Автор книги: Фаддей Зелинский
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
Из «Сказочной древности»
Неоптолему при разделе добычи была присуждена в виде почетного дара Андромаха, вдова Гектора, – правда, без ее младенца Астианакта, которого ахейцы предали смерти, следуя жестокому правилу, что:
«Глуп, кто, отца умертвив, оставляет нетронутым сына».
Эта потеря сломила ее гордость; она как бы потеряла связь с окружающим миром, ею овладела какая-то тупая покорность, полное равнодушие к тому, что происходило с ней и кругом нее. Кроме Андромахи находился при Неоптолеме еще в качестве пленника ее деверь Елен, пророк Аполлона, пощаженный ахейцами из уважения к его дару…
Неоптолем был еще очень молод – и все же ему не удалось сохранить ту чистоту, которая до конца жизни была уделом его отца. Кровь старца Приама была темным пятном на его совести, и над ним нависло угрожающее слово Аполлона: «Не доживет до старости, кто сам старости жить не дает».
Пока его охраняла своей милостью его бабка, вечно юная дочь Нерея Фетида; по ее совету он избрал сухой путь на родину, что и спасло его дружину от бури. Через равнины Фракии и Македонии, мимо подножия Олимпа и Оссы достиг он Фтии и дворца своего деда Пелея. Обрадовался старец своему внуку, которого он теперь впервые увидел; во главе своих победоносных мирмидонян юноша быстро прогнал врагов и, сам правя во Фтии, предоставил деду в полное владение соседний город Фарсал. Андромаху он на первых порах имел при себе как жену и прижил с нею сына Анхиала; но его законной супругой и царицей она, как пленница-варварка, быть не могла.
Свою будущую супругу и царицу своего фтиотского царства он видел в Гермионе, дочери Менелая и Елены. Еще под стенами Трои она была ему обещана ее отцом; но чтобы ее получить, он должен был дождаться его возвращения, так как ее деды, у которых она жила, – Тиндар и Леда – ничего об этом обещании не знали. Что же касается самой Гермионы, то фессалийский жених уже потому ее не пленял, что она с давних пор породнила свои девичьи думы с другим человеком, за судьбой которого она тревожно следила; это был Орест. Единственный сын Агамемнона был естественным женихом для единственной дочери Менелая; так это и понимали, и признавали деды обоих, Тиндар и Леда. Вполне понятно, что вздохи юной девы получили определенное направление к Крисе под Парнасом, где проводил свои отроческие годы наследник Микен, никогда еще не виденный ею жених. И вот он юношей вернулся в Микены – вернулся для того, чтобы стать матереубийцей. Тиндар с Ледой, родители Клитемнестры, его тогда прокляли; но Гермиона не могла оторвать своего сердца от несчастного, которому рок помимо его воли назначил первым подвигом страшное преступление. Любовь Гермионы незримо сопутствовала Оресту в его скитаниях; теперь, казалось, она более чем когда-либо ему нужна, когда клеймо матереубийства закрывает ему все дома Эллады, кроме родственного.
Таков был предначертанный Гермионе путь ее любви… Но нет: явился Менелай, и вслед за ним явился Неоптолем; данное под Троей обещание прежде всего должно было быть исполнено. Да и можно ли было колебаться в выборе? С одной стороны, сын Ахилла, сразу ставший одним из первых витязей Троянской войны, победитель грозного Еврипила, участник славной засады в троянском коне, покоритель Трои, – с другой стороны, выросший далеко от войны юноша, единственным подвигом которого было матереубийство! Менелай не колебался, и его воля, конечно, пересилила желания его дочери. Так была разрушена супружеская жизнь Гермионы; ей не дали стать нежной самоотверженной женой любимого мужа, она стала злою женой нелюбимого.
Выданная за Неоптолема, она последовала за ним во Фтию. Там первое, что ей представилось, были Андромаха и ее сын Анхиал. Она показалась себе излишней: варварка уже владела сердцем ее мужа. Конечно, люби она его, она нашла бы в себе силу для прощения, но именно этой любви не было, и она почувствовала себя оскорбленной, лишенной того единственного, что ей еще давал нежеланный брак. Неоптолем заметил ее угнетенность и угадал ее настоящую причину: Андромаха – это лишь предлог, вся же сила в том, что она сама любит другого, любит Ореста. Его гордость вспыхнула: как, ему, сыну Ахилла, победителю Илиона, предпочитать матереубийцу?
– Так что же? – гневно ответила Гермиона, – Орест, как благочестивый сын, отомстил убийцам своего отца; а у тебя не хватает духу отомстить убийце твоего!
Неоптолем удивленно на нее посмотрел:
– Парис убит, – ответил он ей.
– Кто говорит о Парисе! – презрительно возразила Гермиона, – ведь всем известно, что настоящим убийцей твоего отца был Аполлон!
Удивление Неоптолема все росло и росло:
– Ты хочешь, чтобы я потребовал к ответу Аполлона?
– Это твое дело; но пока ты не исполнишь своего сыновнего долга, я тебе не жена.
И она гневно удалилась в свою женскую хорому и больше с ним не разговаривала.
Неоптолем предался глубокому раздумью; но чем более он думал, тем более ему казалось, что его жена права. Долг сына – отомстить за насильственную смерть отца. Исключения не допускалось – Орест, тот даже родной матери не пощадил. Конечно, бога он убить не может; но эллинский закон признает и другое удовлетворение – виру…
Неоптолем отправился в Дельфы, ко дню вещания; там уже ждало много паломников. С ними и он бросил жребий о порядке допущения к богу, когда священнослужитель подошел и к нему с вопросом:
– Кто ты, чужестранец, и о чем приходишь ты спросить бога?
Он ему ответил:
– Скажи Аполлону, что Неоптолем, сын Ахилла, требует от него виры за смерть своего отца.
Священнослужитель молча удалился, недоумевающе качая головой; никогда еще не приходилось ему идти пред облик бога с подобным поручением.
Тем временем дерзновенное слово Неоптолема успело распространиться среди дельфийцев: «Этот фессалийский разбойник, – говорили они друг другу, – пришел, чтобы разграбить богатый храм нашего бога!»
Стали образовываться кучки, то здесь то там; их вид и слова становились всё более и более угрожающими. Наконец они сплошной массой двинулись на пришельца. С десятком победитель Еврипила бы справился; но тут были сотни. Тут рядом алтарь Аполлона, еще дымящийся от принесенной жертвы. Неоптолем бросился к нему: священного права убежища дельфийцы не нарушат. Да, здесь он спасен… но внезапно его глазам представилась другая, схожая картина: седобородый старец у алтаря Зевса, там далеко, в замученной Трое, Приам, под двойной охраной и старости, и алтарной сени, – и перед ним опьяненный успехом победитель, презревший и ту и другую. Не имеет права дожить до старости тот, кто сам старости не дал жить, – и не имеет права искать убежища у алтаря тот, кто сам это убежище осквернил. Ему показалось, что алтарь отталкивает его от себя; внезапным прыжком он бросился в самую гущу нападающих – десяток перебил, но от сотен сам полег.
Гермиона не сознавала того, что она посылает своего мужа на гибель; его отсутствием она решила воспользоваться для того, чтобы извести Андромаху и ее младенца. Это ей не удалось: старый Пелей вовремя явился и простер свою все еще могучую руку над своим правнуком и его обиженной матерью. Тогда обидчицей овладел безумный страх: вернется муж, узнает про ее покушение… Она уже готова была одна бежать из его дома – вдруг она увидела перед собою незнакомого юношу. Незнакомого, да; и все же это был тот, вокруг которого кружились все ее думы уже столько лет, очищенный, вернувшийся из Тавриды Орест.
– Иди со мной! – С ним? О, как охотно! Но ведь уже поздно: она теперь уже – мужняя жена… – Не жена, а вдова…
После долгого несчастного обхода свершилось то, чему лучше было бы свершиться раньше: Орест женился на Гермионе, стал царем Микен и оставил после себя наследника, которому он на память о своем деянии дал имя Тисамена, т. е. «Мстителя»… Когда смерть Неоптолема стала известна во Фтии, старый Пелей поручил Андромаху с ее сыном заботам Елена; во Фтии они царствовать не могли, но они нашли новую родину в смежном с Фессалией Эпире. Цари последнего еще в позднейшую эпоху производили себя от Анхиала и через него от Неоптолема и Ахилла; среди них и знаменитый царь Эпира Пирр, воевавший с Римом.
III. «Вакханки»I
Куда бы мы ни сопровождали мысленно благоговейные шествия эллинских мужей и жен во славу их родных богов – в Олимпию ли на праздник Зевса, или на афинский Акрополь к девственной Палладе, или в Дельфы на гору Аполлона – везде нас пленяет красивая пластичность воспринимаемых нами образов. Повсюду мера и определенность; радость со стороны смертных, милость со стороны богов; настроение приподнятое, без сомнения, но лишь в смысле усиления сознательности путем приобщения к ней праздничного расцвета чувств.
Таков греческий Олимп – но не таков его последний и чуждый член Дионис. Гомер его еще почти не знает; в то время как предания о Троянской войне облекались в обессмертившие их формы героического эпоса, поклонниками этого бога были еще почти исключительно дикие фракийцы, жившие на многоводном Гебре – нынешней Марице. «Праздник совершался на горных вершинах, в темную ночь, при неверном свете смолистых светочей. Раздавалась шумная музыка – резкий звук медных тарелок, глухой грохот больших ручных литавр и вперемежку “манящее к исступлению созвучие” гудящих флейт, душу которых пробудили лишь фригийские авлеты. Возбужденная этой дикой музыкой, пляшет с ликующими криками толпа празднующих. Песен не слышно – вихрь пляски не допускает таковых. Это ведь не то размеренное плясовое движение, которым, например, гомеровские греки сопровождают свои пеаны. Нет – в бездумном кружащемся и стремительном беге мчатся одержимые богом по склону горы. Большей частью это женщины, странно переодетые: поверх платья у них оленьи шкуры – так называемые небриды, на голове нередко митры, их волосы дико развеваются, в руках змеи; иные же потрясают кинжалами или же тирсами, скрывающими медное острие под зеленью плюща. Так они мчатся до крайнего возбуждения всех чувств и в “священном безумии” бросаются на избранных жертвами животных, схватывают, разрывают застигнутую добычу и впиваются зубами в ее окровавленное мясо, чтобы сырым его поглотить».
Несмотря на несогласие Эрвина Роде, из классической книги которого («Psyche») я заимствовал эту выдержку, я продолжаю думать, что первоначально это был праздник чаемой весны, справляемый около зимнего солнцеворота с целью придать силы гаснущему солнцу и плодородие земле. Именно этой последней цели служил, как особого рода симпатичная магия, тот половой разгул, который некогда, несомненно, сопутствовал дионисическим праздникам, но, разумеется, был упразднен по вступлении их на греческую почву.
Но по мере отступления этой первой цели выдвинулась производная; а ею был экстаз как таковой, чувство «исступления» души из пределов тела. В этом состоянии человек сливался с чествуемым им богом и, полный его, переживал минуты несказанного блаженства. Русские слова «вакхант, вакханка» недостаточно выразительны; грек говорил «вакх, вакха», давая этим понять, что одержимый богом отождествлялся с ним, становился им. Как таковой он не чувствовал грани между собой и остальной природой – она вся в лице своих растительных и животных особей шла ему навстречу, ласкалась к нему. Дионисическая «оргия» – великий праздник примирения между человеком и Матерью-Землей, искупления его многовекового греха перед ней. И тогда мать ни в чем не отказывала своим детям: тирс вакханки обладал чудотворной силой, добывая для нее молоко, вино, мед из лона Земли. Она же наделяла их сверхъестественной мощью: в состоянии одержимости и исступления нежные руки дев вырывали деревья из земли, разносили на части коров и быков, обращали в бегство вооруженных мужей. Все это – явления патологические, объясняемые ныне гипнозом… Если только это объяснение, а не замена одной неизвестной величины другой, такою же неизвестной. Не все люди к ним приспособлены – почему у греков и существовала поговорка:
Много у нас тирсоносцев повсюду, но мало вакхантов.
Эта приспособленность чаще, как и ныне, встречалась у женщин, чем у мужчин, и вот почему не вакхант, а вакханка – жрица Диониса и распространительница его культа.
Культ этот доставлял справляющим его высшее, ни с чем не сравнимое блаженство, которое, естественно, понималось как милость бога, как награда за благочестие; и все же это непосредственно испытываемое блаженство было лишь залогом другого, еще более неисповедимого. Опыт дионисического оргиазма сводился к ослаблению уз, связывающих душу с ее телесной оболочкой, к ее «исступлению» и самобытному существованию; что же будет, когда эти узы будут окончательно порваны, когда наступит то, что люди обыкновенно называют смертью? Будет, очевидно, не смерть, а новая жизнь, более полная, яркая, блаженная, чем та, которую мы ведем в этом тусклом телесно-духовном бытовании. Таким-то образом дионисический оргиазм стал для греков откровением бессмертия и вечного блаженства души, стал торжеством жизни над смертью.
А потому Дионис – избавитель и благодетель человечества. Посвящение в его «оргии» – т. е. священнодействия, таинства – высший знак милости с его стороны. Сопротивление этому посвящению – неразумие, если оно исходит от особи, и высшее нечестие, если оно исходит от ответственного за свой народ царя.
II
Дионисический оргиазм завоевал Грецию в вихре безумной пляски в течение VIII и VII вв. Его победоносное вторжение из дикой Фракии вышеназванный Э. Роде справедливо сравнивает с той хореоманией, которая распространилась по Средней Европе после «черной смерти», т. е. чумы в XIV в. Народ Зевса и Аполлона не сдался без сопротивления: тот элемент безумия и исступления, который был центральным в дионисическом оргиазме, был органически противен гордящемуся своей сознательностью эллину – не говоря уже о вышеупомянутом половом разгуле, несовместимом с граждански упорядоченной жизнью в благоустроенных греческих общинах.
Но пляска победила; пришлось сдаться. Все же не без оговорок и условий. Прежде всего был упразднен половой разгул – «пророк Аполлона Меламп исцелил дочерей аргосского царя Прета от бесстыдства» – гласит по этому поводу символический греческий миф. Затем самый оргиазм был введен в пределы времени и места. Временем стали «триетериды», т. е. справляемые через год в ноябре месяце вакханками празднества; местом стали верхние склоны Парнаса над Дельфами. Сюда вакханки сходились – если судить по аналогии Афин, о которых это нам засвидетельствовано, – со всей Эллады; их ночные радения на озаренной светочами нагорной поляне представляли красивое зрелище, далеко видное с Коринфского залива и поэтому часто упоминаемое в греческой литературе. Все же происшедшая перемена была знаменательна: дельфийские вакханки были уже не самим народом, а только представительницами народа, спасавшимися, если можно так выразиться, и за себя, и за представляемые ими общины. Кто хотел ознакомиться с первоначальным характером дионисического оргиазма как явления всенародного, тот должен был отправиться туда, где дионисические празднества справлялись всенародно, – т. е. во Фракию или соседнюю с ней Македонию.
Дальнейшим последствием аполлоновской реформы религии Диониса было установление значительно смягченных гражданских Дионисий, отчасти со слабой примесью оргиастического элемента, отчасти и при полном его отсутствии. Приуроченные к работам виноделов, эти Дионисии сделали самого бога богом вина, каким он доныне живет в нашем сознании, но каким он не был в своем первоначальном, оргиастическом культе. К Дионисиям первого порядка принадлежали и те, которые стали колыбелью древнегреческой и нашей трагедии.
Как затем это смягчение дионисического оргиазма вызвало новую волну, породившую орфические, а затем и пифагорические таинства, – это уже не входит в пределы настоящей статьи.
Но ставши греческим богом, Дионис должен был получить свою греческую родословную и свой греческий миф. К Зевсу он стал, подобно Аполлону, в сыновние отношения; это было вполне понятно. А так как первым центром Дионисова культа в Греции были беотийские Фивы, то к ним и был приурочен миф о его рождении; гласил он так.
У Кадма, основателя Фив, было несколько дочерей; из них старшей была красавица Семела. Ее в образе смертного навещал Зевс, не скрывая, однако, от нее своей божественности. Узнав об этом, ревнивая Гера решила погубить свою соперницу. Явившись к ней в образе ее старой няни, она заронила ей в сердце, подлинно ли Зевс тот прекрасный муж, которому она отдалась. Чтобы убедиться в этом, она присоветовала ей следующее коварное средство: взяв с него предварительно клятву, что он исполнит ее желание, – потребовать от него, чтобы он явился ей уже не в образе смертного, а таким, каким он является своей божественной супруге Гере. Простодушная Семела поступила согласно ее совету. Но ее бренная плоть не вынесла прикосновения перуна: она сгорела вместе со всем теремом, в котором она дожидалась Зевса, и Гера уже позаботилась о том, чтобы вечно дымящиеся развалины этого терема стали вечным свидетельством о ее ревнивой мести. В живых осталось только ее недоношенное дитя – божественный сын Зевса Дионис. Отец вынул его из огня, испепелившего тело его «перунницы»-матери (keraunia), и зашил в своем бедре, чтобы он в нем исполнил остающееся время своей зародышевой жизни. А затем он вторично произвел его на свет – на сказочной горе Нисе, нимфам которой он и отдал его на воспитание.
Этот греческий миф о рождении Диониса, часто обработанный поэтами – и Эсхил, и Софокл посвятили ему по трагедии, – представлял, как видит читатель, своего героя исконно греческим богом и, стало быть, вторжение его культа в Элладу – возвращением бога в свою исконную родину; это – известное средство, часто применяемое и в греческой мифологии, и в других. Вторую родину бога, гору Нису – выведенную скорее всего из его загадочного имени Dyo-nysos – представляли себе различно: чаще всего на Евбее, из чего мы можем заключить, что фракийский культ проник в Беотию из Евбеи. Но Еврипид, очевидно, – по причинам, выяснение которых завело бы нас слишком далеко, – считал ее находившейся в Лидии; отсюда азиатский вид как его вакханок, так и их мнимого пророка и некоторое «варварство» в их характере.
III
Сознание сравнительной юности религии Диониса в Элладе сказалось в целом ряде мифов, описывающих сопротивление его культу. Мифотворной эта религия сама по себе не была; это объясняется ее характером, так мастерски изображенным Фр. Ницше в его замечательной книге о рождении трагедии. Только там, где бесформенный хаос дионисической возбужденности сталкивался с внешним миром – только там она выкристаллизовывалась в образе мифа.
Трагедия рано воспользовалась этими темами – она даже первоначально жила ими, имея своим содержанием именно «Дионисовы страсти» (Dyonysu pathe). И притом в обеих своих разновидностях, как серьезной, так и шутливой. Здесь Диониса окружили как спутниками давнишними «лешими» греческой религии, сатирами; для серьезной трагедии они не годились, здесь хор пришлось составить чаще и удобнее всего из вакханок.
Впрочем, о доисторическом периоде развития трагедии возможны только догадки; на более твердую почву вступаем мы с именем Эсхила. Он обработал вакхические мифы в двух тетралогиях: во-первых, в славной своей «Ликургее», а затем и в той, к которой принадлежала трагедия «Пенфей».
Состав «Ликургеи» нам известен благодаря схолии на Аристофана («Фесмофории»); в нее входили трагедии «Эдонийцы», «Бассариды», «Юноши» и сатирическая драма «Ликург». Сам герой был царем фракийского народа эдонийцев; он оказывал сопротивление Дионису и его таинствам и за это был богом наказан. При этом нас не должно смущать то обстоятельство, что строптивый царь управлял той самой страной, в которой греки видели родину культа Диониса: для мифа важна только родина самого Диониса, а ею была сказочная Ниса. Фракийцы были только первым народом, который сошедший с Нисы бог приобщил своим таинствам.
В первой трагедии, «Эдонийцах», хор, как показывает заглавие, состоял из подданных самого героя. Они приходят к нему, чтобы рассказать о тех чудесах, свидетелями которых они были.
Одного я там видел с цевницей в руке,
Токаря измышлением; пальцами он
Проводя по сопелкам, наигрывал им
К исступленью зовущую песню.
У другого кимвал меднокованый был,
Из него извлекал он безумящий звон;
И откуда-то – с тайных незримых пещер —
Точно рев угрожающий диких быков:
Скоморохи то ужаса были.
То опять – словно гром под землей загремел —
Оглушительный грохот тимпанов.
Разгневался гордый царь на эту дикую силу, невесть откуда вторгшуюся в его владения; и все же худшее было впереди. Владыка чудес не удовольствовался дальними «оргадами»; все ближе и ближе надвигается его странная дружина, приводя в смятение все кругом; наконец он сам здесь… Но он ли подошел к дому, или сам дом, проникнутый его силой, пошел ему навстречу? Что-то необъяснимое творится при приближении Диониса:
В веселье буйном заметался дом…
Появление грозного царя точно леденящей струей развевает весь этот восторг. Чего испугались? И дом на месте, и всё на месте – и в числе прочих он сам, женоподобный кудесник. И царь его насмешливо допрашивает, издеваясь над его длиннополой, не приличествующей мужчине епанчой:
А ты, красавица, откуда к нам?
Где родилась? Кто нарядил тебя?
Эта сцена стяжала знаменитость; Аристофан ее пародирует в своих «Фесмофориях», а позднее и Еврипид перенес ее в свою трагедию. Правда, мы не можем сказать, предстал ли эсхиловский Дионис в своем собственном виде перед Ликургом, или же, как у Еврипида, в виде лидийского пророка. Знаем только из схолии на указанное место Аристофана, что перед царем был действительно пленный Дионис, – а стало быть, что Эсхил уклонился от гомеровского изображения мифа («Илиада», песнь VI):
Нет, и могучий Ликург, знаменитая отрасль Дрианта,
Долго не жил, на богов-небожителей руки поднявший.
Некогда, дерзкий, напав на кормилиц безумного Вакха,
Их по божественной Нисе преследовал: нимфы-вакханки
Тирсы зеленые бросили в прах, от убийцы Ликурга
Сулицей острой свирепо разимые; Вакх устрашенный
Бросился в волны морские и принят Фетидой на лоно,
Трепетный, в ужас введенный неистовством буйного мужа.
Все на Ликурга прогневались мирно живущие боги;
Кронов же сын ослепил Дриантида; и после не долгой
Жизнию он наслаждался, бессмертным всем ненавистный.
Во всяком случае, временным торжеством Ликурга кончались «Эдонийцы»: священные светочи потушены, вакханки рассеяны, сам Дионис в плену.
Следующая трагедия была озаглавлена «Бассариды». Так назывались фракийские вакханки по тем меховым тулупам, в которых они выступали. Их содержание, сообщаемое нам Эратосфеном в его «Катастеризмах», поражает нас отсутствием всякой связи с мифом о Ликурге: «Орфей, – сказано там, – Диониса не почитал, величайшим же богом считал Гелиоса, которого он называл также Аполлоном; вставая ночью, он перед рассветом восходил на Пангейскую гору и там дожидался восхода, чтобы ему первому увидеть Гелиоса. Поэтому Дионис, разгневавшись, напустил против него бассарид, как говорит поэт Эсхил, которые его растерзали и разбросали части его тела. Музы же, собравши их, похоронили его в так называемых Либефриях». Эта несвязанность с главной фабулой озадачила ученых; Рапп поэтому полагает, что участь растерзанного Орфея только упоминалась в хорической песни «Бассарид» в назидание неистовствующему Ликургу, но не составляла их содержания. Но приведенная Науком схолия на Климента Александрийского ясно говорит, что «растерзание Орфея одрисийцами (т. е. фракийцами) составляет содержание трагедии»; кроме того, я не могу не придать значения и следующему совпадению. Согласно Эратосфену, к вакханкам-бассаридам, составляющим хор трагедии, под конец присоединяются как «пропомпы» еще и музы. Это, во-первых, чисто эсхиловский обычай; такой же второй хор пропомпов в заключение драмы имеем мы также и в «Просительницах», и в «Семи вождях»; а во-вторых, в том резюме «Ликурга» Эсхила, которое Софокл дает в своей «Антигоне» – мы приведем его ниже, – тоже рядом упоминаются и вакханки, и музы как жертвы Ликургова гнева.
Нет, мы слишком мало осведомлены о частностях применения трилогического принципа у Эсхила, чтобы оспаривать возможность также и эпизодической композиции. Допустим же – это будет осторожнее, – что средняя драма трилогии имела содержанием жизнь вакханок на Пангее и растерзание ими Орфея, каковая расправа должна была служить уроком для Ликурга; я думаю, в «Вакханках» Еврипида можно будет найти подтверждение этой догадки. И здесь ведь мы имеем пространный эпизод о жизни вакханок на Кифероне и об их расправе с их врагами, долженствующей служить уроком для Пенфея.
В третьей драме трилогии, «Юношах», действие возвращалось к Ликургу. Содержанием была, конечно, его кара; но в чем состояла она? Приведем то резюме из «Антигоны» Софокла, на которое мы уже ссылались:
Гневен был он и царь Фракии дикой,
Сын Дрианта Ликург; сам Дионис его
Смелость изведал.
Все ж в затворе и он окончил дни;
В хладном камне остыл гнева багровый жар;
Цвет дерзанья поблек; понял тщету мыслей своих
Царь, что бога хулил в злобе безумной он,
Громя вакханок грозный пыл,
Ретивых светочей восторг,
Святую песнь Муз поляны горной.
Итак, раскаяние, за ним – окаменение. Но чем было вызвано раскаяние, и почему оно повело к окаменению? Здесь недостает центрального мотива – Аты, того деяния, после которого дальнейшая жизнь становится невозможной. Агава убила сына, Ниобея стала причиной смерти своих детей, – а Ликург что? Позднейшая традиция, представляемая для нас Аполлодором, говорит о том, что Ликург в своем вакхическом исступлении убил своего сына Дрианта, принимая его за винную лозу; полагаю, что и мифопея «Ликургеи» нуждается в этом мотиве. Это подтверждается косвенно и заглавием третьей трагедии – «Юноши». Кто эти юноши? Скорее всего – товарищи Дрианта. Все же конец трагедии был примирительным: про Ликурга местное предание – на него ссылается автор «Реса» – говорило, что он живет в пещере Пангея вечной жизнью как пророк Диониса. Итак, трилогия кончалась установлением культа – совсем по-эсхиловски.
Кстати: мы опять на Пангее, там же, где происходило действие также и «Бассарид». Это – подтверждение принятой нами гипотезы о ее содержании; в то же время это обстоятельство дозволяет нам дополнить фабулу трилогии еще несколькими чертами. По Аполлодору, вместе с Дионисом берется в плен и вся дружина его вакханок; допуская, что и эта черта заимствована из Эсхила, мы получаем образец для чудесного освобождения вакханок у Еврипида:
А с теми, царь, вакханками, которых
Связавши раньше, запер ты в тюрьму,
Случилось чудо: узы их распались,
И убежали пленницы. Поди,
Теперь они к полянам горным скачут
И в чащу леса Бромия зовут.
Никто не помогал им снять оковы,
С дверей никто запоров не срывал.
У Еврипида не говорится, что с ними случилось дальше, – у него этот рудиментарный мотив не дает дальнейших ростков. Иначе у Эсхила. Его «горные поляны» лежали ведь на Пангее – а здесь происходило действие второй трагедии. Ее бассариды – это и есть освобожденные вакханки первой трагедии. Их драма вся была проникнута тем духом дионисического экстаза, который и на нас веет с подражания ей в наших «Вакханках».
Куда побег, туда и погоня: вполне понятно, что преследующий вакханок Ликург в третьей трагедии и сам оказывается на горной поляне Пангея.
Но каким образом он встречает там сына Дрианта и его товарищей – юношей хора? Это опять-таки очень естественно: для царевича с его сверстниками любимое занятие – охота, а для охоты горная поляна – самое удобное место. Мне думается, что отголосок этого мотива мы встречаем и в наших «Вакханках» – в том месте, где безумная Агава говорит о своем сыне:
Эх, хоть бы сын мой в мать пошел и стал бы
Охотником лихим, за диким зверем
В толпе гоняясь молодых фиванцев.
Вот они где – «юноши» хора.
Здесь его значит, настигает Ликург. Он в вакхическом исступлении, в руке у него двулезвийная секира. Принимая сына за виноградную лозу, он отрубает у него голову… Конечно, это происходит за сценой, но более чем вероятно, что он возвращается на сцену с печальным свидетельством своего торжества. Здесь наступает отрезвление – но круто, по-эсхиловски, а не с той художественной постепенностью, которую мы наблюдаем у Еврипида. После такого открытия долее жить нельзя; сами собою понижаются силы сознания, милосердная скала Пангея обвивает своими побегами коченеющее тело – и владыке чудес остается только сказать последнее слово примирения у подземного терема своего пророка.
IV
Мы должны были остановиться несколько подробнее на «Ликурге» Эсхила: до «Вакханок» Еврипида это была самая славная дионисическая трагедия-трилогия афинской сцены.
Гораздо менее мы знаем о другой дионисической трилогии Эсхила – той, в состав которой входил его «Пенфей». К сожалению, нельзя даже сказать, какие драмы входили в ее состав; из заглавий потерянных напрашиваются «Вакханки», «Кормилицы Диониса», «Семела, или Водоносицы», «Чесальщицы» («Xantriai»). Менее всего мы стали бы думать о последних, если бы не узнали случайно, что их содержанием была смерть Пенфея – причем имя хора объясняется зловещим употреблением безобидного глагола: «чесать» (шерсть), – «терзать», «рвать на куски». О «Кормилицах Диониса» мы узнаем, что в них говорилось о возвращении героиням вместе с их мужьями молодости чарами Диониса. Но вопроса о трилогии нам не решить; ограничимся двумя драмами, «Пенфеем» и «Чесальщицами», соответствовавшими по содержанию «Вакханкам» Еврипида.
Выше мы пересказали миф о рождении Диониса; к нему довольно близко примыкает миф о Пенфее.
Когда Семела погибла, а ее младенец был Зевсом спасен, ее завистливые сестры распространили про нее дурную славу. Она, мол, согрешила со смертным, а когда последствия ее греха стали обнаруживаться, она для спасения своей чести по наущению Кадма стала говорить, что ее обольстителем был сам Зевс. За эту лживую похвальбу Зевс и испепелил ее своим перуном вместе с ее недоношенным младенцем.
Из этих сестер старшей была Агава; ее отец выдал за одного из «спартов», Эхиона. «Спартами», т. е. «посеянными» назывались те витязи, которые взошли из посеянных Кадмов зубов Аресова змея; самое слово «эхис» означает именно «змея». Выданная за Эхиона Агава родила от него сына Пенфея; он, как старший внук Кадма, – естественный наследник его престола (Кадмова сына Полидора наш миф не признает). Второй дочери, Автоное, не посчастливилось: своему мужу Аристею она родила сына Актеона, а он, став смелым охотником, вызвал гнев Артемиды своей похвальбой, будто он своим искусством превзошел даже ее, и был растерзан собственными псами. Третья дочь, Ино, выданная впоследствии за орхоменского царя Афаманта, ко времени нашей трагедии представлена еще девой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.