
Уныло призываю смерть.
 

Строчки эти – отстой ряда перенесенных страданий, разрыва с друзьями, тяжелых отношений с Щ. А тут вдруг – розовый розмарин!

Меж двумя эпохами моей лирики, определившими года, – всего четыре недели: отдых в Бобровке; и – встреча с Асей, явившейся на моем горизонте как первое обетованье о том, что какой-то мучительный, долгий период развития – кончен; я чувствовал, что вижу опять нечто вроде весенней зари.

Восприятие мое тогдашней Аси – тотчас же отразилось в романе, к которому вернулся по ее отъезде (Катя); и уже поднималась уверенность в первых свиданиях наших, что эта девушка в последующем семилетии станет самой необходимой душой.

Как нарочно, весна была ранняя, ясная, нежная; в марте уже тротуары подсохли; напучились зеленью красные жерди кустов; я ходил, улыбаясь, по улицам; птичьими перьями шляпок в моем восприятии барышни в синие выси над серою мостовою неслись; в набухающих почках стоял воробьиный чирик; рвались красные шарики, газом надутые, в ветер из ручек младенцев; вычирикивали, как зеленою песенкой чижика, глазки летящей навстречу смешной гимназистки; так все восприятия омоложенно предстали; весна охватила: внезапно; по логике, мною поволенной, ведь надлежало на смертном одре возлежать; а я, вопреки ей, отдался вдруг радостно всем впечатлениям жизни.

Сестра Аси, Наташа, умная, сложная, очень раздвоенная, в черном платьице, с глазами русалки, не то ангелица, не то настоящая ведь– мочка, в пору ту голову многим кружила; влюблялись в нее – тот, другой; хвост поклонников, – драмы, вздыхания ревности; словом, «Дом песни» д’Альгеймов наполнился этой весной специфической атмосферой влюбленности, глупой, невинной и чистой; и сами д’Альгеймы, романтики, в той атмосфере, казалось, добрели, с лукавым сочувствием щурясь на молодежь, наполнявшую комнаты их, – место встречи с Тургеневыми (Оленина-д’Альгейм была их тетка); они жили как раз напротив д’Альгеймов – под Метнерами; с утра до вечера, перебежав тротуар, пребывали у дяди, у тетки.

Я помню, как раз затрещал телефон; подхожу: голос Аси Тургеневой:

– «Вы согласились бы мне позировать для рисунка, который переведу я в гравюру? Но предупреждаю: для этого вам придется бывать у д’Альгеймов с утра – каждый день».

Не задумываясь, я ответил:

– «Конечно же!»

Как же не согласиться?

А были дела: роман, «Весы», заседанья, статья для гоголевского юбилея; и вот я – пленник д’Альгеймов; верней, – их племянницы; я усажен в огромное сине-серое кресло: под самым окном; в таком же кресле – Ася; с добрым уютом она забралася с ногами в него; потряхивает волосами, и мрачная морщина чернит ее лоб; она вцеливается в меня, стараясь карандашом передать на картон линию лба; и это – не удается ей; бросив работу, она закуривает; и какая-то особенно милая, добрая улыбка, как лучик, сгоняет морщины; начинается часовой разговор: вдвоем; забыты: и линия лба, и гравюра; вся суть в разговоре; гравюра давно уже стала предлогом для этих привычных посидов; из двух-трех сеансов вполне алогически вырос прекраснейший солнечный месяц необрываемой беседы вдвоем.

Иногда в дверь просовывается любопытно-лукавая головка П. д’Альгейма; он делает вид, что зашел невзначай; с напускною серьезностью он опускается рядом в глубокое кресло; и, горбясь, сидит в нем, моргая в окно и отряхивая серый пепел; в нем что-то от барса; и он косолапится, точно медведь; он заходит отсиживать с нами, чтоб не говорили, что «Белый» часами сидит, затворившись с племянницей; в сущности, он понимает нас; функции «дяди» смешны ему; вид у него постаревшего и подобревшего Мефистофеля или, пожалуй, старого отставного капрала; он щурится мимо, в окно; он, пуская дымок, для проформы лишь спрашивает:

– «Э Брюссóф? Кё фэ т’иль?»[251]251
  Итак, – Брюсов? Что делает он?


[Закрыть]

И, отбывши повинность, встает, на прощанье бросая племяннице с нежною ласкою:

– «Пётит!»[252]252
  Крошка!


[Закрыть]

И выходит на цыпочках; он, старый романтик в душе, покровительствовал всем порывам, коли они были чисты; Ася с Наташей лежали глубоко на сердце его; он старался воспитывать их, окружить их своею культурою, но не препятствовал будущему; начинающийся мой роман с Асей тональностью ему, видимо, нравился; и у д’Альгеймов без уговора считалися мы парой; Петровский и Поццо водились больше с Наташей; последняя появлялась везде; даже у Метнеров, что весьма не нравилось дяде; Наташа его беспокоила; Ася же – нет;

она в Брюсселе жила в полном затворе у старого Данса; а приезжая в Москву, попадала вполне в атмосферу д’Альгеймов; Ася в эти годы была дикая: из конфузливости; она не бывала нигде; лишь при мне раскрывалася она вся; и д’Альгейм в ней ценил ее дикость; а Метнер, конечно, косился на наше сближенье, бросая порой невзначай замечанья, клонящиеся к тому, что Ася – таки тип моей не понравившейся ему «королевны» («Северная симфония»).

– «Предупреждаю вас: королевна еще туда-сюда в книге; но не она – героиня вашего романа; ее тональность – болезненный эстетизм; у Аси – аскетизм из уныния и слабого тонуса жизни; вот если бы вы встретили женщину типа «Сказки»[253]253
  Героиня драматической «Симфонии».


[Закрыть]
, то ликовал бы за вас».

Вопреки песням Метнера – Ася была в эту пору мне импульсом жизни; Наташа казалась – болезненной; Метнер в моем предпочтении Аси увидел не жизнь, а победу д’Альгейма; воспринимал он абстрактнейше дружбу мою: точно я вместо Зиммеля стал читать, скажем, Огюста Конта; он, с этого времени что-то в себе затаивши, нахмурился; хмурость с годами росла.

В мае решили мы (Ася, Наташа, я, Поццо, Петровский) удрать из Москвы: провести вместе несколько дней среди зелени; мы попали в Саввинский монастырь, близ Звенигорода; остановились в гостинице; пять прекраснейших, солнечных дней нас сблизили с Асей; она была великолепнейшая лазунья: увидит забор или дерево, и – закарабкается; она лазила по вершинам деревьев; первые разговоры о том, что, быть может, пути наши соединятся, происходили на дереве (почти на самой вершине); на ней мы качались, охваченные порывами, гнущими дерево; свежие листья плескали в лицо.

Мне запомнился наш разговор – на дереве, свисающем над голубым, чистым прудом, испрысканным солнцем; запомнились и отражения: вниз головой; из зеленого облачка листьев, в мгновенных отвеинах ветра, – я видел то локоны Аси, то два ее глаза, расширенных, внятно внимающих мне; и запомнился розовый шелк ее кофточки; вдруг ветви прихлынут к лицу: ничего; под ногами – двоился, троился отточенный ствол, расщепляемый легкой рябью; запомнились спины склоненных под нами Наташи и Поццо, сидящих глубоко внизу: на зелененьком бережку (они тоже задумывались о путях своей жизни: Наташа впоследствии стала женой А. М. Поццо).

Вспоминается и другая картина: и ночь и луна; средь бушующих черных кружев листвы чья-то тень, мне не ясная: Ася; схватившись рукою за сук, она свесила голову; черное кружево, нас овеивая, закипая серебряной искрою лунного отблеска, точно всплеснет; и вот листья отвеяны; стали темно-оливковыми – под луной, освещающей их; а над нами – глубокое и темно-синее небо; далеко за полночь; смотрим на небо; луна закатилась; но вызрели звезды.

Так под небом и месяцем вставал предо мною отрезок из лет, освещенных мне жизнью весьма необычной.

В деревне мы прожили всего несколько дней; но они отделили меня навсегда от унылого прошлого; собрались мы уехать; но подали счет; оказалось же: заплатить-то и нечем; и пришлось А. Петровскому ехать в Москву за деньгами, оставив две пары «романтиков» в залог монахам, заведующим гостиницей.

В день возвращенья в Москву был концерт М. Олениной; помню, она, в белом платье, с приколотой розой к открытой груди, с невероятною силою пела:

 
Сияй же, указывай путь,
Веди к недоступному счастью
Того, кто надежды не знал.
 

Программу концерта, наверно, продумал д’Альгейм; и, наверно, продумал ее для меня и для Аси; он таки постоянно устраивал своим близким знакомым сюрпризы; и включал в программу жены те романсы, которые, по его представленью, должны были ответствовать душевному состоянью друзей. В этих милых сюрпризах опять-таки сказывался романтик старинного стиля.

Но вот приходит известие: бабушка Аси, Бакунина, проживавшая у своей дочери[254]254
  Мать Аси, урожденная Бакунина, по первому мужу Тургенева, по второму Кампиони, жила около Луцка с мужем, лесничим.


[Закрыть]
, – при смерти; Ася поехала к матери на Волынь, чтобы проститься с больной; оттуда она должна была ехать в Брюссель – оканчивать школу гравюры у Данса (ей оставалось там жить еще не менее полутора года); перед прощаньем условились мы: разлука пускай будет нам испытанием; ею проверим себя и друг друга; и коли окажется, что в нашей тяге друг к другу есть что-то серьезное, то мы по окончании ей класса гравюры соединим наши жизни.

Вскоре же по отъезде Аси имел я серьезнейший разговор с П. д’Альгеймом, более влиявшим на судьбу племянниц, чем мать; в результате этого разговора я получил душистый по тону ответ: д’Альгейм не только не будет препятствовать моему сближенью с племянницей, но и способствовать ему; он мне предложил предстоящей зимой ехать в Брюссель:

– «Но вам придется считаться со стариком Дансом; он средневековый, строгий, сумрачный; он держит Асю как в монастыре; изредка бедняжка гостит в Шарлеруа у мадам д’Эстре, дочери Данса. Так что вам придется видаться с «пётит» – в присутствии старика или экономки-старухи, которая – о, о, – мегера! Ну да ничего: где нет препятствий к свиданьям – там нет аромата», – пустился он мне развивать философию жизни.

Близился уж июнь; я опять переехал в Дедово, к другу; с обитателями Дедова, Коваленскими, отношенья как будто наладились; но чувствовался холодок от Сережи; мое увлечение Асей встречало в нем отклик живой (сам же он увлекался сестрой ее, Таней); но проблема самопознания в моей трактовке была ему даже враждебна; замкнулись невольно мы; к нам являлся и Эллис, притрясываясь в таратайке, в мухрысчатом сюртучке, в том же все котелке; он в это время дорабатывал книгу о символизме; писал в музее он; он все нервничал, чего-то боялся; и даже: кричал по ночам; производил, в общем, жалкое впечатленье: на ладан дышал.

Время мое было занято писаньем романа; и лето казалось неважным; и в Дедове было неважно; отдушины – письма от Аси, сперва из-под Луцка; потом уж – из Брюсселя; я отвечал ей длиннейшими письмами, над которыми просиживал ночь напролет; к августу появилась в письмах ее нота вялости; они стали реже.

Я был охвачен рядом новых тревог и забот, отрезавших надолго от брюссельской переписки.

И первая тревога – инцидент с Эллисом.

Инцидент с Эллисом

В последний свой приезд в Дедово Эллис был так неумерен в словах, так ругался, такие высказывал мысли о прессе, что я вынужден был одернуть его:

– «Если ты будешь и далее продолжать разглагольствовать в этом же направленьи, то – помни: тебе будет плохо!»

Он задергал плечом; и – уехал.

А через несколько дней я читаю в газетах: литератор Л. Л. Кобылинский попался в музее с поличным – вырезывал страницы из музейских книг; в газетах стоял просто грохот; Сережина бабушка, Александра Григорьевна Коваленская, очень любившая Эллиса, мне говорит:

– «Поезжайте скорее в Москву… Разузнайте, в чем дело: опять, вероятно, травля!»

Лечу: и – попадаю в разгар «инцидента».

Считаю его характерным; натура противоречивая, Эллис всегда отличался почти потрясающим бескорыстием; он отдавал людям с улицы все, что имел; он годами позабывал об обеде; давно уже книги свои он пожертвовал неимущим; но он был ужасно небрежен по отношению к книге как таковой; и дать ему книгу – значило: или ее получить перемаранной заметками на полях, с дождем восклицательных знаков, иль – книги лишиться, – не потому, что присвоит ее: затеряет ее; не раз у себя на столе находил занесенные Эллисом книги, исчерченные карандашными вставками; приходя же к друзьям, он без спроса брал книги их; часто зачитывал; над ним трунили; он сам над собою трунил; и, разумеется, никому и в голову не приходило, что порча книг Эллисом есть преступление; с той же рассеянной, непохвальною легкостью он работал в музее над книгою о символизме; к несчастию для него, его посадили в отдельную комнату; и кроме того: в эту комнату его допустили с комплектом его же книг, только что подаренных ему «Скорпионом» специально для нужных вырезок и вклеек в рукопись; пользовался же он двойным комплектом: музейским (для справок) и «скорпионовским» (для вклейки); и раза два, перепутавши книжные экземпляры, выкромсал ножницами – из экземпляров музейских; именно: он испортил вырезками страницу в моей книге «Северная симфония» и страницу в моей же книге «Кубок метелей»; служитель музея случайно увидел, как он вырезывал; и когда ушел Эллис, по обычаю оставляя портфель работы, со всеми вырезками, то служитель отнес портфель к заведующему читальным залом, фанатику-книгоману, Кваскову; Эллису сделали строжайший выговор: конечно, за неряшество, а не за воровство; и лишили права его работать в музее. Квасков с возмущением рассказывал об этом факте; пронюхал какой-то газетчик; враги «Весов» вздули до ужаса инцидент; неряшество окрестили именем кражи; можно было подумать, читая газеты, что Эллис годами, систематически, выкрадывал ценные рукописи. Министр Кассо, прочитав заметку о «краже» в музее, воспользовался этим случаем, чтобы спихнуть с места директора, профессора Цветаева (у них были счеты); он требовал: дать делу ход.

Теперь о Цветаеве: этот последний питал к Эллису ненависть; Эллис являлся почти каждый день на квартиру его – проповедовать Марине и Асе, его дочерям, символизм; и папаша был в ужасе от влияния этого «декадента» на них, – тем более, что они развивали левейшие устремленья для этого косного октябриста: они называли себя тогда анархистками; в представленьи профессора, Эллис питал их тенденции: ни в грош не ставить папашу. С другой стороны: дама, в которую папаша влюбился, по уши была влюблена в Эллиса; и здесь и там – торчал на дороге профессора «декадент»; оскорбленье свое он и выместил как директор Румянцевского музея. И кроме всего: он желал выкрутиться перед его не любившим министром; он потребовал строжайшего расследования с тенденцией обвинить Эллиса.

Результат осмотра книг, читанных Эллисом в музее (за многие годы), был убийственен для Цветаева: кроме двух страниц, вырезанных из «Симфоний» на виду у служителей, с оставленьем им на руки своего портфеля (вместо того, чтобы унести портфель с «уворованным»), – никаких следов «воровства», которого и в замысле не было; Эллису ль «воровать», когда его обворовывали редакции нищенским гонораром, когда он всю жизнь обворовывал сам себя отдаванием первому встречному своего гонорара и после сидел без обеда. Пришлось же позднее Нилендеру отнимать у Эллиса деньги, чтобы их ему сохранить на обеды.

И этого человека «маститый» профессор Цветаев хотел объявить злостным вором.

Личная месть и угодничество перед Кассо, от которого разбегались в ужасе и умеренные профессора, – превратили седого «профессора» в косвенного участника клеветы; пока над Эллисом разражалась беда, комиссия по расследованью «преступленья» сурово молчала, укрепляя мысль многих о том, что материал к обвинению, должно быть, есть.

На Эллиса рушились: и личные счеты министра с Цветаевым, и ненависть последнего, и ненависть почти всех писателей за «весовские» манифесты; оповещение о воровстве печаталось на первой странице; оно облетело в два дня десятки провинциальных газет; а опровержения не печатались; через два месяца постановление третейского суда, снявшего с Эллиса клевету, было напечатано петитом на четвертой странице «Русских ведомостей»; и осталось не перепечатанным другими газетами; и тот факт, что судебное следствие прекратило «дело» об Эллисе вслед за следствием музейной комиссии, и тот факт, что третейские судьи (Муромцев, Лопатин и Малянтович) – признали Эллиса в воровстве невиновным, – не изменили мнения: казнили не «вора», – сотрудника журнала «Весы».

Не забуду дней, проведенных в Москве; я с неделю метался: от А. С. Петровского к скульптору Крахту, от Крахта к С. А. Полякову, в «Весы»; из «Весов» – в музей; оттуда – к Эллису, к Шпетту, к Астрову; Эллиса ежедневно таскали на следствие: в комиссию при музее; а элемент, мною названный «обозною сволочью», неистовствовал во всех российских газетах, взывая к низменным инстинктам падкой до сенсации толпы; гадючий лозунг: «Все они таковы» – раздавался чуть не на улице, где сотрудников «Весов» ели глазами; передо мною вставала картина толпы, убивающей Верещагина («Война и мир»); нас прямо ставили вне закона, особенно тогда, когда закон дело прекратил, а где-нибудь в Харькове, Киеве и т. д. продолжали писать:

– «Эллис – вор!»

Когда впервые в Москве в эти дни я настиг несчастного виновника шума, он был невменяем; бегал по улицам без котелка, то махая безнадежно рукою, не пробуя даже бороться: «Бесцельно!» То, палку хватая, бросался кого-то он бить. Но – кого? В эти дни обнаружилось: бить надо многих; я – тряс его за руку:

– «Слушай, а опровержения – где?»

– «Посланы: не напечатаны…»

– «Не имеют права, должны».

– «Это ж право – трех дней».

– «Где ты был? Что ж ты медлил?»

Обнаружилось: в первый день обвинения он не видел газет; а все друзья его были на даче; немногие из «хороших» знакомых, попавшихся ему в этот день, лишь конфузливо опускали глаза; и – от него наутек:

– «Понимаешь, ничего я не знаю: встречаю N: он – чего-то конфузится; и – до свидания; вижу М: делает вид, что меня не узнал… И понял я, что что-то случилось; но лишь на другой день утром прочел клевету: к вечеру доставил опровержение; на третий день оно не появилось в печати: на четвертый день я уже не мог требовать, чтобы письмо мое напечатали».

Опускаю подробности этого гнусного дела: музейное следствие (протоколы, допросы, комиссии), судебное следствие тянулись недели; пока же – громчайшая статья, полная клевет, в «Голосе Москвы» (орган октябристов) – под заглавием: «Господин Эллис».

Характерно: до этого инцидента в музее действительно уличили вора, вырезывателя ценнейших гравюр, их сбывавшего; и вот этому вору Влас Дорошевич посвятил фельетон, силясь его оправдать; об Эллисе – никто: ни гугу; а мы лишены были права голоса: друзья-де лицеприятны.

Еще деталь: прокиснувший в либеральной «порядочности» Сергей Мельгунов, года упражнявшийся на страницах «Русских ведомостей» в морали и добродетели (ныне эмигрант), будучи еще гимназистиком, столовался у матери Эллиса; он был на «ты» с ее сыном; совершенно растерянный оттого, что газеты не захотели печатать его, Эллис вспомнил: бывший его товарищ ответственное лицо в «почтенной» газете; опрометью он ворвался в редакцию; увидевши Мельгунова, – к нему, простирая руки свои с восклицанием:

– «Выручи!»

Но благородный эн-эсовский столп добродетели, выпятив грудь и убрав свои руки за спину, с ледяною жестокостью лишь процедил:

– «Извините, пожалуйста, – я ничем не могу вам помочь».

Повернувшись, он вышел из комнаты: инсценированная непреклонность была подла; не было ведь доказано, что просящий о помощи – вор; следствие еще только приступало к разбору; что сделали «Русские ведомости», чтобы честно пролить свет на весь инцидент и хотя б только этим помочь оклеветанному? Они напечатали снятие вины с Эллиса – петитом; и – через два месяца; напечатали, потому что документ был подписан председателем Первой Государственной думы; Мельгунов, не желавший марать свои руки о «грязное» дело, числился «благородным» в газете; а Муромцев, себя «замаравший» участием в деле, котировался тою ж газетою как «благор-ррр-роднейший», перевешивая Мельгунова количеством «р»; постановления третейского суда с такой подписью нельзя было спрятать в карман; и его напечатали; но – петитом; и – на четвертой странице; никто не прочел.

Ненависть к «декаденту» была так сильна, что и фамилию Муромцева со всеми «р» смалили в петит; в чем сила? Да в том, что первое известие о «воровстве» Эллиса появилось в «Русских ведомостях»; снятие с Эллиса клеветы в той же газете ставило ее в неловкое положение.

Через несколько недель я удостоился видеть Муромцева, получив от него приглашение посетить его дом; с дочерьми его я играл некогда мальчиком; приглашение имело связь с инцидентом, который уже разбирал Муромцев, привлеченный к нему братьями Астровыми; эти– то знали Эллиса и в его бескорыстии, и в рассеянной невменяемости, и в способности против себя ненужно восстановить всех; Астровы имели вес в кадетских кругах; при их участии нашелся-таки противовес клевете; видные деятели наконец принялись выгораживать Эллиса, особенно когда зарвались октябристы; травля Эллиса гучковской газетой превосходила все меры.

Тогда-то Н. И. Астров, с которым Муромцев считался, ввел последнего в детали дела и убедил войти в президиум третейского суда меж журналистом «Голоса Москвы» и Эллисом.

Муромцев меня не расспрашивал о подробностях ему уже знакомого дела; во время беседы он пристально меня изучал; я помнил его чернобородым красавцем; теперь предо мною стоял седой старик в великолепной позе мягкого величия; из беседы с ним убедился я: он будет держать руку Эллиса; и я – успокоился.

Не то чувство охватывало меня в первые дни инцидента; следствие хранило молчание; профессор Цветаев топил; пресса – выла; Эллис же был невменяем; и я не мог добиться четкого объяснения от него.

Тронул скульптор К. Ф. Крахт, живее всех взволнованный этим делом; он даже устроил у себя в студии совещание друзей Эллиса; в этой студии поздней собирался кружок, Эллисом названный «Молодым Мусагетом»; здесь были иные из будущих «центрофугистов»; бывали: Марина Цветаева и молодой Пастернак.

У Крахта познакомился я с Кожебаткиным и В. Ф. Ахрамовичем, скоро связавшимся с «Мусагетом»; Кожебаткина подсунул нам Эллис как незаменимого-де секретаря; Ахрамович сперва был корректором в «Мусагете»; привлекал его ум; привлекало живое отношение к делу;

когда обнаружилось, что «незаменимого» секретаря нельзя держать в «Мусагете», засекретарствовал Ахрамович, оказавший живую помощь издательству, а мне, в частности, и большую услугу: умелым секретарством в нашем ритмическом кружке.

Возвратился я в Дедово – вовсе больной, потрясенный; и – вдруг телеграмма от Метнера: есть деньги на издательство или журнал; согласен ли? Просит ответа, но под влиянием инцидента с Эллисом – первая мысль: какой там журнал? До него ль? И Соловьев соглашался со мной:

– «Я заранее должен сказать: мне – некогда будет касаться журнала; и я далек от всяких издательств; на меня не рассчитывайте».

Вообще Соловьев в нужную минуту выявил эгоизм и в отношении Эллиса, и по отношению ко мне; я, удрученный таким холодным ответом, чуть не послал Метнеру телеграммы: «Не надо». Но, вспомнивши о Петровском, Нилендере, Киселеве, поехал в Москву: за советом.

– «Нет, Боря, нельзя отклонять предложенья: издательство – нужное дело», – волновался Петровский.

Вообще он меня горячо взбадривал и поддерживал; тогда мы послали Метнеру лапидарный ответ: «Нужно»; Метнер тотчас же разразился огромным письмом, прося строго обдумать план действий: книгоиздательства или – журнала; и просил прислать смету, проекты; он писал, что еще на месяц задержится и чтобы мы разработали детали дела; он отвиливал от черной работы; мы принялись за организацию издательства «Мусагет», отклонивши журнал; я переехал из Дедова, унося печальное чувство: наши идейные пути с Соловьевым вполне разошлись; и с той поры не было уже между нами былой жизненной связи; в заседаниях он не участвовал, нас избегая; участвовали: Рачинский, Петровский, Сизов, Киселев, я, Нилендер, Борис Садовской, Эллис, Кожебаткин, призванный в секретари, и Ахрамович, ставший корректором. Сентябрь протекал в разработке плана издания, сметы и отыскания помещенья редакции; уже подготовлялись и рукописи; явился и Метнер; официально редактор и издатель был он; редакционною тройкою – я, Метнер, Эллис; ближайший совет при редакции составляли Рачинский, Сизов, Киселев и Петровский; Метнер настаивал, чтобы меж редакторами состоялось следующее соглашение: «veto» каждого – безапелляционно; любое решение осуществлялось лишь согласием трех; и это впоследствии явилось подводным камнем работы; когда редакторы оказались лебедем, щукой и раком, то и не оказалось вопроса, на котором бы мы сошлись; «veto» стало каноном жизни издательства, и все культурное будущее оказалось в сплошных «нетях»; на «нет» нельзя строить; а «да» – не оказывалось.

Появившийся через месяц Эмилий Метнер таки удивил меня; он обрился; странно: этот пустяк деформировал мне его; есть люди, которым не след бриться; борода и усы придавали ему что-то мягкое; в его обнажившемся подбородке и в судорожно сжатых губах проступила нота надменства и прежде ему неприсущей сухости; главное: поразил редакторский тон: по отношенью к друзьям; у Брюсова не было этого тона и в отношеньи сотрудников; в основе «редакторских» пожеланий не чувствовалось твердой линии: она всплывала лишь в «veto»; я же принципиально не пробовал использовать своего права на «veto» в отношении к Метнеру, ибо «veto» – лишь способ убить творчество; Метнер капризничал своим «veto»; тенденция к таким «veto» была мне полным сюрпризом в том, кто в ряде лет был мне другом; признаюсь: вид и тон «редактора» был Метнеру не к лицу; а упорство, с каким он силился укрепить во мне свой новый аспект, привело лишь к тому, что уже через год зажил я единственной мыслью: бежать из Москвы; что в условиях моей жизни значило: ликвидировать с тогдашней Россией.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации