Текст книги "Детство и общество"
Автор книги: Эрик Эриксон
Жанр: Детская психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Глава 6
Забавы и заботы
Перефразируя Фрейда, мы назвали игру царским путем к пониманию усилий детского эго, направленных на синтез. Мы только что видели картину краха, который потерпело при этом эго ребенка. Теперь мы обратимся к ситуациям детства, иллюстрирующим способность эго восстанавливать силы и самоисцеляться в игровой деятельности, а также к тем терапевтическим ситуациям, в которых удача оказалась на нашей стороне и мы смогли помочь эго ребенка поддержать себя.
1. Игра, работа и развитиеДавайте начнем эту оптимистичную главу с эпизода игры, описанного очень известным психологом. Случай явно не патологический, хотя и назвать его веселым нельзя: мальчик по имени Том Сойер по решению своей тетки должен белить известкой забор вместо того, чтобы наслаждаться жизнью этим прекрасным утром. Его не слишком приятное положение усугубило появление сверстника по имени Бен Роджерс, который был полностью поглощен игрой. Бен, праздный человек, и есть та фигура, за которой мы хотим понаблюдать глазами Тома, человека работающего.
«Он взял кисть и спокойно принялся за работу. Вот вдали показался Бен Роджерс, тот самый мальчишка, насмешек которого он боялся больше всего. Бен не шел, а прыгал, скакал и приплясывал – верный знак, что на душе у него легко и что он многого ждет от предстоящего дня. Он грыз яблоко и время от времени издавал протяжный мелодичный свист, за которым следовали звуки на самых низких нотах: “дин-дон-дон, дин-дон-дон”, так как Бен изображал пароход. Подойдя ближе, он убавил скорость, стал посреди улицы и принялся не торопясь заворачивать, осторожно, с надлежащей важностью, потому что представлял собою “Большую Миссури”, сидящую в воде на девять футов. Он был и пароход, и капитан, и сигнальный колокол в одно и то же время, так что ему приходилось воображать, будто он стоит на своем собственном мостике, отдает себе команду и сам же выполняет ее. (…)
– Стоп, правый борт! Дилинь-динь-динь! Стоп, левый борт! Вперед и направо! Стоп! Малый ход! Динь-дилинь! Чуу-чуу-у! Отдай конец! Да живей, пошевеливайся! Эй ты, на берегу! Чего стоишь? Принимай канат! Носовой швартов! Накидывай петлю на столб! Задний швартов! А теперь отпусти! Машина остановлена, сэр! Дилинь-динь-динь! Шт! шт! шт! (Машина выпускала пары.)
Том продолжал работать, не обращая на пароход никакого внимания. Бен уставился на него и через минуту сказал:
– Ага! Попался!.. Что, брат, заставляют работать?»
В клиническом отношении Бен Роджерс производит на меня самое благоприятное впечатление «по всем трем пунктам обвинительного акта»: организм, эго и общество. Грызя яблоко, он заботится о теле. Одновременно он наслаждается воображаемым управлением целым комплектом разнообразных элементов, ведь он – одновременно пароход и его части, капитан этого парохода и судовая команда, подчиняющаяся капитану. При этом он мгновенно оценивает социальную реальность, когда, выполняя сложный маневр, замечает работающего Тома. Недолго думая, он разыгрывает сочувствие, хотя, несомненно, считает, что сложное положение Тома повышает цену его собственной свободы.
Гибкий парнишка, сказали бы мы. Однако Том оказывается лучшим психологом: он собирается заставить Бена работать. А это значит, что по крайней мере для кого-то психология – отличная вещь, а при неблагоприятных обстоятельствах она даже лучше простого приспособления. Учитывая, что Бену пришлось работать, кажется почти неприличным усугублять его поражение интерпретацией и спрашивать, что может означать его игра. И все-таки я задал этот вопрос группе студентов – социальных работников, специализирующихся в психиатрии. Большинство ответов, конечно, было связано с травматическими обстоятельствами, иначе зачем было бы делать Бена объектом анализа на семинаре? И большинство студентов сошлось на том, что Бен должен был быть фрустрированным мальчиком, чтобы играть столь усердно. Предполагаемые фрустрации колебались от угнетения деспотичным отцом (Бен спасается от него, уходя в фантазии, когда представляет себя капитаном, отдающим команды), до обмоченной постели или какой-то другой травмы, относящейся к туалету. Теперь из-за этой травмы он захотел быть судном, «сидящим в воде на девять футов». Несколько ответов затрагивали лежащее на поверхности обстоятельство: он хотел быть большим и, само собой разумеется, капитаном – кумиром того времени.
При обсуждении я высказал соображение, что Бен растет. Расти означает делиться на различные части, которые развиваются с разной скоростью. Растущему мальчику трудно справляться со своим неуклюжим телом, да и со своей разъединенной на части душой тоже. Он хочет быть хорошим хотя бы потому, что это выгодно, и всегда понимает, что был плох. Он хочет протестовать – и обнаруживает, что уступил почти против своей воли. Когда его временна́я перспектива позволяет бросить взгляд на приближающуюся взрослость, оказывается, что он ведет себя, как ребенок. Одно из «значений» игры Бена могло заключаться в том, что эго ребенка получает временную победу над своим неуклюжим телом и самим собой. При этом формируется хорошо функционирующее целое из мозга (капитан), нервов и мышечной энергии (система связи и машина), а также основной массы тела (корпус судна). Игра позволяет ему быть организованной системой, внутри которой он сам себе хозяин, так как выполняет свои собственные приказы. В то же самое время Бен выбирает для себя сравнения из мира машин и предвосхищает идентичность машинного бога своего времени, капитана «Большой Миссури».
Получается, игра есть функция эго, попытка синхронизировать соматические и социальные процессы с собственной личностью. Вполне возможно, что фантазия Бена содержит фаллический и локомоторный элементы: мощное судно на могучей реке – хороший символ. Капитан же – подходящий образ отца и, сверх того, образ строго очерченной патриархальной власти. Однако особое значение, я считаю, должно придаваться потребности эго подчинить себе разные сферы жизни и особенно те из них, в которых индивидуум находит себя, свое тело и свою социальную роль, когда он нуждается в этом. Вызвать галлюцинацию власти эго и к тому же начать действовать в промежуточной реальности между фантазией и действительностью – это и есть назначение игры. Но, как мы вскоре увидим, к сфере игры бесспорно относится лишь тонкая граница нашего существования. Что есть игра, а что – не игра? Давайте обратимся к нашему языку, а затем вернемся к детям.
Солнечный свет, переливающийся на поверхности моря, можно с полным правом назвать «игривый», так как он соответствует правилам игры. И он действительно не изменяет химический состав волн, а требует лишь «общения» видимостей. Образующиеся при этом узоры изменяются с непринужденной быстротой и той бесконечной повторяемостью, которая обещает приятные зрительные впечатления в пределах определенного диапазона, никогда, однако, не создавая одну и ту же конфигурацию дважды.
Когда человек играет, он должен общаться с вещами и людьми в такой же ненавязчивой и легкой манере. Он должен делать что-то такое, что выбрал сам, без принуждения со стороны настоятельных потребностей или сильной страсти. Он должен чувствовать себя в какой-то степени праздным и свободным от любого страха или предвкушения серьезных последствий. Он отдыхает от социальной и экономической действительности или, как это чаще всего подчеркивается, не работает. Именно это противопоставление работе придает игре ряд значений. Одно из них – игра есть «просто забава», независимо от того, сложная она или нет. Как заметил Марк Твен, «делать искусственные цветы… – это работа, тогда как карабкаться на Монблан – всего лишь развлечение». Однако у пуритан простая забава всегда означала грех; квакеры предупреждали, что мы должны «срывать цветы удовольствия на полях долга». Близкие пуританам по духу люди могли позволить себе играть только потому, что считали: «облегчение высоконравственной деятельности само по себе является моральной необходимостью». Поэты же расставляют акценты по-другому. «Человек бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет», – говорил Шиллер. Таким образом, игра – это пограничный феномен относительно целого ряда занятий человека. Стоит ли удивляться, что игра как таковая с трудом поддается определению?
Верно, что даже самая напряженная и опасная игра по определению не есть работа, так как при этом не производится товар. Когда же это происходит, игра «становится профессиональной». Но именно это обстоятельство с самого начала делает сравнение игры взрослого и игры ребенка довольно бессмысленным, поскольку взрослый производит и обменивает товары, а ребенок только готовится к этому. Для работающего взрослого игра является отдыхом. Она позволяет ему периодически выходить за пределы тех строго очерченных возможностей, которые составляют его социальную реальность.
Рассмотрим силу тяжести. Жонглирование, прыжки или восхождение на горную вершину помогают нам узнать свое тело с необычной стороны. Игра дарит нам ощущение божественной свободы действия, ощущение дополнительного пространства.
Теперь – время. Занимаясь пустяками и болтаясь без дела, мы лениво «делаем нос» времени – нашему эксплуататору. Игривость исчезает там, где каждая минута оказывается на счету. Поэтому спортивные соревнования перемещаются к границе игры. Спортивные «игры», по-видимому, уступают давлению пространства и времени, отвоевывая у них крохотные доли ярда или секунды, но только чтобы нанести поражение этому давлению.
Возьмем судьбу и причинность, которые определяют, кто мы, что мы и где мы. В азартных играх мы восстанавливаем равенство перед судьбой и даем реальный шанс каждому игроку, готовому соблюдать несколько правил, кажущихся при сравнении с нормами действительности произвольными и бессмысленными. Тем не менее эти правила достаточно убедительны, как реальность сновидения, и требуют абсолютного соблюдения. Но стоит играющему забыть, что такая игра должна оставаться его свободным выбором, стоит ему оказаться во власти демона легкой наживы, и игривость снова исчезнет. Теперь он уже «игрок», а не играющий человек.
Рассмотрим социальную реальность и ее строго определенные элементы. Играя роли, мы можем быть такими, какими в жизни никогда не были и не могли бы быть. Но когда такой «актер» начинает верить в свое ролевое воплощение, он приближается к состоянию истерии, если не к чему-то похуже. Но если он корысти ради пытается заставить других верить в его «роль», то становится мошенником.
О наших органических влечениях. Бо́льшая часть рекламных роликов американцев эксплуатирует наше желание играть с необходимостью, чтобы заставить нас поверить во что-то. Например, будто затягиваться табачным дымом и есть с аппетитом – это не приятное удовлетворение потребностей, а прихотливая игра со все более и более новыми и тонкими оттенками ощущений. Там, где нужда в этих чувственных нюансах становится навязчивой, она вызывает общее состояние умеренного пристрастия и ненасытности, которое блокирует передачу чувства насыщения и фактически вызывает скрытое состояние неудовлетворенности.
В амурных делах, хотя и последних по порядку, но не по значению, сексуальную игру мы характеризуем как предшествующую финальному акту беспорядочную активность, которая позволяет партнерам выбирать части тела, силу и темп. Сексуальная игра заканчивается с началом финального акта, так как он сужает выбор, задает темп и дает волю «натуре». В тех случаях, когда один из подготовительных случайных актов становится настолько непреодолимым, что полностью замещает собой финал, исчезает игривость и начинается перверзия.
Этот перечень игровых ситуаций в разных человеческих устремлениях очерчивает ту узкую область, в которой наше эго чувствует себя выше ограничений пространства-времени и безусловности социальной реальности, то есть свободным от угрызений совести и побуждений иррациональности. Тогда только в границах этой области человек и может чувствовать себя в согласии со своим эго. Неудивительно, что он чувствует себя «вполне человеком лишь тогда, когда играет». Но это включает в себя еще одно условие, самое важное: играть человек должен редко, а работать – бо́льшую часть времени. В обществе у него должна быть определенная роль. Повесы и картежники вызывают у работающего человека как зависть, так и возмущение. Нам нравится, когда их разоблачают или высмеивают, когда мы подвергаем их худшему, чем работа, наказанию, заставляя жить в роскошных клетках.
Играющий ребенок не может не озадачивать нас, ведь каждый, кто не работает, не должен бы и играть. Поэтому, чтобы терпимо относиться к игре ребенка, взрослые вынуждены изобретать теории, доказывающие, что: а) детская игра по сути и есть работа; б) ее вообще не стоит принимать в расчет. Самая популярная и самая удобная для стороннего наблюдателя теория состоит в том, что у ребенка, в сущности, еще нет никаких достоинств, и неразумность его игры как раз и отражает это. Ученые пытались найти другое объяснение причудам детской игры, считая их свидетельством того, что этап детства оказывается нецелесообразным. Согласно Спенсеру, игра способствует расходу излишков энергии детенышей ряда млекопитающих, которым не нужно добывать корм или защищать себя, поскольку за них это делают родители. Однако Спенсер отмечал, что всюду, где обстоятельства делают возможным существование игры, в ней «воспроизводятся» именно те стремления, которые «готовы без промедления проявиться и столь же легко пробудить взаимосвязанные с ними чувства». Ранний психоанализ добавил к этому взгляду «катарсическую» теорию, утверждающую, что в игре растущий человек выплескивает запертые эмоции и облегчает в воображении груз прошлых фрустраций.
Чтобы оценить эти теории, давайте обратимся к игре другого мальчика (моложе Тома). Он жил рядом с другой могучей рекой, Дунаем, а его игру описал другой великий психолог, Зигмунд Фрейд:
«Не имея в виду охватить все многообразия проявлений игры, я использовал представившийся мне случай разъяснить первую самостоятельно созданную игру полуторагодовалого ребенка. Это было больше, чем мимолетное наблюдение, так как я жил в течение нескольких недель под одной крышей с этим ребенком и его родителями и наблюдение мое продолжалось довольно долго, пока это загадочное и постоянно повторяемое действие не раскрыло передо мной свой смысл.
Ребенок был не слишком развит интеллектуально <…>, но хорошо понимал родителей и единственную прислугу, и его хвалили за его “приличный” характер. Он не беспокоил родителей по ночам, честно соблюдал запрещение трогать некоторые вещи и ходить куда нельзя, и прежде всего он никогда не плакал, когда мать оставляла его на целые часы, хотя он был нежно привязан к матери, которая не только сама кормила своего ребенка, но и без всякой посторонней помощи ухаживала за ним и нянчила его. У этого славного ребенка обнаружилась тревожная привычка закидывать все маленькие предметы, которые ему попадались, в угол комнаты, под кровать и проч. Поэтому, чтобы найти и собрать его игрушки, надо было приложить немало усилий. При этом он произносил с выражением заинтересованности и удовлетворения громкое и продолжительное “о-о-о-о!”, которое, по единогласному мнению матери и наблюдателя, было не просто междометием, но означало “прочь”. Я наконец заметил, что это игра и что ребенок все свои игрушки использовал только для того, чтобы играть ими, отбрасывая их прочь. Однажды я сделал наблюдение, которое подтвердило мое предположение. У ребенка была деревянная катушка, обвитая ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, тащить ее за собой по полу, то есть пытаться играть с ней, как с тележкой. Но он, держа катушку за нитку, бросал ее с большой ловкостью за сетку своей кроватки, так что катушка исчезала, и произносил при этом свое многозначительное “о-о-о-о!”. Затем снова вытаскивал катушку за нитку из-за кровати и, видя ее, издавал радостное “тут”. Это была законченная игра, исчезновение и появление, из которых по большей части можно было наблюдать только первый акт, который сам по себе повторялся без устали в качестве игры, хотя большее удовольствие, безусловно, связывалось со вторым актом <…>.
Это толкование было потом вполне подтверждено дальнейшим наблюдением. Однажды мать отсутствовала несколько часов, но, возвратившись, была встречена известием “Беби о-о-о”, которое сначала осталось непонятым. Скоро обнаружилось, что ребенок во время этого долгого одиночества нашел для себя средство исчезать. Он увидел свое изображение в вертикальном зеркале, доходившем почти до полу, затем стал приседать на корточки, так что изображение в зеркале уходило “прочь”».
Для понимания того, что Фрейд увидел в этой игре, нужно отметить, что его интересовал странный феномен «навязчивого повторения», то есть потребность вновь и вновь проигрывать болезненные личные переживания в словах или действиях. Всем нам по собственному опыту знакома возникающая от случая к случаю потребность беспрерывно говорить о тягостном событии (оскорблении, ссоре или операции), которое, как можно ожидать, хотелось бы поскорее забыть. Мы знаем о травмированных людях, которые вместо того, чтобы восстанавливаться во сне, неоднократно просыпаются из-за сновидений, потому что заново переживают в них первоначальную травму. Мы также подозреваем, что далеко неслучайно некоторые люди совершают одни и те же ошибки по много раз, например «по стечению обстоятельств». Они в полном ослеплении вступают в брак с партнером того же типа, с каким только что развелись. И неслучайно череда сходных происшествий или несчастий обрушивается именно на их головы. Во всех подобных случаях, пришел к заключению Фрейд, индивидуум бессознательно подготавливает варианты первоначальной темы, поскольку так и не научился справляться с ней, равно как и жить. Он пытается овладеть ситуацией, которая в своем первоначальном виде оказалась ему не по силам, а для этого добровольно и неоднократно встречается с ней.
В процессе работы над текстом о «навязчивом повторении» Фрейд пришел к пониманию описанной выше игры в одиночестве и осознанию того факта, что частота повторения главной темы (что-то или кто-то исчезает и возвращается) соответствовала силе переживания жизненно важного события, а именно ухода матери утром и ее возвращения вечером.
Эта инсценировка происходит в сфере игры. Используя свою власть над предметами, ребенок может приспособить их так, что он подумает, будто способен справляться со своим затруднительным положением в жизни точно так же, как управляется с другими вещами. Ведь когда мать оставляла его одного, она уходила из сферы действия его крика и требований и возвращалась назад только тогда, когда это ей было удобно. Однако в игре у этого малыша мать привязана. Он заставляет ее уходить, даже «выбрасывает» ее, а затем заставляет возвращаться по его желанию. Мальчик, по выражению Фрейда, превратил пассивность в активность: в игре он делает то, что в действительности делали с ним.
Фрейд упоминает три момента, которые помогут нам сориентироваться в дальнейшей социальной оценке этой игры. Сначала ребенок отбрасывает предмет от себя. Фрейд усматривает в этом возможное выражение отмщения («Если ты не хочешь оставаться со мной, то и мне ты не нужна») и дополнительное увеличение активного господства над ситуацией благодаря явному увеличению эмоциональной самостоятельности. Однако во втором акте игры этот ребенок идет еще дальше. Он полностью отказывается от объекта и, глядя в зеркало, в котором он отражается в полный рост, «уходит прочь» от себя самого и к себе же возвращается. Такая у него игра. Теперь он и тот, кого оставляют, и тот, кто оставляет. Малыш становится хозяином положения благодаря тому, что объединяет не только неподвластного ему в жизни человека, а всю ситуацию, с обоими участниками.
Фрейд интерпретирует данную ситуацию как раз до этого места. А мы можем поставить в центр тот факт, что ребенок встречает возвращающуюся мать следующим сообщением: он научился «уходить прочь» от самого себя. Эта игра в одиночку, судя по описанию Фрейдом, вполне могла стать началом усиливающегося стремления ребенка уединяться, переживая жизненные события, и исправлять их в фантазии и только в фантазии. Предположим, что в момент возвращения матери ребенок хочет показать ей свое полное безразличие, распространяя свою месть на жизненную ситуацию. Он дает матери понять, что фактически может позаботиться о себе сам и не нуждается в ней. Такое часто случается после первых уходов матери: она спешит назад, страстно желая обнять своего малыша и ожидая получить в ответ радостную улыбку, но нарывается на вежливую сдержанность. Тогда она может почувствовать себя отвергаемой и возмутиться или отвернуться от ребенка, который ее не любит. Тем самым она дает ему понять, что месть в игре с отбрасыванием предметов и его последующее достижение (которым он гордился) нанесли слишком сильный удар по мишени и что он, по сути, заставил мать уйти навсегда, хотя пытался всего лишь справиться с чувством покинутости ею. Поэтому основную проблему оставленного и оставляющего вряд ли можно решить в игре в одиночку. Однако допустим, что наш маленький мальчик сообщил матери о своей игре и она, ничуть не обидевшись, проявила к ней интерес, а возможно, даже испытала чувство гордости за его изобретательность. Тогда он становится богаче во всех отношениях: приспособился к трудной ситуации, научился манипулировать новыми объектами и получил признание любви за свой игровой прием. Все это происходит в «игре ребенка».
Но всегда ли игра ребенка – именно так часто ставят вопрос – «подразумевает» существование чего-то сугубо личного и зловещего? Что если десяток ребятишек в эпоху кабриолетов начнет играть с привязанными за нитку катушками, волоча их за собой и исполняя роль лошадок? Будет ли эта игра означать для одного из них нечто большее, чем она значит для всех?
Как мы уже говорили, дети, даже если они травмированы, выбирают для своих инсценировок материал, который доступен им в их культуре и который поддается воздействию ребенка их возраста. Что именно доступно – зависит от культурных условий и, следовательно, относится ко всем детям, живущим в данных условиях. Сегодняшние Бены не играют в пароход, а используют велосипеды в качестве более осязаемых объектов координации. Это вовсе не мешает им по дороге в школу или бакалейную лавку воображать, что они проносятся над землей или разят пулеметным огнем врага, либо представлять себя Одиноким Странником верхом на славном Сильвере.
Однако игровой материал поддается воздействию ребенка в зависимости от его способности к координации и, следовательно, от достигнутого на данный момент уровня созревания. Представление о том, что катушка с ниткой символизирует живое существо на привязи, может иметь как общее значение для всех детей какого-то сообщества, так и особенное значение для некоторых из них (то есть всех тех, кто только что научился манипулировать катушкой с ниткой и поэтому может легко войти в новую область культуры и общинной символизации). Но такая простая игра, помимо этого, может иметь и уникальное, единичное значение для тех детей, которые переживают потерю человека или животного. Поэтому наполняют игру с катушкой и ниткой индивидуальным смыслом. То, что эти дети «держат на привязи», есть не просто какое-то животное, а персонификация конкретного, значимого и… потерянного животного или человека. Чтобы оценить игру, наблюдатель, конечно, должен знать, во что обычно играют все дети данного возраста в данном сообществе. Только так он может определить, выходит ли единичное значение за пределы общего. А чтобы понять само это единичное значение, требуется тщательно наблюдать не только за содержанием и формой игры, но и за сопровождающими ее словами и видимыми эмоциями, особенно за теми, которые ведут к «распаду игры». Это явление мы опишем в следующем разделе.
Для того чтобы подойти к проблеме тревоги в игре, давайте рассмотрим деятельность по сооружению и разрушению башен. Не одна мать считает, что ее маленький сын находится на «деструктивной стадии» или даже имеет «деструктивную личность». Так она начинает думать, когда мальчик, соорудив огромнейшую башню, игнорирует слова матери. Она хочет, чтобы папа, вернувшись, тоже полюбовался постройкой. Но сын непременно должен ударить по башне ногой, чтобы она рухнула. Почти маниакальное удовольствие, с которым дети наблюдают мгновенное разрушение плодов своего долгого игрового труда, озадачивало многих. Однако ребенку вовсе не нравится, если его башня падает случайно или от руки дядюшки, который ему помогает. Он, строитель, должен разрушить ее сам. Скорее всего, эта игра берет начало в недавнем опыте внезапных падений малыша в то самое время, когда он, стоя на шатких ногах, открывал для себя новый увлекательный вид на все окружающее. Ребенок, который впоследствии научается строить башню, которая будет «стоять», получает удовольствие, заставляя ту же башню качаться и падать. К активному овладению прежде пассивным событием добавляется крепнущая уверенность мальчика в том, что есть кто-то слабее его. К тому же башни, в отличие от маленьких сестер, не могут плакать и звать маму. Но поскольку таким образом демонстрируется пока еще ненадежное овладение пространством, становится понятно: наблюдение за кем-то другим, толкающим его башню, может заставить ребенка вообразить себя башней, а не «толкачом», и тогда все веселье разом пропадает. Позже ребенок увидит, что цирковые клоуны принимают на себя роль такой башни, когда услужливо падают на ровном месте от «явной неумелости». Тем не менее они с неиссякаемым простодушием продолжают бросать вызов силе тяжести и причинности. Значит, даже взрослые люди могут быть смешными, глупыми и плохо стоять на ногах. Однако те дети, которые слишком сильно идентифицируют себя с клоуном, не могут вынести его падений, потому что им это «не смешно». Пример с клоуном проливает свет на происхождение многих тревог в детские годы, когда тревога, связанная со стремлением ребенка установить господство эго, находит непрошеную «поддержку» со стороны взрослых. При этом взрослые обходятся с ним грубо или развлекают его занятиями, которые нравятся ему лишь в том случае, если он сам их начал.
Игра ребенка начинается с изучения его собственного тела и сосредоточивается на нем. Мы будем называть эту первоначальную форму игры аутокосмической игрой. Она возникает еще до того, как мы начинаем замечать, что это игра, и заключается в исследовании посредством повторения чувственных восприятий, кинестетических ощущений, вокализаций и т. д. Затем ребенок начинает играть с окружающими людьми и доступными ему предметами. Он может без какой-либо серьезной причины кричать на разный манер, чтобы понять, какой именно крик чаще всего заставляет мать возвращаться к нему, или получать удовольствие, изучая на ощупь тело матери, «рельеф», так сказать, ее лица. Это и есть первое знакомство ребенка с «географией», а основные «карты», составленные в таком взаимодействии с матерью, несомненно, остаются путеводителями для первой ориентации эго в мире. Здесь мы призываем в свидетели Сантаяну:
«Далеко-далеко в неясном прошлом, как если бы это было в другом мире или в материнской утробе, Оливеру вспоминалась давно утраченная привилегия сидеть на коленях матери. Это был такой островок безопасности и уюта, такой удобный пункт наблюдения! С вами носились и вас окутывали обилием надежных покровов, наподобие короля на троне, с верными телохранителями, которые окружают его рядами. А глашатаи и открывающийся ландшафт с его пестрыми картинами становились самым занимательным зрелищем. Все было неожиданным и захватывающим, но было не так, как если бы мать рассказывала вам сказку. А эти картины, только иллюстрирующие ее, сами возникали в вашей внемлющей душе».
Микросфера, то есть маленький мир послушных ребенку игрушек, служит тихой гаванью, в которую он возвращается тогда, когда у него возникает нужда в «капитальном ремонте» эго. Но в этом внешнем мире существуют свои законы: он может сопротивляться реконструкции или просто разбиться на куски, а может оказаться так, что он принадлежит кому-то еще и им завладеют старшие. Часто микросфера толкает ребенка на неосмотрительное выражение опасных тем и аттитюдов, которые вызывают тревогу и приводят к внезапному распаду игры. В реальной жизни она является двойником тревожного сновидения и может удерживать детей от попыток играть так же, как страх перед кошмарным сном не дает им заснуть. Таким образом, ребенок, напуганный или разочарованный микросферой, может регрессировать к аутосфере: грезам, сосанию пальца, мастурбированию. С другой стороны, если первое пользование вещным миром проходит успешно и направляется должным образом, то удовольствие от овладения игрушечными вещами ассоциируется с преодолением травм, которые были спроецированы на них, и с наградой, завоеванной благодаря такому овладению.
Наконец, в ясельном возрасте игривость распространяется на макросферу, то есть мир, разделяемый с другими. Сначала ребенок обращается с этими другими, как с вещами: обследует, сталкивается с ними или заставляет быть «лошадками». Требуется обучение, чтобы понять, какое содержание потенциальной игры возможно только в воображении или только аутокосмической игре, какое содержание может быть успешно представлено только в микрокосмосе игрушек и вещей, а какое можно разделить с другими и навязать им.
Когда ребенок научается этому, каждая сфера наделяется собственным смыслом реальности и владения. Потом в течение долгого времени игра в одиночестве остается тихой гаванью, необходимой для «капитального ремонта» чувств, разбитых ударами невзгод в плавании по социальным морям. Это и тот факт, что ребенок, как правило, вводит в специально организованную для него такую игру любой аспект своего эго, который пострадал более всего, и образуют основное условие использования нами игровой терапии в диагностических целях (мы обсудим это в следующем разделе).
Тогда что же такое детская игра? Мы видели, что она не равнозначна взрослой игре и не является отдыхом. Играющий взрослый уходит в сторону от действительности и попадает в другую реальность; играющий ребенок делает новые шаги в овладении этим миром и собой. Я предполагаю, что детская игра есть инфантильная форма человеческой способности осваивать жизненный опыт, создавая модели ситуаций, и овладевать действительностью через эксперимент и планирование. Ведь и взрослый в определенных фазах своей работы проецирует прошлый опыт на переменные, которые кажутся управляемыми. В лаборатории, на сцене и за чертежной доской он оживляет прошлое и таким образом высвобождает остаточные эмоции. Воссоздавая ситуацию в модели, он исправляет свои промахи и укрепляет надежды. Он предвосхищает будущее с точки зрения исправленного и разделенного прошлого. Никакой мыслитель не способен достичь большего и никакой играющий ребенок не может согласиться на меньшее. Как пишет Уильям Блейк, «забавы ребенка и заботы старика – плоды двух времен года».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.