Текст книги "Нулевой том (сборник)"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
Внизу, у тети Клавы, лежало письмо, адресованное ему, Кириллу Капустину. Кирилл повертел его. Почерк был круглый и незнакомый. Штемпель – ленинградский. На месте фамилии отправителя – закорючка. Странно… Вскрыл.
О, несравненный Кир!
Извини, извини меня, пожалуйста! Я тебе сразу не отвечал, и поведение мое носит явно скотский характер. Я ведь уже садился тебе писать, но письмо получалось вялое. У меня не было никаких новостей или интересных событий. Но вот на ноябрьские праздники с предками что-то случилось, и они дали нам с Бобом авто. И не просто дали, но и разрешили нам ехать в Таллин. Мы сразу же и смотались. Четыреста км позади – и мы там. Ожидали каких-то европейских чудес, т. к. никогда раньше там не были. Но зимний город не произвел особенного впечатления. Очень интересна в архитектурном смысле старая часть – Вышгород. Узенькие кривые улицы, старинные дома, еще более древние соборы. Главный собор тринадцатого столетия. Оригинальная резьба по дереву, по камню, интересная майолика. В нем, как говорят служители (а он действующий), похоронен прообраз испанского Дон Жуана, и там же находится прах Крузенштерна. У Таллина изумительные пригороды, тянущиеся вдоль побережья. Маленькие каменные дома-коттеджи, утопающие в зелени.
Но нужно было возвращаться домой. Надо сказать, что дорога была очень тяжелая. Сплошной ледяной каток. Мы все время ждали, в какую канаву свалимся. Но… не свалились. Машина пришла целехонькой, а мы – порядком потрепанные дорогой. После этого отдыхали в Комарове на даче. На этот раз не у Бертольда (светлая ему память – скончался старик), а в снятой для этого случая комнате. Здесь жизнь прошла безо всяких интересных приключений.
Делать сейчас ничего не делаю. Да, впрочем, как и всегда. Жизнь не выходит из своего предначертанного русла, и никакие яркие вспышки событий не нарушают ее степенного течения. Снова занятия, а у меня состояние какой-то полнейшей неясности: то ли я уже отдохнул, то ли нет. И даже такое: имею ли я «право» заниматься? До выяснения же моих сомнений ничего не делаю. Читаю и валяюсь. Валяюсь и читаю. Нет даже силы воли ходить в концерты, театры и т. п.
Боб, как-то незаметно для себя и меня, похитил мое кровное состояние – хандру и отдается с пылом этим ему доселе неизведанным ощущениям. Моя симпатюха, известного тебе происхождения (а я о ней могу теперь говорить только в таком тоне, чему, признаться, рад), укатила домой. Да так, что я и не знал. Представь себе мое удивление, когда получаю оттуда письмо. В темпе сбацал ответ, но продолжения не следует (может быть, пока). У нас дикий холод. Такая сволочная погода, что все стонут, а демократы даже пачками заболевают.
Что делать, не знаю. Страдаю от невозможности излиться каким-нибудь стихотворным, музыкальным, артистическим проявлением. Читаю параллельно Достоевского и Анри де Ренье. Надо сказать, что первый идет очень тяжело, хотя отдельные вещи оставляют очень глубокое впечатление по прочтении. Прочел также монографию о Родене. Нельзя сказать, что хорошо написана, но все же есть отдельные удачные места.
Вот, кажется, и все. Меня ничего не волнует. Все серо и однообразно.
Если ты хочешь знать что-либо подробнее, пожалуйста, спрашивай. Отвечу на этот раз сразу.
Лапу, друг
ТВОЙ КИ
P.S. Не думал ли ты, какую цель преследовал Роден, изобразив Гюго голым? Я довольно долго ломал голову, но безуспешно. Напиши свои соображения по этому поводу.
Большой тебе привет от Боба. От него всяческие поклоны.
О Господи… Какие у меня соображения по поводу того, что Гюго изображен голым? Маленькие каменные дома-коттеджи, утопающие в зелени в зимнем городе… Похоронен прообраз испанского Дон Жуана! Похоронили прообраз, похоронили… Какая дурость. Тыща лет. Как далеко… Если бы этот Ки был здесь, он пришел бы сегодня, в последний мой день, и просидел бы весь вечер, считая, что он помогает мне пережить отъезд… И читал бы мне параллельно Достоевского и Анри де Ренье.
Голый Гюго!.. Гюго голый. Гюго голый! Подумать только… Голый Гюго!!
Вот сейчас мне дадут авто, и я поеду в Таллин, а потом мне дадут отпуск, чтоб я отдохнул от поездки. А я буду лежать и думать, имею ли я на это право. Я буду лежать в исконном моем состоянии – хандре, а все будет серо и однообразно.
Голый Гюго?.. Гюго. Голый. Гюго. Голый! Подумать только… Голый Гюго!!!
Хлопнуть дверьюВсе спешишь, спешишь… Суетишься – и никак не остановиться. Вполне бы можно было ничего этого не делать. К чему, спрашивается, целый час выколачивать комендантше ковры?
А ведь последний день… Надо идти к Вале. Надо побыть с ней как можно дольше. Ведь день-то последний!
А вечером еще отвальная. К чему это? Уходить от Вали и пить… Так не хочется одурять себя в последний день. И делать то, что тебе совершенно не нужно.
И вот наконец ковры выколочены, и больше ты уже точно не станешь так глупо терять время. И ты идешь к Вале. Город идет навстречу. Он уже совсем другой город. Это Ленинград ты знаешь и зимой, и летом, и днем, и ночью и не удивляешься его переменам. Этот город ты видел только летом. Этот полярный город запал тебе в память летним. И ты идешь и удивляешься. Солнце садится, а ведь оно только взошло. Косые лучи бьют в лицо и не греют. А кругом все искрится под солнцем: крыши, над ними горы, а над ними небо. И озеро белое, ледяное. Идут навстречу люди, меховые, толстые. И идут навстречу женщины и несут авоськи и сумки с булками и картошкой, и совсем молодые девушки… Идут навстречу, и никто не подозревает, что завтра тебя, Кирилла, не будет здесь. А куда ты уедешь, ты еще не знаешь и сам. Идут навстречу люди и не знают. Смеются, разговаривают, торгуются – и не знают. А завтра они не будут знать, что ты, Кирилл, уехал. И жизнь идет, спешит. И там, куда ты едешь, не знают, что ты едешь туда. И ты там будешь жить. А ты уже привык здесь, и этот город… Конечно, Ленинград – это самый город. Но и этот. И ты уедешь. Трудно представить даже, где только люди не живут! И там они работают и любят. И всюду они приживаются. Так что это ничего, Кирилл, это ничего… Одним человеком больше, одним меньше… И снова больше. Может, вот ты, Кирилл, уедешь завтра, и завтра же сюда приедет другой Кирилл. Почти такой же.
В общем-то, никто никого не ждет.
И надо идти со всеми.
Это утешительно.
Хотя это еще очень мало – то, что ты понял, что со всеми. Это еще почти ничего. Главное ведь – ты сам среди всех, главное – внутри…
– Валя, Валя… Родная моя… Нет, ты меня завтра не провожай. Давай простимся сейчас. Не все ли равно когда? Сегодня или завтра? Зачем мучить меня и себя? Нет, не провожай… Не говори так. Три года ждать… Да разве можно утверждать что-нибудь на три года вперед? Ты молодая… Ну да, и я молодой, конечно. Но ты не жди. Писать? Зачем? А потом вдруг перестать? Лучше не надо сразу… Нет, я привык уходить сразу. Надо уметь хлопнуть дверью и уйти. К чему мучиться и плакать на вокзале? Ничего уже этим не продлишь… Нет, не надо. Откуда такая рассудочность? Да это же правда! Ну, по-твоему, не это, а по-моему, правда. Эгоист? Наоборот, я же люблю тебя. Я хочу, чтобы было спокойнее… Только о себе думаю? Именно о тебе. Тогда лучше о тебе не думать?.. Ты говоришь, это твое право – проводить или не проводить? Писать мне или не писать? Ждать или не ждать? Твое, твое… А вот у меня есть право уйти или не уйти? Или ты думаешь, что я бы ушел, если бы у меня было такое право? А раз надо уйти, то надо уметь уйти… Ничего я не начитался! С чего это ты взяла, что я себя выдумываю?..
И вот ты настоял. Хлопнул дверью. И вздрогнул – так поспешно звякнул за тобой крючок. Умеешь уйти – уходи. Сознайся, ты ведь надеялся, что тебя еще будут упрашивать, может, выбегут за тобой, когда ты уйдешь? Ну, к чему это? И ты стоишь, оторопелый, за дверью. Все как-то внезапно… Но ты же именно этого хотел! И дверь за тобой заперта. Раз умеешь уйти – уходи. Уходи! Уходи!! И вот звякнул крючок – и не возвращайся…
Руку жала, провожала…Проснулся чумной, непонимающий. Звенел будильник оголтело, судорожно. Кирилл шарил по тумбочке, чтобы схватить, придушить его. И рука не находила, а будильник все звенел и звенел, уже целую вечность. Требовательный звон бился и бился о стены, заполнял уши, череп, комнату. Тогда Кирилл понял, что звон идет откуда-то из другого места комнаты. Будильник звонил уже безумно долго, Кирилл пытался понять, откуда звон, но тот метался, рассыпался по комнате…
Кирилл нащупал рукой выключатель. Неприятный, желтоватый, как спитой чай, свет с трудом осветил комнату. Бутылки на столе. На койках, разбросав руки-ноги, парни в безжизненных позах. Кирилл вспомнил вчерашний вечер, отвальную, которой так не хотел и которая все-таки была. И будильник… Это он завел его вчера на все обороты и поставил в шкаф, а шкаф запер. Чтобы проснуться наверняка, а не сунуть будильник под подушку и спать дальше. Будильник был здоровенный будильник… Со своей блестящей шляпкой он звенел пронзительно. А тут, в шкафу, фанерном, резонирующем, трещал, как пулемет. Казалось, он прыгал так в неистовстве, на фанерной полочке, рядом с чайником, и чайник кипел с ним вместе, и чокались кружки…
Кирилл вскочил, прошлепал к шкафу, судорожно дернул дверцу… Ну да, он же ее закрыл! Метнулся обратно, нашарил под подушкой ключ. Но будильник вдруг ослаб, звон стал тише и реже, реже, и было уже слышно, как он распадается на отдельные звоночки, словно лопнули и посыпались на пол бусы, бусины – одна за другой – об пол.
Будильник робко дозвякивал; с нежеланием, словно его заставляли, переставал звонить…
Открывать шкаф уже было не нужно.
И Кирилл проснулся окончательно.
Все встало на свои места.
Надо одеваться и топать в военкомат.
Кирилл посмотрел на притулившийся в углу рюкзачок, собранный с вечера. Клапан, кармашки, ремешки с пряжками образовали забавную удивленную рожицу.
– С добрым утром! – сказал ей Кирилл и потянулся за брюками.
Ребята спали в тех же позах.
«Странно, – думал Кирилл, влезая в брюки, рубашку, – странно… Вот они ведь даже не слышали… Значит, я спал не совсем. Значит, где-то я знал, что встать мне надо…»
Утро – какое утро! – снег, темень… Ночь, а не утро. Много позже только на два часа появится солнце. Словно и не взойдя, начнет садиться. И сядет. И снова будет ночь.
На автобус Кирилл опоздал. Времени оставалось мало. Кирилл поднял воротник и быстро вышагивал по шоссе. Впереди желтели городские огни. Мороз полярный, да еще ночной, драл щеки и нос и до боли студил лоб. Кирилл натянул шарф до носа, дышал через шарф. Шарф обледенел и твердой коркой торчал перед носом. Пар от дыхания поднимался к глазам, и через некоторое время Кирилл обнаружил, что ресницы смерзлись, на них толстые ледышки, и ничего не видно. Вспомнилась сказка, давно забытая сказка про зайцев. Как они плакали, и у них замерзли глаза, и они ничего не видели. Засмеялся.
Вынул руку из варежки, расплавил лед на ресницах. И потом целый километр, наверно, стучал бесчувственной рукой по бедру.
Но зато голова стала совсем ясной. Словно и не выпил вчера и выспался.
Совсем разогревшись от быстрой ходьбы, он уже опустил воротник и приотстегнул пуговицу. И все ему хотелось идти быстрее. И он шел все быстрее. И приятно думал о том, какой он прекрасный ходок.
Уже в городе ему стали попадаться люди. Их становилось все больше. Они спешили. Вот и он бы сейчас тоже спешил. Под землей тепло…
Без двух шесть он был у военкомата. У входа стояли несколько парней и горланили с растерянным ухарством:
Как родная меня мать рожала…
Вразнобой, перевирая. И, чтобы не было стыдно, брали еще громче. Старались быть гораздо пьянее самих себя и поэтому были пьянее. И, в общем, казались очень довольными собой.
Кирилл открыл дверь, очутился в вестибюле. Тут уже было много народу. Но было необычайно тихо. Стояли группами и почему-то переговаривались шепотом. Лестница была освещена одной слабой лампочкой, может, поэтому Кирилл поднимался по лестнице, и по стенкам лестницы, на ступеньках, тоже стояли. Парами. Голова поднималась над головой.
– Кирюша!
Кирилл вздрогнул: Валя! И хотя он понял это сразу и обрадовался, но повернулся, делая непонимающее, неузнающее лицо. И в тот же момент ему показалось, что все, ну, буквально все тоже повернулись и смотрят сейчас на него. Он покраснел и сказал как можно грубее:
– Я же тебе говорил!..
Но встретил Валин взгляд и уже не сказал ничего.
Они стояли на лестнице у стенки, Кирилл на ступеньку ниже, так что были они одинакового роста, и молчали.
Кто-то тихо начал песню. Рядом поддержало еще два голоса. Но остальные не пели, слушали. Песня была самая обычная, тыщу раз слышанная. Кириллу она никогда не нравилась, казалась дешевой. Но тут все было иначе.
Ты рукой мне махнула с откоса…
У Кирилла что-то защемило в груди, поднималось и опускалось. Глаза слезились, и он плохо видел перед собой. Старался, чтобы не скатилась слеза. А песня все забирала и забирала, и именно тем, что всегда казалось ему наивным, глупым и дешевым. Именно это и было самым настоящим сейчас. А остальное, недешевое, казалось ненужным и неправдой.
Руку жала, провожала…
Дверь на площадку открылась, вышел капитан с красной повязкой.
Провожа-ала, провожа-ала-а…
Последнее «а-а-а» повисло в воздухе, повисело, и песня вдруг оборвалась.
Капитан сказал:
– Призывникам собраться и пройти в дежурную комнату.
Не хотелось. Хотелось стоять вот так на лестнице и молчать. Всю жизнь.
Но вот, помедлив, словно оторвались от стенок парни, и он, Кирилл, с ними. Они поднялись и прошли в дежурную комнату, и капитан прошел последним, закрыв за собой дверь на защелку. У Кирилла было ощущение, что он едет куда-то, что уже отходит поезд, удаляются фигурки провожающих и вдруг обрывается платформа…
Они сидели бок о бок по трем стенам комнаты и молчали. Каждый сидел отдельно. Молчали и смотрели на досаафовские плакаты, в изобилии развешанные по стенам. Маленький, казалось лет пятнадцати, паренек крутился на стуле против Кирилла. Казалось, он не находил себе места. Он поворачивался то налево, то направо, смотрел по очереди на каждого из ребят, словно желая поймать чей-нибудь взгляд и заговорить. Но никто не хотел встречаться с ним взглядом и говорить, все смотрели перед собой, словно что-то там перед собой видели и боялись упустить из виду. Кирилл видел Валю. А парень все крутился, крутился и, наконец махнув рукой на то, чтобы завязать с кем-нибудь беседу, сказал прямо в середину комнаты:
– Уж я вчера хватил!.. – Голос его, возбужденный, восторженный, прокатился по комнате, и он с любопытством перебегал с одного лица на другое, стараясь увидеть, какое впечатление произвел.
Опять не получив поддержки, он заговорил уже без передышки. Все громче и громче рассказывал он о Мишке с гитарой, о двух пол-литрах, которые он вчера выпил, как он после того дрался и всех побил, нес какую-то похабень про какую-то бабу и при этом все зыркал и зыркал по лицам, ища впечатления. И говорил он все громче, его звонкий, резкий голосок носился по комнате, и Кирилл уже не слышал отдельных слов, а только шум, производимый пареньком, назойливо лез и лез в уши. Заполнял комнату. И уже непонятно, откуда шум, и кажется – со всех сторон. И словно будильник… А Валя таяла перед глазами и удалялась куда-то.
– Слушай, парень… заткнись, – неожиданно для себя сказал Кирилл. Голоса своего Кирилл не узнал, таким резким и злым был он. Паренек замер с полуслова и растерянно озирался, и стал таким маленьким, что Кирилл уже жалел, что осадил его. Валя исчезла окончательно. И Кирилл думал, что, может, этого паренька никто не провожал, а что тот несет и сам не знает, что несет, так это тоже понятно. И что, в общем, чистейший паренек. И что нельзя так резко осаживать людей.
Кирилл любил обвинять себя.
Снова появился капитан.
– Явитесь завтра в это же время. А пока вы свободны, – сказал он и, ничего более не объяснив, ушел.
Это было так неожиданно – то, что сказал капитан, что никто сразу не понял. Все молчали какую-то секунду с растерянными лицами, и было физически видно, как медленно шевельнулось что-то в общем мозгу и дошло до сознания. Паренек сказал: «Мама…» Тогда все загалдели, заулюлюкали и, подхватывая котомки, бросились к двери. В дверях образовалась пробка. Кирилла прижали к косяку, развернули и спиной выпихнули на площадку. Он побежал по лестнице, увидел Валю, подхватил ее – ничего не понимающую, ошеломленную, и вытащил на улицу.
Морозный воздух обжег лицо. После электрического света глаза ничего не видели. Кирилл держал Валю и не отпускал, пока глаза не привыкли к темноте. Ему все еще казалось, что все исчезнет.
– Вот, – сказал он, – мы свободны…
– Как?..
– Целые сутки… – сказал Кирилл.
Они шли, обнявшись, по темным улицам, и какое-то необыкновенное чувство переполняло Кирилла.
– Как хорошо… Как хорошо!.. – бессвязно, словно вспоминая слова, лопотал он. – Я же совсем не так все понимал, не так думал, не так видел… Я же жил не так! Я даже последний свой день прожил не так. Но теперь у нас еще день, и мы его проживем так!
СуетаОни сидели у Валиной сестры. Вернее, сидела Валя. Она сидела в углу дивана, поджав ноги, и следила за Кириллом. Кирилл то садился с ней рядом, то садился напротив, вскакивал, бегал по комнате, переставлял разные вещички, то вдруг подошел к столу, приподнял чайник, заглянул, что под ним.
Под чайником ничего не было.
– Музыка! – вскричал он тогда и бросился к приемнику. Поймал, послушал с полминуты – не понравилось, не то. Поймал другую – тоже не то…
Выключил.
Побегал по комнате.
Поцеловал Валю.
Побегал.
Схватил испорченный утюг – Валина сестра давно просила починить, а ему все лень было, а ведь она ничего не говорит, что они сидят у нее целыми днями, неудобно даже…
Чинил, чинил… Валя смотрела.
– Книги! – вскричал он.
Он подскочил к полке. Стал перебирать. Книги стояли аккуратно, по росту, и были все случайные. Все больше учебники средней школы.
– Толстой! – воскликнул Кирилл. – Я так хотел его дочитать. Какой писатель!
Он сел и раскрыл Толстого.
Валя смотрела.
– Какое место! – Кирилл начал читать вслух, потом бросил.
Пролистнул несколько страниц, потом несколько глав.
– Как пишет!.. Как пишет…
Еще полистал.
– Кино! – выкрикнул он вдруг.
Отбросил Толстого. Толстой угодил на спинку кресла, сполз с нее, помедлил и шлепнулся на пол.
– Кино! Сейчас же пойдем в кино. Что мы торчим тут и теряем время! Его так мало… А так много хочется успеть. Нельзя терять ни минуты.
До сеанса оставался почти час.
– Куда мы пойдем?
– Погуляем, – сказала Валя.
– Я не имею права так терять время, – сказал Кирилл.
Они гуляли.
– Как обидно… как досадно… – то и дело повторял Кирилл. – Ходи тут бессмысленно. А надо, чтобы день был такой насыщенный, чтоб я его запомнил навсегда. Надо…
Валя молчала.
– Вот всегда так… – говорил Кирилл. – Всегда со мной так. Автобусы не подходят, сеансы только начались, магазины закрыты на обед, или вообще выходной день…
– Не хочешь гулять, пошли внутрь, – сказала Валя.
Кирилл долго не мог решить, брать или не брать мороженое. С одной стороны, на улице было холодно, с другой – он не знал, хочет ли он. Наконец встал в очередь, и мороженое перед ним кончилось.
И Кирилл почувствовал, что больше всего на свете ему хотелось мороженого. Больше всего на свете.
– Вот всегда так! – сказал он со злостью.
Картина ему сразу же не понравилась. Он ерзал в кресле.
– Надо уйти, – говорил он, – жалко времени.
Но сидел.
– Надо уйти, – говорил он, – встать и уйти.
Сидел.
– Ну вот, потеряли три часа, – сказал он, когда сеанс кончился. – Да я бы, будь у меня вагон времени, не стал бы сидеть. А тут, когда на счету каждая минута, – теряй, смотри какое-то дерьмо! – говорил он, имея в виду, что она, Валя, помешала ему уйти сразу, что из-за нее он потерял три часа, которых было два, и многое другое, чего он даже сам не имел в виду.
Кирилла носило по городу, как осенний лист. Вот он опал – он уже не принадлежит дереву, он уже не лист. И носится по асфальту, не в силах понять своего нового качества.
Они ездили смотреть лыжные соревнования (почему-то вдруг афиша, и надо, надо съездить посмотреть, просто удивительно, просто удивительно, как они раньше не догадались, что это как раз то, а ходили в какое-то гадкое кино и смотрели какую-то гадкую гадость). И автобуса долго не было, и соревнования почему-то задерживались, а потом оказались неинтересными, и было холодно, и снова долго не было автобуса…
И так плохо, так плохо… Когда чувствуешь собственное отчуждение, отчуждение от самого себя, от Вали, города, всего, а хочешь – наоборот, и это отчуждение… Злишься на себя, а выходит, на других. Не хочешь его, хочешь прекратить, а на самом деле все дальше отчуждаешься. Удаляешься, таешь, уменьшаешься – и вот ты уже не ты, точка, махонькая, удаленная точка отчуждения, которая сейчас исчезнет.
День – такой день! – подходит к концу… И Кирилл чувствовал, что мучает Валю, был противен самому себе, но, где-то себя потеряв, так и не мог взять себя в руки, остановить. Он искоса поглядывал на Валино лицо, усталое какой-то душевной скукой, и эта скука – он, Кирилл. Он видел это лицо, страдал, ругал себя, презирал, ненавидел, а выходило – зудел, зудел, мучал – Валю, себя. И видел, как отдаляется, отдаляется Валино лицо. И какая-то уже стена между, что-то непробиваемое, защитное, непроницаемое, и хочется, хочется пробить это, растопить этот лед собственными руками, дыханием. Ведь последний день. Последний. И он мучался, мучался, чувствовал собственное бессилие перед этой им же возведенной стеной и возводил, возводил эту стену. Это было похоже на падение: все быстрее, быстрее – и уже перехватывает дыхание.
– Ты меня не любишь, – зло и мрачно сказал Кирилл.
– Люблю я тебя… – как-то устало сказала Валя.
– Что же ты делаешь такое лицо! Нарочно хочешь мне испортить последний день?.. Ну, зачем, зачем, спрашивается, не сказать? Жалеешь меня? Думаешь, последний день – можно еще потерпеть! А там уедет. Ты думаешь, я ничего не вижу…
Так, по странному наитию, он стал обвинять Валю во всем, в чем чувствовал себя виноватым сам. И ощущая всю чудовищную несправедливость своих слов, и видя, как страдает Валя, и в то же время не давая себе увидеть это, он говорил все резче, жестче, несправедливей. Он клал последние кирпичи в стену, разделявшую их.
И положил последний:
– Не хочу. Уходи. Обойдусь. Живи, пируй. Пускай я такой! Не нужен – не надо. Уходи.
Он стоял и смотрел на огромную ровную стену, высокую, непроницаемую. Он сам ее построил. И она вышла из-под его власти. У него не было сил сломать ее. Нигде не было щели, не выпадал кирпичик… Была стена. Валя удалялась, таяла и ушла. И он стоял один перед собственной стеной, и она рушилась на него и раздавливала.
День, который нужно было прожить так. День прекрасный. День последний. День подаренный. Их с Валей день. День сжался. Превратился в маленькую сморщенную шкурку. Словно лопнул воздушный шар, такой прекрасный и круглый. Лопнул – и нет его. Потому что шкурка от шара – не шар.
День, день, день.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.