Текст книги "Детство и общество"
Автор книги: Эрик Эриксон
Жанр: Детская психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
«…Мать, посвятившая себя заботам о доме и детях, с неослабным любящим вниманием»
Помимо этого предложения из своей волшебной сказки, Гитлер почти ничего не сообщает о матери. Он упоминает, что мать иногда деликатно расспрашивала его о драках, в которые он, юный герой, ввязывался; что после смерти отца она чувствовала себя «обязанной» – скорее по долгу, чем по склонности – сделать все, чтобы он продолжил свое образование, и что вскоре она тоже умерла. По его словам, он уважал отца, но любил мать.
О «ее детях» не сказано ни единого слова. Гитлер никогда не был чьим-то братом.
В том, что Гитлер, лицемерный и истерический авантюрист, имел патологическую привязанность к своей матери, вряд ли можно сомневаться. Но суть дела не в этом. Была ли его привязанность патологической или нет, но он ловко разделяет образ своей матери на две категории, представляющие высочайшую пропагандистскую ценность: любящая, по-детски непосредственная и слегка замученная кухарка, чье место на теплой и уютной кухне, и гигантская мраморная или чугунная дева, памятник этому идеалу. Редкие упоминания Гитлером собственной матери контрастируют с изобилием сверхчеловеческих фигур матери. Его имперско-германская волшебная сказка не просто говорит о том, что Гитлер родился в Браунау, потому что там жили его родители. Нет, именно «Судьба указала место моего рождения». И это случилось именно тогда, когда это случилось, вовсе не вследствие естественного хода событий. Нет, то, что он «родился в период между двумя войнами, во времена спокойствия и порядка», – это «незаслуженная злая шутка Судьбы». Когда он бедствовал, «нужда сжимала меня в своих объятьях», а когда впадал в уныние, «госпожа Печаль была моей приемной матерью». Но эту же «жестокость Судьбы» позже он научился восхвалять как «мудрость Провидения», ибо судьба закалила и подготовила его для службы Природе, «безжалостной царице мудрости».
Когда разразилась Первая мировая война, «Судьба милостиво позволила» ему стать солдатом немецкой пехоты – та самая «неумолимая богиня Судьбы, которая использует войны для того, чтобы оценивать страны и народы». Когда после поражения Германии Гитлер предстал перед судом, защищая свои первые революционные подвиги, он определенно чувствовал, «что богиня вечного суда – История – с улыбкой порвет вердикт присяжных».
Судьба, то вероломно срывающая планы героя, то милостиво угождающая его героизму и рвущая в клочья приговор плохих стариков, и есть та инфантильная образность, пропитывающая изрядную часть немецкого идеализма. Лучше всего она представлена темой юного героя, который становится великим в чужой стране и возвращается, чтобы освободить и возвысить «плененную» мать (романтическая копия сказания о царе Эдипе).
За этими образами сверхчеловеческих матерей таится двуликий образ материнства: мать то предстает игривой, непосредственной и щедрой, то вероломной и заключившей союз со злыми силами. Я полагаю, это общераспространенный в патриархальных обществах набор образов, где женщина, во многих отношениях оставаясь безответственной и по-детски наивной, становится связующим и передаточным звеном. Так уж получается, что отец ненавидит в ней увертливых детей, а дети – отстраненного отца. Поскольку «эта мать» постоянно становится и остается бессознательной моделью «этого мира», при Гитлере амбивалентное отношение к женщине-матери стало одним из наиболее выраженных признаков немецкого казенного мышления.
Отношение фюрера к материнству и семье оставалось двусмысленным. Развивая национальную фантасмагорию, он видел в себе одинокого человека, сопротивляющегося и угождающего фигурам сверхчеловеческой матери, которые то пытаются уничтожить его, то благословляют. Однако он не признавал женщин в качестве товарищей, верных до конца, хотя упорно хотел сделать порядочную женщину из Евы Браун, которую вскоре собственноручно застрелил (по крайней мере, так заканчивается эта легенда). Только жены других мужчин производят на свет детей под защитой канцелярии, тогда как сам он, согласно его официальному биографу, «есть воплощение национальной воли. Он не знает никакой семейной жизни; не знает он и порока».
Гитлер распространял эту официальную двойственность в отношении к женщинам на свое отношение к Германии как к образу. Открыто презирающий массы своих соотечественников, которые и составляют Германию, он, взбешенный, стоял перед ними и заклинал их фанатичными воплями «Германия! Германия! Германия!», заставляя поверить в мистический национальный организм.
Кроме того, немцы всегда были склонны проявлять сопоставимое двойственное отношение к человечеству и миру в целом. То, что мир, по существу, воспринимается как «внешний мир», справедливо для большинства племен и народов. Но для Германии мир постоянно меняет свое качество, и всегда крайним образом. Мир переживается либо как значительно превосходящий Германию по возрасту и мудрости, как цель вечного стремления и страсть к путешествиям, либо как окружающий Германию лагерь подлых и вероломных врагов, живущих ради одной цели – ее погибели, либо как таинственное жизненное пространство, которое предстоит завоевать посредством тевтонской храбрости и использовать в течение тысячелетия юношеского освобождения.
4. ЮношаВ Америке слово «юность» (adolescence) едва ли не для всех, кто изучает ее профессионально, стало означать, на худой конец, «ничейную землю» между детством и зрелостью, а в лучшем случае – «обычное» время спортивных соревнований и грубых развлечений, время шаек и компаний. Юноша в Америке доставляет меньше проблем и чувствует себя менее изолированным, поскольку он фактически становится культурным арбитром. Немногие мужчины в этой стране могут позволить себе отказаться от жестов юноши наряду с жестами полноправных граждан, навсегда преданных делу разгрома автократов. Конечно, с этой позиции трудно понять, каково значение юности в других культурах. В первобытном обществе совершались эксцентричные и впечатляющие обряды юности, цель которых заключалась в том, чтобы умерить и сублимировать идущую в рост мужскую зрелость юношей. В первобытных ритуалах юношу заставляли приносить в жертву часть своей крови, зубов или половых органов. В религиозных церемониях его учат признавать свою греховность и преклонять колени. Древние ритуалы утверждали намерение мальчика стать мужчиной в мире своего отца, но в то же время вечно оставаться благопристойным сыном «Великого Отца». Главные исполнители ритуального танца, спасители и трагические актеры были типичными представителями единства греха и искупления. Юношеский бунт Германии в универсальном психологическом развитии был критической ступенью, сравнимой с упадком феодализма – внутренней эмансипацией сыновей. Между первобытными обрядами юности и ритуалами национал-социализма существуют тесные параллели, но есть между ними одно существеннейшее различие. В мире Гитлера юноша маршировал с равными себе эмансипированными сыновьями. Их вождь никогда не приносил в жертву свою волю никакому отцу. На самом деле он говорил, что совесть – это позорное пятно, подобно обрезанию, и что как то, так и другое есть еврейские недостатки.
Отвращение Гитлера к евреям – «ослабляющим микробам», представленным менее чем одним процентом его 70-миллионного народа, – облекается в различные фобии. Он описывает исходящую от них опасность как ослабляющее заражение и загрязняющее осквернение. Сифилофобия – это наименьшее, что психиатрия может правомерно установить в данном случае. Но здесь опять трудно сказать, где заканчивается личный симптом и начинается расчетливая пропаганда. Дело в том, что образы идеалистического юноши обычно представлены чистейшими белым и черным цветами. И юноша постоянно озабочен приобретением всего белого и фобическим избеганием и искоренением всего черного в себе и других. Главным образом боязнь сексуальности делает его особо восприимчивым к словам, подобным этим: «Только утрата чистоты крови разрушает внутреннее счастье навсегда; она вечно унижает мужчину, и никогда ее следы не удастся стереть с тела и души».
Юноша донацистской Германии был необузданно жесток сам с собой, а воле отца он сопротивлялся вовсе не для того, чтобы пуститься во все тяжкие. Когда ему случалось «пасть морально», он тяжело переживал свою вину. Гитлер – так этого юношу научили считать – был из тех, кто имел право безжалостно искоренять черное повсюду, потому что он не был снисходительным к себе. То, что вызывало подозрения у здравомыслящих людей других стран, – объявленный отказ Гитлера от мяса, кофе, алкоголя и половой жизни – здесь, в Германии, считалось серьезным фактором пропаганды. Так Гитлер подтверждал свое моральное право освободить немцев от послевоенного мазохизма и убедить их в том, что они, в свою очередь, имели право ненавидеть, пытать, убивать.
В детях Гитлер старался заменить сложный конфликт отрочества, мучивший каждого из них, простым шаблоном гипнотического действия и свободы от размышлений. Чтобы добиться этого, он создал организацию, систему воспитания и девиз, которые переводили всю юношескую энергию в национал-социализм. Организацией была «Гитлерюгенд», а девизом – небезызвестное изречение: «Молодежь выбирает свою собственную судьбу».
Бог больше не имел никакого значения: «В этот час, когда земля посвящает себя солнцу, у нас только одна мысль. Наше солнце – Адольф Гитлер». Родители тоже не имели значения: «Всех тех, кто с высоты своего “опыта”, и только его одного, сражается с нашим методом позволять молодым руководить молодыми, нужно заставить замолчать…» Этика тоже ничего не значила: «Появилось абсолютно свежее, новорожденное поколение, свободное от предвзятых идей, свободное от компромиссов, готовое оставаться верным тем порядкам, которые составляют их право по рождению». Братство, дружба также оказывались бессмысленными: «Я не слышал ни одной песни, выражающей нежное чувство дружбы, родительской любви или любви к товарищам, радость жизни или надежду на будущую жизнь». Учение, естественно, было не нужным: «Идеология национал-социализма должна быть священным фундаментом. Его нельзя размывать подробным объяснением».
Что имело значение, так это движение вперед и умение не оглядываться назад: «Пусть все погибнет, мы будем идти вперед. Ибо сегодня нам принадлежит Германия, завтра – весь мир».
На такой вот основе Гитлер выдвигал простое расовое деление на две части мировых координат: немец (солдат) против еврея. Еврей – маленький, чернявый, весь заросший волосами, сутулый, плоскостопый, косоглазый, чмокает губами. От него дурно пахнет; он неразборчив в половых связях, любит лишать девственности, оплодотворять и заражать белокурых девушек. Ариец – высокий, стройный, светлый, лишен растительности на груди и конечностях. У него острый взгляд, молодцеватая походка и суровый разговор, а его приветствие – вытянутая рука. Ариец необычайно чистоплотен в своих привычках. Он никогда намеренно не прикоснется к еврейской девушке – разве что в публичном доме.
Эта противоположность есть, несомненно, два полюса, на одном из которых – обезьяноподобный человек, на другом – сверхчеловек. Но если в Америке такие образы могли бы стать разве что содержанием комиксов, в Германии они дали официальную пищу умам взрослых. И давайте не забывать (ведь немцы не забудут), что в течение долгих лет немецкая молодежь и немецкая армия, казалось, свидетельствовали об успехе образов Гитлера. Здоровые, крепкие, хладнокровные, послушные, фанатичные, они «бросали вызов всему, что ослабляет тело, энергию и преданность». Они были в высшей степени высокомерными, но именно в их презрительной надменности можно было увидеть страх старого немца поддаться иноземному «культурному» влиянию.
И у женщин расовое национал-социалистическое сознание сформировало новый предмет гордости. Девушек учили радостно отдаваться истинным арийцам. Им обеспечивали половое просвещение и поддержку.
Рождение ребенка, законного или незаконного, поощрялось пропагандой, денежными пособиями, институтом «государственных детей», которых рожали «для фюрера». Пропагандировалось кормление грудью, о чем американские психиатры тогда осмеливались высказывать только в профессиональных журналах. Немецкое же государство предписывало: «Способность кормить есть желание кормить». Тем самым немецкие младенцы получали питание ради расы и ее фюрера.
В своих образах никакой актер и никакой результативный новатор на самом деле не являются независимыми. Ни тот и ни другой не могут себе позволить быть полностью оригинальными: их оригинальность должна заключаться в смелости и исключительной концентрации, с которой оба они показывают существующие образы в подходящее время. Однако если они так поступают, то не только убеждают себя и других, но и парализуют своих противников, поскольку те бессознательно участвуют в предлагаемых образах: сначала будут выжидать, затем начнут колебаться и, наконец, уступят.
В Германии того времени мы как раз и наблюдали капитуляцию высокоорганизованной и высокоразвитой нации перед образами идеологического юношества. Мы указали на то, что не вправе возлагать за это ответственность на силу индивидуальных неврозов вождей. Но можем ли мы винить образы детства ведомых?
5. Жизненное пространство, солдат, еврейПростое импрессионистское сравнение семейных образов нации с ее национальными и межнациональными установками может легко стать абсурдным. Такое сравнение, на мой взгляд, подталкивает к выводу, что можно было бы изменять межнациональные установки посредством коррекции семейных образов нации. Однако нации изменяются только при изменении их всеобщей действительности. В Америке сыновья и дочери представителей любых наций становятся американцами, хотя каждого из них постоянно преследует свой специфический конфликт. Я осмелюсь сказать, что многие читатели-американцы немецкого происхождения, вероятно, узнали о некоторых проблемах своих отцов, описанных в этой главе. Они узнают об этих проблемах постольку, поскольку существует разрыв между миром отцов и их собственным миром: их отцы живут в другом пространстве-времени.
Та легкость, с которой могут проводиться сравнения между образами детства и национальными аттитюдами, и та нелепость, к которой они могут приводить, затушевывают важную истину, затронутую здесь. Поэтому мы используем этот раздел, чтобы проиллюстрировать, каким образом историческая и географическая действительность усиливают семейные образы и в какой степени, в свою очередь, эти образы влияют на интерпретацию действительности людьми. Невозможно охарактеризовать немца без соотнесения семейных образов Германии с ее центральным положением в Европе. Как мы видели, даже самые здравомыслящие группы должны определять свое собственное положение и положение друг друга на относительно простом довербальном, магическом плане. Каждый человек и каждая группа располагает ограниченным набором исторически обусловленных пространственно-временных концептов, которые определяют образ мира, порочные и идеальные прототипы и бессознательный план жизни. Эти концепты влияют на устремления нации и могут приводить к сильному отличию одной нации от других. Но они также суживают воображение людей и тем самым могут навлечь беду. В немецкой истории такими характерными конфигурационными концептами выступают две пары противоположностей: окружение против жизненного пространства и разобщенность против единства. Эти термины, конечно, настолько универсальны, что кажутся лишенными какой-либо немецкой специфичности. У наблюдателя, ясно представляющего себе ту нагрузку, какую эти слова несут в немецком мышлении, должно закрасться подозрение об их принадлежности к лицемерной пропаганде. Однако ничто не может быть более губительным в межнациональных столкновениях, чем стремление умалять или оспаривать мифологическое пространство-время другого народа. Ненемцы не представляют себе, что в Германии эти слова по убедительности намного превосходили обычную логику.
Официальная версия жизненного пространства утверждала, что нацистское государство должно обеспечить в пределах Европы гегемонию военных, монополию вооружения, экономическое превосходство и интеллектуальное лидерство. Помимо этого, понятие жизненного пространства имело, по существу, магическое значение. В чем же оно заключалось? В конце Первой мировой войны Макс Вебер писал, что судьба (даже в реалистической Германии говорят «судьба», а не «география» или «история») распорядилась так, что только Германии выпало иметь ближайшими соседями три великих сухопутных державы и одну величайшую морскую и, так уж случилось, стать на их пути. Никакая другая страна на земле, говорил он, не оказывалась в таком положении.
Как это представлялось Веберу, насущная потребность достичь национального величия и безопасности в окруженном со всех сторон и уязвимом положении оставляла две альтернативы. Германия могла бы сохранить свое региональное положение и стать новой федерацией, наподобие Швейцарии – привлекательной для каждого и никому не угрожающей. Она могла бы быстро создать империю, скроенную по устаревшему образцу и непригодным политическим меркам. Империю, настолько же зрелую и мощную, как Англия или Франция, способную вести политическую игру с позиции силы, – для того чтобы обеспечить Западу культурную и военную защиту от Востока. Но Вебер был «реалистом», а это означало, что он принимал в расчет только то, что в соответствии с аналитическим мышлением его консервативного ума казалось «разумным».
Вебер и не помышлял о том, что через несколько лет какой-то простой солдат встанет и провозгласит, более того, почти осуществит третью альтернативу, а именно: Германия могла бы стать столь могучим и столь трезво управляемым национальным государством, что окружающие ее Париж, Лондон, Рим и Москва могли бы быть поодиночке разорены и оккупированы на достаточно долгий срок, чтобы стать слабыми «на тысячу лет».
Не немцу этот план все еще кажется фантастическим. Он сомневается в том, как такая схема могла уживаться в одном национальном духе вместе с простодушной добротой и космополитической мудростью типичного представителя «подлинной» немецкой культуры. Но, как отмечалось, мир подразумевал отдельные преимущества, когда говорил о немецкой культуре. Мир упорно недооценивал отчаянную немецкую нужду в единстве, которая действительно не могла быть понята и оценена людьми, в чьих странах такое единство считается само собой разумеющимся. И мир снова склонен недооценивать ту силу, с которой вопрос национального единства может стать делом сохранения идентичности и, таким образом, делом жизни и смерти человека, делом, далеко превосходящим по важности спор политических систем.
На протяжении всей ее истории территория Германии подвергалась опустошающим нашествиям (или была потенциально уязвимой для них). Верно, что в течение ста с лишним лет враги не захватывали ее жизненно важные центры. Но она продолжала сознавать свое уязвимое положение как рационально, так и иррационально.
Однако угроза военного нашествия – это не единственная угроза. Независимо от того, посягала ли Германия на чьи-то владения или другие страны посягали на ее территорию, она постоянно находилась в осаде чужих ценностей. Ее отношение к этим ценностям, равно как и их связь с ее собственной культурной неоднородностью, составляет клиническую проблему, трудно поддающуюся определению. И все же можно сказать: никакое другое молодое государство, сходное по размерам, плотности и историческому разнообразию населения, с аналогичным отсутствием естественных границ, не подвергается настолько разным по своей природе и настолько разрушающим в своей последовательности культурным влияниям, как те влияния, что исходят от соседей Германии. Это справедливо в отношении элементов, составляющих индивидуальную тревогу. Но и последовательное взаимное усугубление всех этих моментов никогда не позволяло немецкой идентичности кристаллизоваться или ассимилировать экономическую и социальную эволюцию в результате постепенных логичных шагов.
Немецкий образ разобщенности основан на историческом чувстве дискомфорта, которое можно назвать «лимес[15]15
Лимес – укрепленный рубеж (вал, стена) со сторожевыми башнями на границе Римской империи. – Примеч. ред.
[Закрыть]-комплексом». На германской границе была построенная римлянами через западную и южную Германию стена (сравнимая с Великой китайской стеной). Она отделяла покоренные провинции от тех, что оставались варварскими. Эта стена была разрушена в далеком прошлом. Но ее заменил культурный барьер, отделявший находившуюся под влиянием римской католической церкви область на юге от протестантской северной Германии. Другие виды безраздельной власти (военной, церковной, культурной) проникали в Германию: с запада – чувственная и рациональная Франция; с востока – неграмотная, религиозная, династическая Россия; с севера и северо-запада – индивидуалистическое «протестанство», а с юго-востока – азиатская бесстрастность. Все конфликты между Востоком и Западом, Севером и Югом достигали своей завершающей фазы в сражении, происходившем в той или иной части Германии – и в душе немца.
Таким образом, с самого начала Германию постоянно будоражили самые разные столкновения, которые усугубляли и обостряли специфическую форму общего конфликта между восприимчивостью и защитным упрямством. Поэтому Гитлер обещал не только военную победу над территориями, окружавшими рейх, но и победу расового сознания над «заразным» вторжением чужой эстетики и этики в немецкую душу. Его целью было не только заставить немцев забыть о поражении Германии в Первой мировой войне, но и полностью очистить немецкую культуру от поразивших ее инородных ценностей. Для измученных немцев это было настоящей «свободой». Другие свободы по сравнению с ней казались смутными и несущественными.
Вся мощь этого воззвания Адольфа Гитлера адресовалась рейху, который ощущал себя потенциально великим, но в то же время чувствовал уязвимость своих возможностей и незрелость своего политического центра. Оно должно было поднять национальный дух с его огромным региональным наследием, возвышенными стремлениями и с болезненной внушаемостью и глубоким сомнением в основных ценностях. Только противник, способный оценить всю глубину воздействия такой ситуации на борьбу молодежи нации за идентичность, может предугадать исходящую от молодежи – и от него – опасность.
Доводившие немцев до отчаяния парадоксы привели к тем экстремальным немецким противоречиям, которые, как считалось (еще до Гитлера), составляют две разные Германии. На это повлияло культурное окружение: один тип рейхс-немца стал, так сказать, «слишком широким», тогда как другой – «слишком узким». То, что у других наций существуют аналогичные конфликты между космополитизмом и провинциализмом, не устраняет необходимости понимания немецкой версии этой дилеммы. «Слишком широкий» тип отрицал или ненавидел этот немецкий парадокс и принимал весь окружающий «чужой мир». Он стал космополитом, сам того не ведая. «Узкий» тип пытался игнорировать соблазны иностранцев и превратился в «немца» чистейшей воды – карикатуру на немецкий национальный характер. Первый всегда был доволен, если его принимали за англичанина, француза или американца; второй же высокомерно преувеличивал узкий перечень своих немногих истинных качеств. Первый чувствовал и мыслил в олимпийском масштабе; второй стал покорным и машинальным в исполнении до исключения всякой мысли и чувства. Первый часто всю жизнь страдал от ностальгии, находился в добровольном изгнании либо был потенциальным самоубийцей или психотиком; второй оставался дома или там, где он чувствовал себя как дома, и, скрежеща зубами, продолжал быть немцем.
Мир восхищался первым и насмехался над вторым. До тех пор пока не стало слишком поздно, мир не обращал внимания на то, что ни один из этих типов не вел к возрождению на национальном уровне той зрелости и того монументального достоинства, которые были характерны для бюргеров и ремесленников отдельных областей Германии. Мировое сообщество не ведало и о том, что оба этих типа не чувствовали себя уверенно и безопасно в этом мире, и что ни один из них не принимал участия в политической эмансипации человечества.
Предполагать, что национал-социализм появился вопреки интеллектуальному величию Германии, – значит совершать роковую ошибку. Нет, он был естественным результатом особой социальной – или, скорее, асоциальной – ориентации ее великих людей.
Нам не следует ограничиваться здесь обсуждением реалий такого одинокого человеконенавистника, как Ницше, которому повезло умереть сумасшедшим и обманутым, но не стать невольным свидетелем абсолютной реальности тех одетых в форму «сверхчеловеков», которых он помог создать. Мы можем отыскать людей, умеющих разбираться в реальной жизни, таких как Томас Манн, который во время Первой мировой войны, как говорят, подбадривал немцев, утверждая, что такой философ, как Кант, более чем компенсировал Французскую революцию и что «Критика чистого разума» была более радикальной революцией, чем декларация прав человека.
Я сознаю, что это вполне могло быть способом великого интеллектуала указать в нужное время на заблуждение, что является привилегией интеллектуала в критический для его народа период. Но это заявление также иллюстрирует благоговейный трепет немцев перед подавляющим, одиноким и часто трагическим величием, равно как и его готовность пожертвовать правом индивидуума для того, чтобы освободить это величие в его собственной душе.
Ни такой отчужденный космополит, как Гете, ни такой надменный государственный деятель, как Бисмарк, – образы, господствовавшие в то время в списке образов-ориентиров немецкой школы, – не внесли сколько-нибудь существенного вклада в немецкий образ демократического человека.
Предпринятая после поражения 1918 года попытка создать республику привела к временному господству «слишком широкого» немца. Лидеры той эпохи не смогли предотвратить слияние политической незрелости и интеллектуального ухода от действительности, которые в соединении создали мир необыкновенных, почти истерических мук. Судьба послала поражение Германии для того, чтобы выделить ее среди прочих стран. Судьба начертала ей быть первой великой страной, которая добровольно признаёт свое поражение, полностью берет на себя моральную ответственность и отказывается от политического величия раз и навсегда. Таким образом, Судьба использовала страны Антанты со всеми ее солдатами, живыми и мертвыми, просто чтобы поднять Германию до возвышенного существования в неограниченном духовном жизненном пространстве. Даже в самом разгаре этого мазохистского самоуничижения, выразительно обруганного Максом Вебером, история продолжала оставаться тайным соглашением между тевтонским духом и богиней Судьбы. Основное отношение Германии к истории не изменилось. Мир, по-видимому, был застигнут врасплох, когда этот духовный шовинизм постепенно обернулся милитаризмом, когда он снова использовал садистские, а не мазохистские образы и приемы. Великие державы не справились в данном случае со взятой на себя инициативой «перевоспитать» Германию. Сделать это они хотели тем единственным способом, каким можно перевоспитать население страны, а именно даруя людям неподкупную истину новой идентичности внутри более универсального политического строя. Вместо этого они эксплуатировали немецкий мазохизм и усиливали всеобщую безнадежность немцев. И вот «слишком узкий» немец, упорно скрывавшийся после поражения, вышел теперь вперед, чтобы подготовить самое широкое, какое только возможно, жизненное пространство для самого себя – арийское мировое господство.
Зажатые между «слишком узкими» и «слишком широкими», немногие государственные деятели, наделенные достоинством, реализмом и дальновидностью, не выдержали напряжения или были убиты. Немцы, оставшись без работы, без еды и без новой цели, начали присматриваться к образу Гитлера, который впервые в истории Германского рейха придал политическое выражение духу немецкого юноши. Было что-то магическое в этих словах: «Теперь, однако, я решил стать политиком», – которыми непокоренный немецкий юноша заканчивает седьмую главу «Майн Кампф».
После того как Гитлер таким образом взял на себя задачу привести юношескую фантазию своего народа к политическому господству, прекрасным инструментом ее решения постепенно стала его, то есть германская, армия. Книжное знание войны 1870–1871 годов было «величайшим духовным опытом» Гитлера. В 1914 году, когда он стал солдатом Германской империи, он своими глазами увидел героику того времени. Гитлер с истерическим фанатизмом отрицал (сам он временно ослеп после газовой атаки, хотя поговаривают, будто это произошло от эмоционального напряжения), что его юношеский образ германской доблести лишился блеска. Гитлер казался полным решимости спасти его. А его враги внутри и за пределами Германии лишь пожимали плечами.
Здесь снова необходимо оставить в стороне одержимость и включить воображение. Начиная с Томаса Манна во время Первой мировой войны и кончая нацистским философом Второй мировой, немецкий солдат воспринимался как живое воплощение духовности немца. Он олицетворял «Стража на Рейне» – человеческую стену, заменяющую несуществующие естественные границы Германии. В нем утверждала себя сплоченность через слепое повиновение и разрушались стремления к демократическому разнообразию. Было бы опасно не учитывать и того, что эта позиция, фактически эксплуатируемая шумным молодым офицером, делающим карьеру, способствовала также развитию офицерской аристократии. Впитывая аристократически-революционные принципы других наций, она давала убежище одному из немногих политически зрелых героев Германии. Поэтому, когда Гитлер всеми правдами и неправдами отрицал поражение армии, он спасал для себя и немецкой молодежи единственный целостный образ, в котором мог оказаться каждый.
Умело оперируя Версальским договором, модернизировали армию. Маленькая армия стала армией специалистов. Таким образом старейший и мало изменившийся имперско-германский тип был заново воссоздан. Главная роль отводилась современному технически грамотному специалисту. Дух командной работы и личной ответственности заменил собой дух слепого повиновения. Маркой офицера стала его зрелость, а не каста. С таким новым «материалом» был подготовлен блицкриг. Он был основан на последних технических достижениях, а его цель заключалась в том, чтобы быстро спасти немецкий народ от крушения жизненных устоев. Молниеносная война обещала, что за счет скорости наступления превосходство союзников в мощности артиллерии (и стоящее за ней промышленное могущество), которое во время Первой мировой войны «прижимало немцев к земле», будет преодолено. Кроме того, молодежь Германии во время блицкрига на собственном опыте познала «заключительные аккорды революции, достигающие духовных, ментальных и физических глубин». Блицкриг ослаблял чувство окружающей среды и периферической уязвимости. Цитируем нациста: «Инстинктивное удовольствие, которое молодежь находит во власти моторов, здесь предсказывает расширение возможностей человечества, с самого начала бывших такими узкими и в целом так и не развитых цивилизацией». Было бы губительно отмахиваться от такого нацистского мистицизма. Чтобы нанести поражение моторизованной Германии, молодежи других стран также пришлось научиться перерастать вместе со своими боевыми машинами в новых, подобно кентаврам, не знающих отдыха существ, влюбленных в пунктуальность. Гитлер пытался приблизить появление поколения, воспринимавшего моторизованный мир как естественный, и объединить его с образом тоталитарной «государственной машины».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.