Текст книги "Детство и общество"
Автор книги: Эрик Эриксон
Жанр: Детская психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
Когда он увидел, что «индустрия демократических стран движется на большей скорости», то воспринял это как личное оскорбление. «Барахло» – так он в раздражении называл их продукцию. Когда их «летающие крепости» оказались прямо над его городами и когда он увидел, что англосаксонские парни могут сливаться со своими машинами, не теряя при этом голову, он был настроен скептически. Когда же он понял, что русские совершают чудеса не только при обороне, но и во время наступления, его недоступная пониманию разума ярость перешла все границы. Ведь в своем перечне образов Гитлер характеризовал русских не только как несопоставимых с его солдатами, но как народ, стоящий ниже всякого сравнения: он называл их болотными людьми и недочеловеками. Таким образом, русские сравнялись с другими «недочеловеками», евреями, только более удачливые русские имели свою страну и армию. Очевидно, что в фантастическом преувеличении Гитлером еврейской «угрозы», воплощенной в такой малой части населения, к тому же высокоинтеллектуальной, скрывалась сильная зависть. Как мы уже говорили, «слишком узкий» немец всегда чувствовал себя в опасности, денационализируемым информацией, которая открывала ему относительность и разнообразие культурных ценностей. Казалось, еврей остается самим собой, даже будучи рассеянным по всему миру, тогда как немец опасался за свою идентичность в собственной стране. Казалось, будто эти таинственные евреи делают из интеллектуальной относительности средство расового самосохранения. Для некоторых немцев это было непостижимо без предположения особо хитрого шовинизма, тайного еврейского сговора с Судьбой.
6. Впечатление о евреяхУже Освальд Шпенглер предполагал, что антисемитизм является в значительной степени проекцией: люди особенно отчетливо видят в евреях то, что не хотят замечать в себе. Представление о тайном сговоре с Судьбой, перипетии которой, по-видимому, скрывают за «избранным» чувством интеллектуального превосходства мечты о завоевании мира, очень близко германскому шовинизму.
Хотя проекции – это враждебные и наполненные страхом искажения, они обычно не лишены толики глубокого смысла. Верно, что субъект проекции «видит сучок в глазу брата своего и не замечает бревна в собственном глазу» и что степень искажения и безобразности реакции лежит на его совести. Однако в глазу соседа обычно есть нечто такое, что подходит для особого увеличения. И уж никак нельзя отнести на счет случайного стечения обстоятельств то, что в этот решающий момент истории (когда «один мир» стал реальным образом, а два мира – неизбежной реальностью) самые цивилизованные народы оказываются чувствительными к пропаганде, которая предупреждает о дьявольских силах народ, рассеянный по всему миру. Поэтому мы хотя бы мимоходом должны поинтересоваться тем, что же делает еврея излюбленной мишенью самых злобных проекций, причем не только в Германии. В России мы тоже недавно были свидетелями ожесточенной кампании против «интеллектуалов-космополитов». Евреи – единственный пример древнего народа, который сохраняет верность своей идентичности – расовой, этнической, религиозной или культурной. Делается это таким образом, что создается ощущение, будто эта идентичность представляет угрозу для вновь возникающих идентичностей.
Возможно, еврей напоминает западному миру о тех зловещих кровавых обрядах (упоминавшихся выше), за которые Бог-отец требует в качестве знака договоренности взнос за половой член мальчика, налог на его маскулинность? Психоанализ предлагает следующее объяснение: еврей пробуждает «страх кастрации» у людей, не принявших обрезания в качестве гигиенической меры. Мы видели, как в Германии этот страх смог разрастись до страха уступить, утратить юношеское своеволие. И то обстоятельство, что евреи оставили свою родину и пожертвовали своим национальным правом организованной самозащиты, несомненно, сыграло свою роль. До тех пор, пока это положение героически не исправила сионистская молодежь, молодежи других стран казалось, будто евреи имели обыкновение «расплачиваться за это» по двум счетам – от их собственного Бога и от их «стран-устроительниц».
Я считаю, что теория психосоциальной идентичности допускает возможность другой интерпретации. Универсальный конфликт оборонительной косности и приспособительной гибкости, консерватизма и прогресса, у еврейской диаспоры выражается в оппозиции двух тенденций – категорического следования «правильной» религии и выгодной приспособляемости. Этим тенденциям наверняка благоприятствовали века рассеяния. Здесь можно говорить о типах евреев, например, о религиозно-догматическом, культурно-реакционном еврее, для которого перемены и время ровно ничего не значат, потому что его реальность – Писание. И можно найти его противоположность, то есть такого еврея, для которого географическое рассеяние и многочисленность культур стали «второй натурой». Относительность становится для него абсолютом, меновая стоимость – его рабочим инструментом.
Существуют крайние варианты этих типов, своего рода живые карикатуры: бородатый еврей в кафтане и Сэмми Глик. Однако психоаналитик знает, что тот же самый набор оппозиций, тот же конфликт между строгим соблюдением Писания и капитуляцией перед изменяющейся ценой вещей наполняет собой бессознательные конфликты мужчин и женщин еврейского происхождения. Они сами не считают себя, да и другими не считаются, «иудеями» в смысле отношения к вероисповеданию или в расовом смысле. Писанием в таком случае, возможно, становилась политическая или научная догма (социализм, сионизм, психоанализ), совершенно не связанная с талмудической догматикой, однако цитируемая и отстаиваемая в манере, не слишком отличающейся от манеры диспутов предков, споривших по поводу истолкования отдельных мест Талмуда. А меновая стоимость могла уступить место навязчивому сравнению по оцениванию ценностей. В экономическом и профессиональном отношении на более поздних этапах истории эксплуатировалось то, что было заложено на более ранних ее этапах. Евреи занимались тем, что умели делать лучше всего, хотя они, конечно, учились совершенствовать и то, что им было позволено делать. Поэтому они становились не только традиционными торговцами, но и посредниками в культурном обмене, интерпретаторами в искусствах и науках, целителями болезней и спасителями от внутренних конфликтов. Их сила в этих областях деятельности заключается в ответственном чувстве относительности. Но в нем же и слабое место евреев, потому что там, где чувство относительности утрачивает должную ответственность, оно может превратиться в циничный релятивизм.
В свою очередь, еврейская душа, постепенно накопившая мужество веков, поднимает вопрос относительных ценностей до уровня, на котором знаемая действительность включает более широкий круг предметов и явлений. В религиозной сфере, как известно, христианская этика основана на полном подчинении этого мира «миру иному», земных империй – Царству Божьему. Когда Гитлер называл совесть еврейским недостатком, он имел в виду христианство и его учение о грехе и спасении.
В наши времена свобода воли человека, свобода сознательного выбора ценностей и свобода суждений были подвергнуты сомнению в теориях трех евреев. Марксова теория исторического детерминизма установила, что наши ценности находятся в неосознаваемой зависимости от средств, с помощью которых мы добываем себе пропитание. (Как психологический факт это не полностью идентично той политической доктрине марксизма, которая в разных странах привела к разным формам социализма.) В психологии теория бессознательного Фрейда убедительно показала, что мы не сознаем наихудшего и наилучшего в наших мотивациях. Наконец, теория относительности Эйнштейна послужила источником современного пересмотра широких основ меняющейся физической теории. Эйнштейн доказал, что наши измерительные инструменты связаны с отношениями, которые мы оцениваем.
Очевидно, можно легко доказать, что каждая из этих теорий появилась в «логичный» момент истории в соответствующей области знания и что эти мыслители довели до кульминации культурный и научный кризис Европы не потому, что они были евреями, но как раз потому, что были евреями, и немцами, и европейцами. Однако составляющие, входящие в радикальные инновации во времена выбора в любой сфере деятельности, почти не изучены. Вот почему мы вправе поставить вопрос: можно ли свести к простой исторической случайности тот факт, что именно Марксу, Фрейду и Эйнштейну – немцам еврейского происхождения – выпала участь не просто сформулировать, а персонифицировать радикальные изменения самих основ мышления человека, от которых он зависел?
Здоровые эпохи и страны ассимилируют вклады сильных евреев, тем самым усиливая собственную идентичность прогрессивными изменениями. Но во времена коллективной тревоги один только намек на относительность уже вызывает негодование. Это особенно справедливо для тех классов, которым грозит утрата статуса и самоуважения. В своем стремлении найти опору для сохранения такие классы со зловещей преданностью цеплялись за несколько вечных первооснов, надеясь, что они-то и спасут их. Именно на этой стадии агитаторы разного толка, эксплуатирующие трусость и жестокость масс, провоцируют возникновение параноидного антисемитизма.
Я думаю тогда, что проникновение в беспощадную природу идентичности может пролить некоторый свет на тот факт, почему сотни тысяч немцев участвовали, а миллионы шли на уступки в немецком «решении еврейского вопроса». Эти методы настолько не поддаются пониманию, что никому – будь то американец, еврей или немец – пока не удается сохранить какую-либо последовательную эмоциональную реакцию на них, кроме приступов отвращения. Вероятно, это было кульминационным завершением извращенного мифологического гения нацизма: создать ад на земле, который кажется невозможным даже тем, кто знает, что он существовал на самом деле.
Политическая и военная машина национал-социализма сокрушена. Однако ее поражение несет в себе условия для возникновения новых угроз, потому что Германия снова разделена изнутри, а формирование немецкой политической идентичности опять отложено. Снова немецкая совесть оказывается беспомощной стрелкой на весах двух мировых этик. Завтра она опять может заявить права на то, чтобы быть тем самым арбитром, который держит эти весы в своих руках. Тотальное поражение порождает также и чувство тотальной уникальности, готовность снова позволить эксплуатировать себя тем, кто, кажется, может предложить ощущение тотальной власти вместе с постоянной сплоченностью и новое чувство идентичности, избавляющее от ныне бессмысленного прошлого.
Всем, кто надеется и борется за перемены в Европе, которые обеспечат немцам мирную судьбу, сначала необходимо понять историческую дилемму ее молодого поколения и молодежи других крупных частей мира, где недоразвитые национальные идентичности должны пройти новое испытание в общей индустриальной и братской идентичности. Именно по этой причине я обратился к периоду, предшествовавшему последней войне. До тех пор, пока действовавшие тогда силы втянуты в согласованные усилия по наведению истинно нового порядка, мы не вправе позволять себе забывать.
Глава 10
Легенда о юности Максима Горького
В наши дни трудно получить о России дополнительную информацию, которая была бы достоверной, релевантной и одновременно ясной. То немногое, что я знаю, недавно сконцентрировалось вокруг образов старого, но тем не менее трогательного русского фильма, и прежде всего вокруг самообладания мальчика – героя этой картины.
Фильм рассказывает большевистскую легенду о детстве Максима Горького. Как и в случае с версией национал-социалистов о детстве Гитлера, я проанализирую систему образов в их связи с географическим местоположением и историческим моментом происхождения. В некоторых знаменательных отношениях эти две легенды обладают известным сходством. Обе они показывают растущего своевольного мальчика в ожесточенной борьбе с отцом, главой рода – беспощадным тираном, пусть даже и дряхлым неудачником. И Гитлер, и Горький в отрочестве пережили психологический шок от бессмысленности существования и тщетности бунта. Они стали интеллектуальными пролетариями и были близки к крайнему отчаянию. По иронии судьбы оба получили известность в полицейских досье своих стран как «бумагомараки». Однако на этом аналогии заканчиваются.
Горький стал писателем, а не политиком. Конечно, и после русской революции он продолжал оставаться идолом страны Советов. Он вернулся в Россию и умер там. Было ли в его смерти нечто таинственное или это была просто мистификация по политическим мотивам, мы не знаем. У гроба Горького Молотов сравнил его смерть с утратой самого Ленина. Очевидно, что причины его национального возвеличивания – не в доктринерском фанатизме и не в политической хитрости Горького. Он, друг Ленина, говорил: «Различия во взглядах не должны влиять на симпатии. Я никогда не отводил теориям и мнениям значительного места в отношениях с людьми». Факты заставляют нас сделать вывод об исключительной терпимости к Горькому Ленина и Сталина, закрывавших глаза на некоторые его знакомства с подозрительно консервативными личностями. Ответ кроется в том, что Горький был народным писателем, сознательно и упорно писал о народе и для народа. Он – «бродяга» и «провинциал» – жил в двойном изгнании: политической ссылке (под надзором царской полиции) и изоляции от интеллектуальных кругов своего времени. Его «Воспоминания» показывают, насколько спокойно и обдуманно он изображает себя даже в присутствии таких мощных фигур, как Толстой.
Подобно Толстому, Горький принадлежит к той эпохе русского реализма, которая сделала грамотную Россию такой безжалостно внимательной к себе и такой ужасно робкой. Однако манере его письма было чуждо любование собственным страданием, которое наполняло собой произведения других его великих современников. Его произведения не заканчиваются фатальным тупиком добра и зла, окончательной уступкой бесам прошлого, как это происходит у Толстого и Достоевского. Горький научился наблюдать и писать просто, потому что видел «необходимость точного изображения некоторых наиболее редких или положительных явлений действительности». Кинофильм показывает развитие душевного склада будущего писателя. Кроме того, он иллюстрирует русскую дилемму, дилемму большевика и, как я попытаюсь доказать, дилемму «протестантского» умонастроения, с опозданием появляющегося в восточных странах.
Фильм этот, конечно же, старый. На первый взгляд, американцам сложно его воспринять. Но по содержанию он кажется легким, как волшебная сказка. Фильм плавно течет как свободный сентиментальный рассказ, явно предназначенный для того, чтобы сделать героя, маленького Алешу, более близким к сердцу зрителей, которые узнают во всем этом свою родную Россию, свое детство и в то же время знают, что этот Алеша однажды станет великим Горьким.
У русских, смотревших картину вместе со мной, она вызвала лишь ностальгические раздумья, без какого-либо привкуса политической полемики. Легенда говорит сама за себя.
1. Страна и мирВ самом начале фильма появляется русская «троица»: безлюдные равнины, Волга, балалайка. Необозримые просторы Центральной России вызывают чувство мрачной пустоты, и тотчас же звуки балалайки начинают нарастать до неистового крещендо, как бы говоря: «Ты не один, мы все здесь». По широкой Волге пароходы везут тепло укутанных людей в глухие деревни и перенаселенные города.
Основная тема картины – противопоставление огромной страны маленькой, пестрой общине. Нам напоминают, что словом «мир», называют и сельскую общину, и «мир в целом» и что «на миру и смерть красна». В глубокой древности викинги называли русских «жителями городищ», поскольку их поселения были компактными, с плотной застройкой и обнесенны частоколом. В таких селениях русские переживали суровые зимы и укрывались от диких зверей и врагов, не забывая о развлечениях, хотя и грубых.
Большой пароход подходит к пристани, заполненной веселыми, нарядно одетыми встречающими. Среди них – близкая родня двух пассажиров парохода: недавно овдовевшей Варвары и ее сына Алеши. Мы первый раз видим его симпатичное личико с широко открытыми глазами и ртом, когда Алеша, выглядывая из-за длинных юбок матери, с благоговейным страхом рассматривает шумную родню, которая обступает и как будто захватывает их. И как только он решается все-таки выглянуть из-за матери, грубые шутники сразу проверяют, насколько он любопытен. Озорная маленькая кузина показывает язык и громко кричит на него, а дядя хватает за нос и мягко надавливает, как на кнопку, одновременно с гудком парохода. Симпатичный молодой парень, глядя на него, громко хохочет вроде бы добродушно, но поди разберись тут. Наконец, мальчику дают подзатыльник и сажают в лодку.
Затем мы видим, как все семейство, тяжело ступая, плотной колонной идет посередине улицы. Оно напоминает процессию паломников или группу арестантов, а может, то и другое одновременно. Поначалу тихие, голоса из враждебной толпы становятся громче. Кто-то шепчет: «Они настойчиво требуют у отца раздела имущества». Кто-то намекает, что мать Алеши, овдовев, вернулась домой за приданым, назначенным ей отцом, но которое он так и не отдал ей, поскольку она вышла замуж против его воли. Крупная фигура бабушки возглавляет процессию. Бабушка причитает чуть слышно: «Дети, дети», – как если бы с потомством не было сладу.
Затем мы видим эту большую семью дома: все собрались в маленькой комнате, настроение каждого не понять. Балалайка что-то наигрывает, вызывая у слушателей странное чувство, грустное и беспокойное. Возникает ощущение, что эти люди предаются состраданию самим себе, сопровождая его музыкой, – все вместе, но каждый по-своему. И это происходит вместо молитвы перед едой, уже стоящей перед ними на столе. Старый мастер Григорий показывает суть самосострадания самым поразительным способом: в ритме песни он хлопает себя по лысине. И неясно, от чего больше он получает удовольствие – от ритма или от этих хлопков.
Как бы очнувшись, дядя Яков резко обрывает игру. Он делает глоток водки, занюхивает луком и начинает наигрывать веселую ритмическую мелодию, напевая какую-то бессмыслицу о сверчках и тараканах. Звучит бешеное возбуждающее крещендо, слишком быстрое для того, чтобы его мог уловить западный ум. Затем мы видим Цыганка, пляшущего вприсядку.
Цыганок молод и красив, и когда он раскатывает рукава, выпускает низ рубахи и вообще «распоясывается», все получают от пляски огромный заряд бодрости. Он подпрыгивает и приседает, дробно стучит каблуками, и вся переполненная комната вторит ему, как будто случилось землетрясение, от которого всем стало весело: трясется мебель, дребезжит посуда, даже вода в графине колышется.
Это в высшей степени мужское представление сменяется затем сценой благородной женственности. Гости уговаривают сплясать саму бабушку. Бабушка – поистине громадная старуха, закутанная в шаль, с тяжелой головой, широким лицом и доброй, приветливой улыбкой. И этому массивному созданию сначала удается быть по-детски застенчивой, затем – по-девичьи привлекательной, а немного спустя уже нести в танце свой могучий стан с чрезвычайным достоинством, легкостью и обаянием.
Ее ноги ступают осторожно, фигура сохраняет прямую и величественную осанку; медленно поворачиваясь, бабушка разводит руки – сначала одну, потом другую – и распахивает тяжелую шаль, как бы обнажая перед всеми груди кормилицы.
В этот момент она неожиданно останавливается, бледнеет и снова закутывается в шаль. Музыка обрывается, движение замирает. Все взгляды устремлены на дверь: вошел дедушка. Разумеется, мы даже не заметили его отсутствия. Однако ничто не может скрыть его причастность к происходящему: только в его отсутствие бабушка могла открыть свое сердце и тело детям.
Эти наполненные энергией сцены знаменуют счастливое начало или, точнее, указывают на счастливое прошлое. Как представителям западной культуры нам было бы лучше настроиться на то, что в этом фильме нет счастливого конца: нет истории любви и нет истории успеха. То, что мы видим в начале, есть воспоминание о делах минувших дней; а в конце нас ждет будущее, в котором несомненно лишь одно: оно будет горьким. Горький – фамилия говорящая.
Вошел дедушка, и с ним – скупость и ненависть к людям. Его лицо застыло в напряжении, движения отрывисты, – он полон нескрываемого возбуждения. Оказывается, он уходил, чтобы купить скатерть, и не какую-нибудь, а белую. По тому, как он по-детски хвастается ею, становится ясно, что для него эта белая скатерть – символ его положения. Дедушка использует вечеринку, чтобы еще раз самовлюбленно показать всем: сейчас он достаточно богат, чтобы купить себе белую скатерть. Он хозяин маленькой красильни, хотя пролетаризация коснется и его.
Тотчас же раздаются шепот и возгласы, затрагивающие вопрос о его собственности. Когда он собирается отойти от дел и разделить свое богатство между сыновьями, уже достигшими почти средних лет?
Так как сердитый шепот усиливается, дедушка визгливо кричит: «Цыц, окаянные! По миру пущу!» Его голос выдает отчаяние и в то же время – последнее усилие загнанного в угол зверя. Визгливый крик деда служит, вероятно, сигналом для сыновей, которые обмениваются кровожадными взглядами. Вскоре они уже катаются по полу, в пьяной ярости колотя друг друга. Рубаха на дедушке спущена с плеч, рукава оторваны. «Ведьма, – воет дед, – народила зверья!» – это тема, которую следует запомнить.
Гости в испуге разбегаются, праздничный стол разгромлен, а бедный маленький Алеша прячется на печи – обычном убежище русских детей. Для первого дня он видел достаточно. До сих пор Алеша не сказал ни слова. Что все это означало и будет означать для него в конце, можно понять лишь из того, как он действует или, на самом деле, воздерживается от действия по мере того, как его позиция меняется в ходе встреч и столкновений с разными людьми.
Чтобы можно было сосредоточиться на этих встречах и столкновениях, я вкратце обрисую историю в целом.
Отец Алеши, Максим Пешков, уехал из дома родственников жены, Кашириных, несколько лет назад. Он умер в далеком краю. Его жена Варвара с сыном Алешей были вынуждены вернуться к своей родне. Каширины очень жадны. Дядья (Ваня и Яков) хотят, чтобы дряхлый дед передал им свою красильню. Он отказывается. Сначала они сводят с ним счеты «грубыми шутками». Дед в отместку порет маленьких внуков. Один из дядьев поджигает красильню, и начинается распад семьи. Мать Алеши в конце концов находит свое пристанище в браке с мелким чиновником и перебирается из слободы в город. Алеша остается с дедушкой и бабушкой и становится невольным свидетелем экономического и умственного упадка старого Каширина. Мальчик находит друзей за пределами семьи, сначала среди прислуги, а затем – среди слободских детей. В доме живет еще старый мастер Григорий, во время пожара потерявший зрение, и Иван («Цыганок») – подмастерье, которому вскоре суждено погибнуть. На улице Алеша заводит дружбу с ватагой бездомных мальчишек и с мальчиком-калекой, Ленькой. Однако решающее значение имеет его встреча с таинственным дедушкиным жильцом, которого впоследствии полиция арестует как анархиста. В конце фильма мы видим повзрослевшего Алешу (теперь ему двенадцать, а может, и четырнадцать). Он напряженно всматривается в горизонт. Он оставляет распад семьи позади. Практически ничего не говорится о том, что ждет его впереди.
На протяжении всех этих сцен Алеша почти ничего не говорит и не делает. Он редко в чем-то участвует, но очень внимательно наблюдает за происходящим, реагируя на него, как правило, именно «неучастием». Вряд ли мы можем назвать это характерной чертой того, что мы, западные зрители, считаем историей.
Изучая эти совершенные и несовершенные поступки, я постепенно пришел к убеждению: истинное значение подобных сцен – это как перерывы на пути сопротивления мальчика искушениям, причем таким искушениям, которые нам совершенно незнакомы.
Если перевести это на язык наших радионовостей, то получится следующее: подчинится ли Алеша грубому фатализму бабушки? Сделает ли его пессимистом предательство матери? Вызовет ли в нем садизм деда гневное желание убить «отца» и поверхностное раскаяние? Склонят ли его дядья-братоубийцы к тому, чтобы разделить их преступления и пьяное обнажение души? Пробудит ли у него слепой и калека парализующую жалость и дешевое милосердие? Помешает ли ему все это измениться и стать Горьким?
Таким образом, каждая сцена и каждый значимый персонаж олицетворяют искушение возвратиться к традиционной морали и к древним обычаям его народа, соблазн оставаться скованным традиционным супер-эго внутри и крепостным правом снаружи. Мы видим, что Алеша обретает уверенность в себе, как будто дал тайную клятву, и, кажется, он занят укреплением верности еще не оформленной в сознании цели.
Конечно, представители западной культуры привыкли отождествлять то, что мы называем здесь искушениями (или соблазнами), со странностью русской души и с православием. И нас раздражает, когда люди не остаются верными тому типу души, который они разрекламировали и который стал их опознавательным знаком. Но мы должны постараться понять: Алеша благодаря тому, что судьба переместила его, Пешкова, в среду Кашириных, демонстрирует промежуточные стадии неожиданно появляющегося нового типа русской души, русского индивидуализма. Не Лютер и не Кальвин раскрыли для него новые глубины души. Не отцы-основатели и первопроходцы открыли для него еще не нанесенные на карту континенты, где он мог бы преодолеть свое внутреннее и внешнее рабство. Сам по себе, без посторонней помощи и в тайном согласии с родственными душами, он должен научиться протестовать и развить – в самом широком смысле – «протестантскую» мораль.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.