Электронная библиотека » Андрей Битов » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 21 сентября 2014, 15:02


Автор книги: Андрей Битов


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Большой день

Утро – какое утро! – снег, темень. Ночь, а не утро. Много позже только на два часа появится солнце. Словно и не взойдя, начнет садиться. И сядет. И снова ночь.

В военкомате все было как вчера. Так же стояли группы в вестибюле, так же стояли вдоль стены лестницы. Перешептывались, были с кем-то. Кирилл уже узнавал многие лица. Все было как вчера, только сегодня Кирилл был один. Валя, конечно же, не пришла. И он был виноват в этом. Он был виноват во всем.

И как это плохо – одному! Чтобы никто, никто тебя не провожал… Неужели это он говорил, что надо уметь хлопнуть дверью?.. Что тут уметь?! Глупо, тупо…

Не придет.

И что это за дьявольская суета овладела им вчера? Да разве можно все успеть? Да и кому это нужно – успевать, спешить рвать?.. Успеешь ты одно или десять, все равно ты успеешь одно или ничего. Вот он не успел ничего.

Стоять вот так одному!.. А все – с кем-то. Каждый кому-то дорог. Нужен… О черт!

И почти удовольствие – так же, как вчера, выходит капитан: призывники, пройдите… И вот все они в той же комнате, те же плакаты. Но тут уже не поймешь, кого ждут там, на лестнице, а кого – нет. Можно сидеть по стенкам так же молча и так же отдельно, как в прошлый раз.

А тот маленький паренек все крутится. Кирилл слышал, что его называют Звонком. Имени, наверно, и не знает никто. Звонок, и все. Так его звали в школе, в ремесленном, на заводе, так его будут звать в армии. Он крутится и крутится, этот Звонок. Снова ему хочется говорить о себе, говорить самому, говорить со всеми. Быть центром или казаться себе им. Но Кирилл не злился сегодня на него. И как понятен ему сейчас этот парень! Весь понятен. Каким надо быть идиотом, думает Кирилл, чтобы еще злиться на людей! Это всегда от недомыслия…

Валя уже не придет. Раз не пришла.

Что-то там долго тянут. А они все сидят, с ума сойти… полчаса прошло.

Стук в дверь. Сначала робкий, потом сильнее, сильнее. Лейтенант с красной повязкой выходит из-за своей конторки, направляется к двери. Отодвигает щеколду.

Запыхавшаяся, зареванная Валя. Такое лицо… Кирилл никогда не видал его таким. Рыжие брови, рыжие ресницы. Беспомощное, детское лицо.

– Капустин… Капустин… – говорила она, не видя ничего: ни парней-призывников, сидевших по стенкам, ни среди них Капустина Кирилла, парня, призывника, а видела только расплывчатое, большое, непомерно большое лицо лейтенанта с красной повязкой. И это лицо разрасталось, заполняло собой дверь. – Капустина мне… мне Капустина… – слышал Кирилл и почему-то не вскакивал, а оставался сидеть и смотрел на Валино, знакомое и родное, и неузнаваемое, рыжее, беспомощное лицо – и некрикливое грустное счастье поселялось в нем. Валя так и стояла на пороге, одной рукой держа распахнутую дверь, вся наклонившись вперед, так и замерла. А лицо невидящее, ждущее…

И поверх ее головы уже тянутся другие головы, заглядывают.

И лейтенант оборачивается: лицо у него растерянное, изумленное.

– Капустин, вас зачем-то спрашивают… – говорит он каким-то неуверенным, неофицерским голосом.

И тогда Капустин встает и видит, как его увидела Валя, идет к ней, идет долго, бесконечно, потому что он вообще-то бежит, а почему-то еле переставляет ноги и идет чинно, размеренно.

Подходит.

Валя так же стоит, держась за ручку двери, чуть наклонившись вперед, над ней привстают на цыпочки головы, вытягиваются шеи – ищут по стенкам своих, делают какие-то знаки… Кирилл подходит, и Валино лицо светлеет, светлеет.

– Здравствуй… – говорит он.

– Я так бежала, бежала… Думала, вы уже ушли… – скороговоркой, выдыхая, говорила Валя. – Думала, не увижу… – Тут слезы закапали с ее рыжих ресниц. – Я только под утро уснула – и проспала… – сказала она, и все лицо ее, обращенное к нему, только к нему, большое, как мир, глаза, зареванные, с рыжими ресницами, Кирилл запомнил на всю жизнь.

– А вы что нарушаете? – сказал над головой Кирилла лейтенант, и чья-то длинная, глупо ухмылявшаяся голова, потряхивавшая над собой бутылкой, сжалась и удалилась, и чей-то другой голос, кричавший что-то над Валиным лицом, утих, и Кирилл, смущаясь посторонних глаз и стыдясь этого смущения, сказал:

– Мы еще увидимся… подожди тут…

– Да… да… – сказала Валя.

Лейтенант запер дверь на щеколду, а Кирилл вернулся на место, пытаясь не видеть, как смотрят на него ребята, не краснеть. Да он и не видел. Да и ребята не смотрели.

Он сел на свое место и был счастлив.

«Господи! Сейчас бы как вчера… Сейчас бы этот день… Все было бы иначе», – думал Кирилл, и тогда в мечтах появлялся капитан и говорил вчерашнее: явитесь завтра в это же время, а пока вы свободны… «Все было бы иначе…» – еще раз подумал Кирилл. И тут действительно вышел капитан и сказал:

– Явитесь завтра в это же время. А пока вы свободны.

И это было так неожиданно, так неправдоподобно то, что сказал капитан, это явилось продолжением каким-то прекрасного сна, что Кирилл, даже не удивившись, даже не вздрогнув, медленно встал со всеми и, до странности бережно неся себя, вышел на лестницу.


Они просидели весь день у Валиной сестры. Сестра пришла, удивилась, увидев их у себя, потому что была уверена, что Кирилл уже в армии, прошла через всю комнату, непонятно зачем взяла с комода спички и ушла.

Они сидели тихо, недвижно, почти не разговаривая, словно прислушивались к чему-то в себе и боялись потревожить. Сидели, пока было темно, сидели, когда в окне с трудом светлело, и сразу начало темнеть, и стемнело. И они снова сидели в темноте. Не зажигая света, почти не разговаривая.

Этот день трудно было представить себе зимним. Было лето. Это был день – так.

Валина сестра больше не возвращалась. Она не пришла даже ночевать. Это было в первый раз, что она не пришла ночевать.

День был большой. Его было не вспомнить. Он начинался где-то бесконечно далеко в памяти и все же кончался. Не было событий, не было суеты, не было судорог, спешки и жадности.

Был день. Он был прожит.

Большой день.


…Иногда особое состояние посещает человека. Это как итог, как высшая точка чего-то, давно и незаметно росшего и зревшего внутри. Это состояние какой-то особой полноты, спокойной и глубокой радости, доброты к окружающему и понимания его. Это прекрасный взлет. Он освещает человека изнутри. И вы всегда, если знаете, что это такое, увидите этот свет на лице человека, особую печать. Это состояние длится, но, к сожалению, проходит. И идет та же жизнь. Но, с другой стороны, она не может уже быть той же, раз человек знал такое состояние: человек уже другой. Да оно и повторяется. И имеет то достоинство, что оно каждый раз – в первый раз.

Когда оно наступает, ты ощущаешь его всей душой, всем мозгом, всем телом. Что-то закручивается внутри, радостное и грустное, щемящее и теплое. Нервы напряжены, ноют плечи – тягостно и сладко. Это готовится, как взрыв. Вот огонь бежит по шнуру, ближе, ближе…

Это наивысшее человеческое счастье. Человек зарабатывает его. Долго и трудно. Можно очень долго не знать его. Прожить в суете, судорогах, в придуманных, не своих состояниях и в мелких сравнениях с самим собой строить понимание мира и иметь с ним мелкие и собственнические счета. Можно бегать, что-то делать, чаще не то, уставать, злиться, спорить и думать, что ты еще и не живешь вовсе, – и, таким образом, жить, и долго жить, – и вся твоя жизнь будет условна. Человек может прожить всю свою жизнь, и все будет серым для него. И земля, и деревья его – темны и мрачны.

И вдруг – вот это. Счастье, радость, грусть, понимание, доброта и непримиримость, спокойствие и поиск, любовь, ясность, полнота жизни – состояние ясное, четкое, для которого почему-то нет слова в нашем языке.

Все открывается тебе. Запах леса, запах земли, запах большой воды и запах снега. И их вкус. Трещит кузнечик, пятна света под деревом и лес травы перед глазами. И их вкус, и их смысл.

Упасть лицом в траву – и лес травы перед глазами, и огромные в нем звери. И только это перед глазами – и целый мир в этом. А потом перевернуться на спину – и небо. Все – только небо. Трава и небо – мир мгновенный и мир вечный, мир ничтожный и мир бесконечный. И мир первый равен миру второму.

Мир – огромный. И что в нем – один человек?..

И мне кажется, значение одного человека в этом мире может быть измерено значительностью и числом таких его состояний. Это начало всего прекрасного, творческого в мире. Это такое индивидуальное и одинокое чувство, но именно оно роднит нас с миром. И оно же делает человека отличным от другого.

Я иду по дороге

Утро – какое утро! – снег и темень. Ночь, а не утро. Только на два часа появится солнце. Словно и не взойдя, начнет садиться. И сядет. И снова ночь.

Колонна призывников шла по дороге. И если смотреть на них немного сверху и сбоку, то было видно, как покачивалась с каждым шагом колонна, как подпрыгивали при каждом шаге то одна голова, то другая и как подпрыгивали они все вместе, потому что шли не в ногу и построились произвольно, не по росту. Все были в серых задрипанных одеждах, с серыми маленькими котомками, потому что все равно будет форма, а если взять хорошие вещи – они испортятся, а так они долежат до «гражданки». И из-за того, что они были так одеты, все они были гораздо более одинаковые, чем на самом деле. Да так и должно быть: идет колонна… Шла колонна, и все были одинаковые, в серых задрипанных одеждах, с серыми маленькими котомками. И только один был в старинной, чуть не гоголевской шинели, почему-то ярко-красной, и другой нес здоровенный желтый чемодан. Шли, и если смотреть немного сверху и сбоку, то каждая голова подпрыгивала при каждом шаге, и все они подпрыгивали вместе, потому что шли они не в ногу и построились не по росту.

Марш был восемнадцать километров. Дорога шла лесом, но он только угадывался двумя темными массами по сторонам. Дорога была плотная, укатанная и попискивала под ногами, потому что был сильный мороз. Сначала холодно, колюче горели звезды. Потом они потускнели, ушли, и зажглись сполохи. Три аккуратных белых занавеса опустились с неба и так висели, изогнувшись красивыми складками. Эти занавесы, их складки, казалось, шевелились, по ним пробегали волны, словно там, высоко, их теребил ветер. Он теребил их все сильней, и они разгорались все ярче странным, неверным светом.

А внизу, где шла колонна, было тихо. Лес стоял тихий, двумя темными массами слева и справа, и только попискивал под ногами укатанный наст дороги.

Колонна шла быстро, все разогрелись, и мороза словно бы не было. Дорога то спускалась, то поднималась, но понять это можно было только по ощущению в ногах и в наклоне тела, потому что в колонне, да еще ночью, дороги не видишь. Когда дорога поворачивала, занавесы сполохов разворачивались тоже, и тем более переменчивой казалась их игра.

Шли долго, и уже не ощущалось время: минута ли, час ли…

Справа стало светлеть, и тогда оказалось, что лес был слева от дороги, и то чахлый, кривой, и за ним поднимались холмы, а справа была ровная снежная гладь до самого горизонта. А горизонт был прочерчен ровной ярко-красной линией. В одном месте эта линия утолщалась и краснела все сильней, и там обозначился краешек солнечного диска. Он был очень красный, и смотреть на него было не больно.

Совсем просветлело, и тогда стал виден мороз. Он носился в воздухе искристыми иголками. Воздух был сухой, крепкий, видимый, и про него уже нельзя было сказать, что он – пустота.

И оттого, что мороз стал виден, он стал будто сильнее, защипал нос, щеки и лоб, и колонна прибавила шагу.

Солнце медленно, с трудом выползло над горизонтом и наконец словно вывалилось над горизонтом и повисло, отдаленное от земли тоненькой полоской неба. Повисло, непомерно большое и красное.

Дорога попискивает под ногами. Идет колонна, и все в колонне, если смотреть немного сверху и сбоку, совсем-совсем одинаковые. Тем более если стоять, а они идут, удаляются. Да еще впереди повисло непомерно большое и красное солнце. А оно хоть и совсем неяркое, но на фоне его фигурки в колонне становятся совсем черными, да еще колонна идет, удаляется, и шеренги сливаются. Если стоять и смотреть немного сверху и сбоку…

Но нет. Еще можно разглядеть… Посмотрите. Вон там, в колонне, со всеми, в третьей шеренге с конца, второй справа… Уже совсем маленькая фигурка… Уходит со всеми Кирилл Капустин, славный такой человек. Не низкий и не высокий. Не красавец и не урод. Не толстый и не худой. Не сильный и не слабый. Не умный и не дурак. С достоинствами и недостатками. Большой и маленький. Единственный и многий.

Уходит человек по дороге, в колонне, со всеми…

И вот его уже не отличить.

Октябрь 1959, Ленинград
Июнь 1961, Токсово

Первая телепьеса
Заповедник
(Телемелодрама)

День и ночь
(Пролог)

С унылой, крашенной масляной краской стены улыбается рекламно-витаминная рожица младенца.

– Нет, нет! Я кончил прием! – восклицал молодой человек выгодной наружности, стаскивая с себя халат и ввинчивая его в портфель, чмокая свою чистенькую ассистентку, которая от этого как-то чересчур расцвела.

– Сергей Андреевич, вы просили напомнить вам… – В дверях стояла старшая сестра, чересчур прямая бывшая красавица, и все видела.

– Бегу, бегу. Спасибо вам огромное… – он попытался на лету поцеловать ручку строгой красавицы, но та подчеркнуто ее отняла. Не очень удрученный и этим, он летел дальше, весь развеваясь.

– Доктор… – Умоляющая мать.

– У меня через полтора часа самолет. У меня тоже мама! – воскликнул он. Он присел на корточки перед ребенком, вынул его пальчик из носика, потрогал ему лобик, порывшись, находил и протягивал ему конфетку. – Ваш ребенок здоров. Приходите через недельку, – говорил он, глядя снизу вверх на молодую маму.

– Сергей Андреевич! – над ним опять стояла строгая сестра. – Вы опаздываете.

– Лечу!!


С тем же портфелем, но и с букетом мы видим его на почтамте. Он получает в окошке «до востребования» сразу три одинаковых письма и сует их в карман, не читая. Опишем его лицо: с аккуратной бородкой, приятной одутловатости – оно ему идет в том смысле, что его модная наружность как бы более принадлежит ему, чем моде.

– Ну, так возьми меня с собой, – кокетливо говорит молодая женщина, расправляя в вазе на рояле его букет как бы с особым знанием того, как это делается. У нее все время что-нибудь элегантнейшим образом распадается: волосы, рукава, мысли. – Познакомишь меня наконец со своей мамой.

Сергей Андреевич смотрит в окно с небольшой скукой. Глубоко внизу виден Новый Арбат.

– Дорогая, ты не представляешь, что говоришь… Это же на другом конце света. Подкидыши, попутки, подводы, пауты, плашкоуты… Это тебе не икебана.

– Думаешь, я не знаю, что такое икебана… – Она делает обиженный вид. Подхватывается падающая шпилька, спадает японский рукав, оголяется рука… Сергей Андреевич смеется, самодовольно ею любуясь.

– Плашкоут – это паром…

– Фу, какая скука бородатая… Не очень-то и хотелось. У меня сегодня концерт. Когда вернешься-то? – мгновенно сбросив кокетство, сухо и быстро спросила она.

– Ты кого-нибудь ждешь?.. – насторожился Сергей Андреевич.

– Никого я не жду. Ты опаздываешь.

– Я могу и остаться, – говорит Сергей Андреевич, капитулируя.

– Нет, нет. Тебя ждет твоя дорогая мамочка, которую ты уже год не видел, ты не можешь ее больше обманывать, нет-нет, тебе надо ехать, – говорила она, заворачивая его в пиджак, подавая ему портфель, подталкивая его в спину. – У тебя осталось уже чуть больше часа до отлета… А что – концерт?.. Это так.

– Издеваешься?..

– Что ты, милый… – И она припала к нему трепетно и страстно. – Я же люблю тебя. Прилетай скорей, – и она столь внезапно обретала отрешенность и деловитость, как только распадались их объятья, что уходил Сергей Андреевич окончательно неохотно.


Сауна – баня для посвященных: спортсмены, официанты, художники, отставные разведчики в простынях, как в тогах – патриции современного мира, стареющие молодые люди – джинсовая седина. Нет-нет да и мелькнет чудовищно знакомое лицо, не то диктор Филиппов, не то артист Кириллов… Не то Третьяк, не то Попенченко.

– Ты!.. Не узнал тебя без маски (без перчаток)… Шутка, ха-ха-ха!

Люди эти привыкли к вниманию окружающих: все скромны – каждый своей скромностью, все важны – каждый своей важностью.

– Куда же ты, Сережа? Мы только парную помыли… Сейчас самый пар будет!..

– Надо, ребята, надо! Опаздываю. Через два часа самолет.

– Кто же за два часа выезжает… Как раз успею тебя попарить, – говорит бронзовое чудище, бывший олимпийский чемпион в потяжелевшем весе. Рядом с ним Сергей Андреевич, закутанный в простынку, выглядит бородатеньким младенцем.

Все ласковы, все друг друга знают…

– Ты что, не знаешь, что у него сегодня концерт?

– Да нет же, правда, я к маме лечу.

– Концерт у него. Я афишу видел. Или ты больше музыку не любишь?

– Даже на концерт не пойду – лечу… – всерьез оправдывается Сергей Андреевич. – К матери, на Дальний Восток…

– Действительно, к матери…

– Не смейтесь, он обидится. У него мать великая женщина, декабристка.

– Неужели нахулиганила?

– Да нет же, темнота, она потомок декабристов.

– Всех сразу?..

– Хватит, ребята. Я пошел, – говорит Сергей Андреевич, решительно берясь за тот же портфель.

– Я же говорил, обидится… Нашего доктора знать надо.

– Да что с ним разговаривать, неси его в парную!..

С гиканьем, роняя простыни, все общество поволокло упирающегося Сергея Андреевича и поглотилось паром.


Сумерки, сгустившиеся почти в ночь. Потрясающая тишина. Можно различить большую избу, неясную, как стог, и совсем невнятные очертания служб. Высокий, сомкнувшийся к ночи лес вплотную подошел к дому. В окне затрепетал и пропал слабый огонек.

(На этом фоне начинаются титры.)

На крыльцо, прикрывая ладонью свечу, выходит странная фигура в длинной рубахе, в мерцающем свете свечи более походящая на призрак, чем на человека. Это высокая, громоздкая старуха с девичьей седой косой через плечо. Поверх рубахи накинута драная китайская стеганка, шитая крупными, вроде астр, цветами. На ногах надрезанные тапки.

– Зинаида!

Молчание.

– Зинаида!!

Цвиркнула и смолкла какая-то козявка. Старуха тяжелой плоской поступью сошла с крыльца и пошла по тропке от дома.

– Зинаида!!! Куда ты подевалась, старая шлюха! Зинаида, марш домой!.. – кличет старуха.

Никого.

– А, вот ты где?.. А если бы на тебя какой турист наскочил? А вот я тебя за кисточку, за кисточку!..

Бесшумная, как ночь, объявилась из-за спины красотка рысь и стала тереться об ногу старухи, как кошка.

Странная эта пара повернула к дому. Старуха загнала рысь в клетку и заложила жердиной. Вернулась в дом.

Налила в сенях кружку молока, достала из буфета два пряника. Пошла с ними дальше. В большой комнате на шкурах спали две девицы, крепко обнявшись. С печи торчала пара валенок.

– Хоть бы летом в валенках не спал… – проворчала старуха, ставя молоко и пряники на настенную полочку возле печки; услышала наглый храп и прошла за занавесочку, в крохотную, ломтиком, комнату. Здесь: узенькая, тщательно застланная девичья кровать, бамбуковый шаткий столик. Над столиком висит старинная миниатюра – портрет дамы начала прошлого века.

Старуха отпирает ларец – весьма условный замочек очень потайным ключом, – достает потрепанный бювар с монограммой… Тоненькая пачка писем, перевязанная веревочкой, с запиской под веревочкой: «Прошу сжечь», фотографии… Мальчик, курносый, деревенский, не знающий смерти и уже опаленный войной лейтенантик с гипсовой рукой держится за высокую, породистую, хорошо сохранившуюся свою мамочку… А вот и Сергей Андреевич с ракеткой. Тяжелое лицо старухи на миг светлеет и красивеет, чуть напоминая ту, молодую, на фотокарточке.

«Наконец-то все дела улеглись и спят, – пишет она, расположив перед собой бородку Сергея Андреевича, – и у меня есть секунда написать тебе хоть несколько строк. Наверное, и я начала сдавать, потому что времени свободного совсем не стало. Как бы я хотела приехать к тебе в Москву!.. Наверно, так же, как раньше мечтала переехать. Видно, не судьба. Видно, опять тебе надо приехать к старухе. Сереженька, мой милый, как я по тебе соскучилась! Что это за жизнь такая, что близкие не могут быть вместе!.. Я бы приехала, но на кого мне оставить зверей и Ивана Модестовича. Он совсем отбился от жизни: днем спит, ночью ест, только молоко и пряники, ты же его знаешь, все у него болит, уже и одеваться сам не может… Он по тебе тоже очень скучает, приезжай…»

Пока она это пишет, неслышно, как рысь, в дверях появляется странное существо – седой, всклокоченный, заросший (на границе бороды и небритости), в валенках, кальсонах, в наброшенном на плечи оренбургском платке и со «Спидолой» в руках… Подкравшись, резко включает приемник. Старуха поспешно захлопывает бювар.

– Фу, Иван Модестович! Как ты меня запугал! – лицо ее изображает привычку к терпению, будто их может видеть еще кто-то третий.

– И чего ты все прячешь? Я там все наизусть знаю, – ехидно говорит дед.

– У нас еще день, а во Владивостоке… – говорит диктор.

– Выключи это… – говорит она, указуя на «Спидолу», как на жабу. – Девиц разбудишь.

– Как же… разбудишь этих кобылиц! Это вот ты мне не даешь спать – свет жжешь, бумагой шуршишь… Все равно твой Сереженька не приедет. «Как бы я мечтала уехать…» – дразнит он. – Вот и уезжай.

Терпение старухи лопается.

– Молчать! Как ты смеешь! Ирод…

– Сама… – успокоенный и довольный говорит дед. – Антрну, не мне тебе напоминать: я-то тут жил, а ты сюда приперлась со своим щенком.

– Иди спать, – устало говорит старуха. – Это было четверть века назад, а не сегодня. – Задувает свечу.

– А я есть хочу, – говорит дед в темноте.

– Лезь на печь. Я тебе поставила, где всегда.

Ворча равнодушные проклятья, удаляется дед.

Тяжко стонет под старухой кровать, с трудом и вздохами распределяет она свое уставшее тело.

– Что ты там ворочаешься, как слон! Спать не даешь…

Старуха громко вздохнула, но смолчала.

– Не дыши так громко. Нарочно ведь пыхтишь… пыхтишь, как паровоз, – не унимается дед.

– Да ты с ума сошел! – вскипает старуха. – Что за характер!

– Это у меня – характер?! – оживился, даже обрадовался дед. – Да как у тебя язык только поворачивается! Это у тебя характер – уж я-то знаю! Да тебя на сто верст в округе ведьмой зовут! Все знают, что ты меня съела, всю мою жизнь подмяла…

– Да я тебя от смерти верной выходила, негодяй старый! – взорвалась старуха. – Да ты и сейчас без меня помрешь тут же – ты же ложку сам ко рту не поднесешь!..

– Во-во! – все более довольно говорит дед. – Ты всех спасла. А тебя кто просил? Ладно звери, те бессловесные… А люди! А за меня можешь быть спокойна – я без тебя поживу еще. Чем-чем, а здоровьем меня родители не обделили. Это я только на вид слабый, а сердце у меня как часы. Ты раньше помрешь.

– С вами помрешь… а вы вот уже скоро погибнете, от безделья! Мужик называется – в жизни гвоздя не забил!

– Я инвалид!

– Пьяница ты, а не инвалид! От водки и сдохнешь.

– Э-э, нет. Ты раньше. Я тебя на пятнадцать лет моложе, а ты меня пережить задумала?.. А я, может, еще без храпа твоего посплю.

– Не на пятнадцать, а на десять, – обиделась старуха.

– На одиннадцать с половиной, можно сказать, на двенадцать, – сказал успокоенный дед.

– Негодяй, какой же вы негодяй! – застонала старуха. – Ты раньше меня умрешь, потому что я тебя убью.

– Как это, как это? – оживился дед. – Да ты только спасать от смерти умеешь, убивать ты не умеешь. А вот я так давно уже продумал. Как ты уснешь да захрапишь, я еще обожду, чтобы от храпа твоего озлиться посильнее, – и тюкну. И ты больше храпеть не будешь.

– Я вас вперед отравлю, – сказала старуха.

– А я твою кровать сеном обложу и подожгу.

– Да я тебя на кусочки мелкие изрублю, в чугун сложу и закопаю.

– Да что ты, право, Екатерина Андреевна, – совсем удовлетворенный сказал дед. – Спи уж. Тебе же раньше всех вставать.

Грозно вскипела старухина кровать.

– Молчу, молчу! – поспешно сказал дед.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации