Текст книги "Мой муж – коммунист!"
Автор книги: Филип Рот
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Улыбнувшись, миссис Грант высказала догадку по поводу того, кто я и что делаю в этом шикарном доме:
– Вы – молодой человек Сильфиды?
В ответ я соврал не моргнув глазом.
– Да, – говорю. Вообще-то мне это показалось странным – неужто я так взросло выгляжу, однако кто ее знает, вдруг у Сильфиды слабость к мальчишкам-тинейджерам! А может быть, в представлении миссис Грант сама Сильфида все еще ребенок. Или она видела, как Сильфида чмокнула меня в нос, и решила, что это она так восхитилась мной, а не тем, что Абеляр взял Элоизу как женщину в одиннадцатый раз.
– И что – вы тоже музыкант?
– Да-да, – подтвердил я.
– На каком же инструменте вы играете?
– На том же самом. На арфе.
– Не странно ли – для мальчика?
– Да нет.
– На чем писать? – спросила она.
– Сейчас, у меня тут где-то была бумага…
Но тут я вспомнил, что никакой употребимой для данной цели бумаги у меня не было, кроме пришпиленного к кошельку бумажного кружка «Уоллеса – в президенты», который я два месяца каждый день носил в школу на кармане рубашки, а потом, после разгромных выборов, мне все никак с ним было не расстаться. Теперь каждый раз, когда мне надо было за что-либо заплатить, я взмахивал им, как полицейским значком.
– Ой, я забыл бумажник, – пролепетал я.
Из бисерной сумочки, что была у нее в руке, она извлекла блокнотик и серебряную самописку.
– Как вашу мать зовут?
Она спросила это вроде доброжелательно, но выдать имя матери я почему-то не смог.
– Вы что, не помните? – проговорила она как будто бы все еще беззлобно.
– Да вы только свое имя напишите. И достаточно. Пожалуйста.
Уже чирикая самопиской, она взглянула на меня и говорит:
– А из какой вы среды, а, молодой человек?
Сперва я даже и не понял, что смысл ее вопроса в том, к какому подвиду человеческого племени я принадлежу. Слово «среда» было абсолютно нейтральным – но лишь на первый взгляд. На это я без всяких претензий на юмор ответил:
– Да ну… да я… вообще ни из какой.
Вот странно: почему она казалась мне такой великой, звездой куда более пугающей, нежели Эва Фрейм? Особенно после того, как и ее, и ее мужа Сильфида разложила мне по полочкам, препарировала, как мог я впасть вдруг в такую робость, встать в позу дурачка-поклонника?
Тут дело в ее власти, разумеется, – во власти, проистекающей из известности; во власти, коренящейся в том числе и во влиятельности мужа, который двумя словами, сказанными в эфире либо написанными (или не написанными) в его колонке в газете, мог дать или не дать состояться чьей-то карьере в шоу-бизнесе. От нее веяло леденящим дыханием власти, которая делает человека тем, кому всегда улыбаются и благодарят, обнимают и ненавидят.
Но мне-то зачем было лизать ей задницу? Я не делал карьеру в шоу-бизнесе. Что я мог приобрести, что терял? А ведь мне и минуты не потребовалось, чтобы поступиться всеми принципами, предать все свои убеждения и дружеские союзы. И в том же духе я продолжал бы и продолжал, если бы она, милостиво расписавшись, не вернулась к другим гостям. От меня не требовалось ничего, разве что не обращать на нее внимания, и ей тоже ничего не стоило меня игнорировать, пока я не попросил автограф для матери. Но моя мать была вовсе не из тех, кто собирает автографы, то есть никто не требовал, чтобы я лгал и заискивал. Все вышло как-то само, как-то запросто. Хуже чем запросто. Машинально.
– Не теряй храбрости, – пророчески сказал мне Пол Робсон за кулисами в «Мечети». Я тогда гордо пожал ему руку, а теперь взял и потерял – потерял, едва до дела дошло. Даже никакого толчка не понадобилось. Меня не волокли в участок, не били резиновой дубинкой. Вышел себе в коридор с пальто в руках. И все – юный Том Пейн тут же слетел с катушек.
Я шел по лестнице вниз, исходя на нет от отвращения к себе – в таком юном возрасте людям свойственно полагать, будто все, что ты говоришь, должно быть правдой. Я что угодно отдал бы за то, чтобы каким-то образом вернуться и поставить ее на место – уж очень жалко я только что себя вел. Впрочем, вскоре мой герой сделает это за меня, безо всякой этой моей вопиющей вежливости выплеснет на нее все скопившееся в нем неприятие и враждебность. Айра с лихвой восполнит то, чего не смог высказать я.
Айру я нашел в полуподвальной кухне, где он вытирал тарелки, которые мыли в двойной раковине Уондрус – та горничная, что прислуживала за обедом, – и девушка примерно моего возраста, оказавшаяся ее дочерью Марвой. Когда я входил, Уондрус как раз говорила Айре: «Я не хотела, чтобы мой голос пропал понапрасну, мистер Рингольд. Он у меня один, и я им очень дорожу».
– Хоть ты бы ей сказал, что ли, – обратился Айра ко мне. – Мне она почему-то не верит. Не знаю почему. Объясни ей насчет Демократической партии. Откуда в голове у чернокожей женщины могла появиться мысль, будто Демократическая партия вдруг возьмет да и перестанет нарушать свои обязательства перед неграми, для меня загадка. Не пойму, кто ей это сказал, а главное, почему она ему поверила! Кто вам это сказал, Уондрус? Я не говорил. Я, черт возьми, твержу вам уже битые полгода: не пойдут они на отмену расовой дискриминации, да и кто – эти мягкотелые либералы из Демократической партии? Неграм они не друзья и никогда друзьями не были! На этих выборах была только одна партия, за которую неграм стоило голосовать, одна-единственная действительно вовлеченная в борьбу за права угнетенных, единственная посвятившая себя тому, чтобы сделать негров полноправными гражданами страны. И это вовсе не Демократическая партия Гарри Трумэна!
– Но не могла же я выкинуть псу под хвост свой голос, мистер Рингольд! А именно этим бы дело и кончилось. Он полетел бы к чертям собачьим.
– Прогрессивная партия объявила о номинации в качестве кандидатов на важные государственные посты стольких негров, сколько не выдвигала ни одна другая партия в американской истории, – в списке Прогрессивной партии было пятьдесят негров на важнейшие должности! Такие, на которые негры никогда даже не претендовали, не то что не занимали! И это называется бросить свой голос псу под хвост? Черт побери, но это издевательство над вашим собственным здравым смыслом, не говоря уже о моем. И ведь вы не одиноки в этом – ну что вы, негры, за люди, ну хоть бы подумали, что делаете!
– Вы уж меня простите, но человек, который проигрывает так, как этот ваш – как его?… Такой человек ничего для нас сделать не может. А нам ведь тоже как-то жить надо.
– Да ведь эти-то тоже ничего не сделают. Да ладно бы еще, если б ничего. Ведь вы своим голосом вновь привели к власти людей, которые дадут вам сегрегацию и несправедливость, суды Линча и имущественный ценз на участие в выборах – вот, что они для вас сделают, и надолго, на всю вашу жизнь. И на всю жизнь Марвы. Да что там – на всю жизнь еще и ее детей. Скажи ей, Натан. Ты ведь знаком с Полом Робсоном! Он знаком с Полом Робсоном, Уондрус. Как я понимаю, это величайший негр за всю американскую историю. Ему Пол Робсон руку пожал, а что он тебе сказал, а, Натан? Расскажи Уондрус, что он сказал тебе.
– Сказал, чтоб я не терял храбрости.
– А вот вы, Уондрус, ее потеряли. Вошли в будку для голосования и утратили храбрость. Вот я смотрю на вас и просто поражаюсь.
– Да ведь… – проговорила она и замялась. – Вы-то все можете и подождать, а нам сейчас как-то жить надо.
– Как вы меня подвели! Хуже того: вы Марву подвели. И ее, и ее будущих детей! Не понимаю этого и никогда не пойму. Нет, не могу я понять рабочий класс этой страны! Что я больше всего ненавижу, так это слушать людей, которые не знают, как проголосовать в их же собственных, черт подери, интересах. Сейчас вот возьму, Уондрус, да тарелку эту как шарахну!
– Как вам будет угодно, мистер Рингольд. Это не моя тарелка.
– Я так чертовски зол на негров за то, что они сделали, а вернее, чего они не сделали для Генри Уоллеса, чего они не сделали для самих себя, что я и в самом деле сейчас грохну эту тарелку!
– Доброй ночи, Айра, – сказал я в ту самую секунду, когда Айра замахнулся тарелкой, которую только что закончил вытирать. – Мне, к сожалению, пора домой.
В этот момент с верхней площадки лестницы донесся голос Эвы Фрейм:
– Дорогой, выйди, попрощайся с Грантами.
Притворившись, будто не слышит, Айра вновь повернулся к Уондрус:
– Есть много чудных слов, Уондрус, которые в Новом Свете людям просто как курам на смех…
– Айра! Гранты уходят. Подымись, скажи им доброй ночи.
И вдруг он действительно грохнул тарелку. Подержал-подержал да и бросил. Когда она ударилась о стену, Марва вскрикнула: «Мамочки!», но Уондрус только плечами пожала – неразумность поведения белых, причем даже тех, кто против дискриминации, была ей не в новинку, и она присела собирать осколки, тогда как Айра с кухонным полотенцем в руках кинулся через три ступеньки по лестнице вверх, крича так, чтобы было слышно на верхней площадке:
– Я одного не могу понять: когда у людей есть свобода выбора, когда они живут в такой стране, как наша, где вроде бы никто никого ни к чему не принуждает, – как люди могут обедать бок о бок с этим нацистским мерзавцем и убийцей! Как это можно? Кто заставляет их садиться рядом с человеком, дело жизни которого – изобретать и совершенствовать новые орудия убийства, чтобы убивать людей больше и лучше, чем прежде?
Я шел сразу за ним. И не мог понять, о чем он, пока не увидел, что он направляется к Брайдену Гранту, который стоял в дверях в шикарном английском пальто с шелковым шарфом и держал шляпу в руке. Грант был крепко сбитым представительным мужчиной лет пятидесяти с квадратным лицом, выдающейся вперед челюстью и шапкой густых, всем на зависть, мягких седых волос, однако что-то в его внешности – быть может, как раз из-за ее привлекательности – казалось мне несколько нездоровым.
Подлетев к Брайдену Гранту, Айра чуть не сшиб его, остановившись лишь тогда, когда их лица разделяло всего несколько дюймов.
– Грант, – сказал он ему. – Грант, правильно? Так вас зовут? Грант образованный. Грант из Гарварда. Гарвардский выпускник и херстовский газетчик, к тому же Грант – из тех самых Грантов! Вам полагалось бы знать кое-что и помимо азбуки. Из того говна, что вы там пишете, я понял, что главный ваш конек – это отсутствие убеждений, но вы что же – напрочь их лишены? Любых? Каких угодно и о чем угодно?
– Айра! Немедленно прекрати! – Ладони Эвы Фрейм сперва взметнулись к лицу, внезапно посеревшему, потом она вцепилась пальцами в руки Айры. – Брайден! – вскричала она, беспомощно оглядываясь через плечо, одновременно пытаясь оттеснить Айру к гостиной. – Я ужасно, ужасно… я даже не знаю…
Но Айра с легкостью высвободился и продолжил:
– Я повторяю: вы что же, Грант, лишены вообще всяких, каких бы то ни было убеждений?
– Это не лучшая ваша сторона, Айра. Вы демонстрируете не лучшую сторону своей натуры. – Грант говорил снисходительно, как человек, рано научившийся не унижаться до споров с теми, кто ему явно не ровня. – Всем доброй ночи, – обратился он к еще остававшимся в доме десяти – двенадцати гостям, которые столпились в прихожей, чтобы разобраться, что там за странный шум. – Доброй ночи, Эва, – проговорил Грант, послав ей воздушный поцелуй, после чего повернулся, отворил дверь на улицу и взял жену под руку.
– С Вернером фон Брауном! – выкрикнул Айра. – Фашистским инженером, этим мерзавцем! Грязным нацистом и сукиным сыном. Вы садитесь с ним обедать. Так или нет?
Грант улыбнулся и с совершенным самообладанием – допустив в тоне лишь легкий намек на предупреждение – ответил Айре:
– Вы ведете себя чрезвычайно опрометчиво, сэр.
– А вы ведете… к себе домой нациста и с ним обедаете! Так или нет? Когда человек просто работает над вещами, которые служат для убийства, это и само по себе довольно скверно, но ваш-то приятель был другом Гитлера, Грант. Работал на Адольфа Гитлера! Может быть, вы об этом обо всем слыхом не слыхивали: конечно, люди, которых он хотел убить, были не из таких, как вы, Грант, – это были люди вроде меня!
Все это время Катрина, стоя рядом с мужем, неотрывно глядела на Айру; она за мужа и ответила. Кто хотя бы раз слушал утреннюю передачу «Ван Тассель и Грант», не удивился бы, потому что Катрина частенько говорила за него. Ему это помогало демонстрировать грозную царственность облика, а ей потворствовало в ее жажде превосходства, которую она нисколько не скрывала. Брайден явно считал, что гораздо более веско его отповедь прозвучит, если он будет немногословен, даст почувствовать исходящую от него силу исподволь, Катрина же – в чем-то подобно Айре – постаралась точно обозначить угрозу словами.
– Ни в чем из того, что вы только что тут кричали, нет ни малейшего смысла. – Рот у Катрины вообще-то был нормального размера, но в данный момент, как я заметил, ее губы стянулись в крошечную дырочку, этакую куриную гузку с отверстием не больше таблетки. Встав на защиту мужа, она будто метала сквозь эту дырку мелкие раскаленные иглы. Облечь происходящее в слова, дать столкновению формулу (то есть объявить войну) – эту задачу взяла на себя Катрина и смотрелась при этом внушительно и величаво, даже при том, что противостоять приходилось дылде в два метра ростом. – Вы наивный и грубый невежда, самонадеянный глупец и наглый хам; кроме того, вы не знаете фактов, не знаете реальной обстановки, вы понятия не имеете, что несете – и не только сейчас, а вообще! Знаете только то, что попугайски повторяете за «Дейли уоркер»!
– А что, ваш дорогой гость фон Браун, – кричал в ответ Айра, – мало американцев убил? Теперь хочет, работая на американцев, убивать русских? Здорово! Конечно, давайте будем теперь русских убивать ради мистера Херста, мистера Дайса и Национальной ассоциации предпринимателей. Ему-то, этому нацисту, все равно, кого убивать – главное, чтобы зарплату платили и шляпой пол мели всякие вот вроде…
Тут Эва испустила крик. Нельзя сказать, чтобы он показался мне нарочитым или театральным, но в этой прихожей, полной хорошо одетой публики, где, в конце-то концов, будь эти двое даже дуэлянтами в трико, один другого все-таки не рапирой проткнул, своим криком она сразу, без всякой подготовки и перехода взяла такую ужасающую ноту, какой я прежде из человеческих уст не слыхивал – ни в жизни, ни на сцене. Эмоционально Эва Фрейм, похоже, дошла до ручки.
– Лапушка, – сказала Катрина и выступила вперед, чтобы привлечь Эву к себе, покровительственно обняв за плечи.
– Ах, бросьте вы эту хрень, – поморщился Айра и пошел опять вниз по лестнице на кухню. – Лапушка в полном порядке.
– И не в порядке, и не должна она тут быть в порядке, – окончательно возмутилась Катрина. – Потому что дом – это не место для митингов политических громил! Что за манера – как рот откроет, так скандал, поношение и подстрекательская демагогия! Как можно – в культурный и приличный дом тащить свое коммунистическое…
Он вдруг опять выскочил на верхнюю площадку и закричал:
– Здесь демократия, миссис Грант! Мои убеждения – это мои убеждения. Если хотите ознакомиться с убеждениями Айры Рингольда, достаточно спросить. И плевать мне, если они вам не понравятся или я сам вам не понравлюсь. Это мои убеждения, и даже если никому они не нравятся, мне плевать с высокой колокольни! Но тут другое: ваш-то муж зарплату получает от фашиста, так что едва кто-нибудь посмеет сказать что-то, что фашистам не нравится, он сразу же коммунист – «ах, коммунист, коммунист забрался в наш культурный и приличный дом»! Но если б вы могли чуть половчее ворочать мозгушками, догадались бы, что при демократии коммунистическая идеология, любая идеология…
Когда Эва Фрейм испустила крик вторично, это был уже такой вопль, силу которого передать словами вовсе невозможно, вопль, предполагающий состояние столь крайнее, угрозу жизни столь непосредственную, что им она разом окончила все политические речи и дискуссии, а заодно и мой первый большой светский вечер в Нью-Йорке.
5
– Такая ненависть к евреям, презрение к ним, – никак не мог я согласиться с Марри, – и при всем при том она выходит замуж за Айру, а перед тем за Фридмана! Как же так?
То был уже второй день наших посиделок. Перед обедом мы сидели на веранде, бросали взгляды на пруд и прихлебывали мартини, пока Марри рассказывал мне про то, какие утром у них были занятия в колледже. И следовало ли удивляться его энергии, даже энтузиазму, с которым он предвкушал работу над сочинением, – преподаватель задал своим престарелым студентам написать сочинение – требовалось в трехстах словах осмыслить с высоты жизненного опыта любую из строк знаменитого монолога Гамлета. И все же то, что человек, столь близко подошедший к порогу забвения, всерьез готовится к завтрашним занятиям; что загадка бытия по-прежнему тревожит его, а ее решение остается насущно необходимым, было мне в высшей степени удивительно: мной овладело чувство, граничащее со стыдом, что я живу неправильно, уйдя в себя и равнодушно от всего в жизни отстраняясь. Однако тут же это чувство исчезло. Мне не нужны споры, не нужно мне этих помех, которые потом самому же придется преодолевать.
Я зажарил цыпленка на барбекю, и мы пообедали – опять на воздухе, на веранде. Есть закончили уже в девятом часу, но на дворе стояла лишь вторая неделя июля, и, хотя утром, когда я вышел за газетами, почтальонша сообщила мне, что к концу месяца солнца станет меньше на сорок девять минут; что если в ближайшие дни не будет дождя, чернику и малину нам придется покупать в магазине, в виде консервов; что на здешних дорогах в этом году погибших животных вчетверо больше, чем в прошлом; и что на опушке леса, около чьей-то птичьей кормушки опять видели все того же черного медведя шести футов ростом, – день вроде как еще даже и не собирался кончаться. Ночь пряталась где-то далеко, полог неба был открыт настежь и не предвещал ничего, кроме нерушимого постоянства. Жизнь без конца, без перемен и сдвигов.
– Была ли она сама еврейкой? Была, – сказал Марри. – Еврейкой, причем с жутким по этому поводу комплексом. Причем не так чтобы поверхностным, а глубинным. Ужасно смущалась оттого, что у нее еврейские черты – ведь, если приглядеться, профиль у нее был совершенно еврейский – по всем физиономическим нюансам вылитая Ревекка из скоттовского «Айвенго»… да и что дочь на еврейку похожа, тоже ее смущало. Когда узнала, что я говорю по-испански, сказала мне: «Все думают, будто Сильфида испанка. Когда мы путешествовали по Испании, там все принимали ее за местную». Мне на нее жалко смотреть было, не то что спорить. Кому какое дело? Айре до этого точно дела не было. Ему это было ни к чему. У него все уходило в политику. Религию не переносил – никакую. Во время Пасхи Дорис готовила семейный седер, так Айра близко к нему не подходил. Ну как же: пережитки. Предрассудки.
Думаю, что, когда он с Эвой Фрейм только познакомился, он был вообще вне себя – от нее и от всего прочего: без году неделя в Нью-Йорке, только что принят в «Свободные и смелые» и уже гуляет под ручку с воплощением «Американского радиотеатра»… Наверное, вопрос о том, еврейка она или не еврейка, как таковой вообще не вставал. Какая ему разница? А вот антисемитизм – это дело другое. Спустя годы он рассказывал мне, как, едва он прилюдно скажет слово «еврей», она сразу начинала на него шикать. Или зайдут, скажем, в лифт, уходя из гостей в каком-нибудь многоквартирном доме, а там женщина с ребенком на руках или в коляске, так Айра ни ее, ни ребенка даже не заметит, но, оказавшись на улице, Эва сразу: «Фи, какое ужасное, уродливое дитя!» Айра долго не мог сообразить, что ее снедает, пока не понял: это ужасное, уродливое дитя всегда оказывалось ребенком женщины, внешность которой казалась ей типично еврейской.
Как мог он эту хреномундию выносить дольше пяти минут? А он и не мог. Но это же не армия, а Эва Фрейм не придурок-южанин, ее в сортире не отвалтузишь. Зато, как мог, он валтузил ее обучением на дому. Пытался быть ее О'Деем, только Эва-то ведь не Айра. «Социальные и экономические корни антисемитизма» – вот он какой предмет ей преподавал. Усаживал у себя в кабинете и читал ей вслух книжки. Зачитывал из тетрадок, которые возил с собой во время войны, – там были собраны его наблюдения и мысли. «В том, что ты еврей, нет ни заслуги, ни вины. Это тебя не возвышает и не унижает. Ты еврей, всего и делов. Тут и говорить не о чем».
Купил специально для нее книжку, которая в те времена была среди его любимых, – Артура Миллера. Айра этот роман всем раздавал – раздал, наверное, десятки экземпляров. Называется «Фокус». Подарил книжку Эве, потом всю для нее исчирикал пометками – чтобы она, стало быть, ничего важного не пропустила. И объяснял ей, как О'Дей когда-то объяснял ему книги, которые они читали в библиотеке на нашей базе в Иране. Ты помнишь «Фокус», роман Миллера?
Я хорошо его помнил. Айра и мне экземпляр подарил – на мой шестнадцатый день рождения, и, точно как О'Дей, объяснял мне. Весь мой последний год в средней школе «Фокус» стоял у меня на полке рядом с «Нотой триумфа» и романами Говарда Фаста (и еще двумя романами про войну, которые подарил мне Айра, – это были «Нагие и мертвые» и «Молодые львы»). Предполагалось, что эта книга еще больше укрепит мои политические предпочтения и вдобавок будет мне как священный источник, из которого я стану черпать и вдохновение, и кое-какие избранные строки для радиопьес.
«Фокус» вышел в 1945 году, как раз когда Айра приплыл из-за океана с полными книг вещмешками и тысячей баксов, которую выиграл в кости по дороге, – то есть это было за три года до того, как на Бродвее поставили «Смерть коммивояжера» и Артур Миллер сделался известным драматургом. Книга с горькой иронией повествует о судьбе мистера Ньюмена, менеджера по кадрам большой нью-йоркской корпорации – осторожного, подверженного всяческим страхам сорокалетнего конформиста, которому только трусость не давала занять активную позицию расиста и религиозного начетчика, каковым он в глубине души всегда являлся. Когда мистер Ньюмен созрел для своей первой пары очков, он обнаружил, что они подчеркивают «семитскую крючковатость» его носа, отчего его внешность в очках становится пугающе еврейской. И не только он это обнаружил. Когда его старая больная мать увидела сына в новых очках, она рассмеялась и говорит: «Надо же, ты прямо на еврея стал похож!» Придя в новых очках на работу, он встречает реакцию далеко не столь безобидную – его внезапно смещают с заметного поста в отделе кадров и дают должность мелкого клерка; оскорбленный, мистер Ньюмен уходит с работы. С этого момента он, всегда презиравший евреев за их вид, их запахи, их подлость, алчность, дурные манеры, даже за их похотливость, становится отмечен печатью еврейства везде, куда бы ни пошел. И враждебность, которую он возбуждает, проявляет себя в таких разных социальных кругах, что читателю (по крайней мере, мне, тогдашнему мальчишке) в ней чудится нечто такое, за что не могла быть ответственна одна лишь внешность этого Ньюмена – нет, источник гонений явно коренится в колоссальном, призрачно воплощающемся всеобщем антисемитизме, которым он и сам, может, рад был бы руководствоваться, но, по слабости характера, всегда оказывался неспособен. «Всю свою жизнь он вынашивал в себе отвращение к евреям», и теперь это отвращение, материализованное в атмосфере, царящей как на его улице в Квинсе, так и по всему Нью-Йорку, превратившееся в пронизанный ужасом кошмар, жестоко его преследует – под конец подвергая даже и насилию, – оно обрушивается на него и со стороны соседей, а уж как он стремился завоевать их одобрение всегдашним своим послушным конформизмом, приятием их самых дичайших фобий!
Я зашел в дом и вернулся с экземпляром «Фокуса» – а ведь не открывал я его, пожалуй, с тех самых пор, когда, получив из рук Айры книгу, за одну ночь прочитал ее, потом еще с начала до конца два раза и, наконец, поставил на полку над письменным столом, где у меня было хранилище священных текстов. На титульном листе Айра написал мне послание. Когда я вручил книгу Марри, тот помедлил, держа ее в руке (память о брате), затем открыл это послание и прочитал вслух:
Натан!
Как редко мне удается найти того, с кем можно было бы вести осмысленную беседу!
Я много читаю, но думаю, что пользы от этого больше, и проявляется она конкретнее, когда прочитанное обсуждаешь с другими. Ты один из этих других – очень немногих. Благодаря тому, что есть такой юноша, как met, я смотрю в будущее с несколько меньшим пессимизмом.
Айра, апрель 1949 г.
Затем мой бывший учитель стал перелистывать страницы «Фокуса» – смотрел, что я подчеркивал в 1949 году. Перелистав с четверть книги, он снова принялся читать вслух – на этот раз из середины. «Его лицо… – читал Марри. – Разве он – это только лицо? Никто не вправе от него отмахиваться всего лишь из-за его лица. Никто! Он – это он, человек, прошедший определенный жизненный путь, он вовсе не то же самое, что это лицо, которое выглядит так, будто на нем написана чья-то чужая, грязная история».
Айра потребовал, и она послушно книгу прочла. Прочла то, что он для нее подчеркивал. Прослушала его поучения. И что же было предметом поучений? Предметом была тема этой книги – еврейское лицо. Ну, и, как Айра говорил, «трудно порой понять, что она слышит из того, что слушает». То есть предубеждение осталось при ней – сколько бы она ни слушала, что бы ни слышала, все равно она оказалась не способна его отбросить.
– Значит, и «Фокус» не помог, – сказал я, принимая из рук Марри книгу обратно.
– Кстати, слушай, они же с Артуром Миллером были знакомы – встретились у каких-то общих друзей! Возможно, это было на вечеринке в честь Уоллеса, я сейчас не помню. Когда Эву представили, она ему тут же сообщила, какой захватывающей находит его книгу. Может, и впрямь, кто ее знает. Эва много читала, а уж понимала и ценила литературу куда больше Айры – он, если не находил в книге политических и социальных коннотаций, сразу списывал вещь как никчемную. Но что бы ни познавала она посредством чтения, как бы ни обогащала ее музыка, живопись или театр – да и собственный опыт тоже (все-таки жизненный путь ее не только розами был усыпан), – ее сакраментальной ненависти это не касалось. Как ни дергалась, не могла этого с себя сбросить. А ведь не из тех была, кто переменам не подвержен вовсе. Сменила фамилию, меняла мужей, по необходимости и исходя из обстоятельств меняла профессию, перейдя из кино на подмостки, а затем на радио, но это в ней была константа, инвариант.
Я не хочу сказать, что постоянная долбежка Айры вовсе не давала на этом фронте улучшений, нет, казалось бы, улучшения происходили. Чтобы избежать его поучений, она, по-видимому, язык слегка придерживала. Но менялась ли она в душе? Когда бывала вынуждена – надо ведь было как-то прятать свои чувства от светского окружения, от выдающихся евреев в этом ее окружении, да и от Айры их тоже прятать приходилось, – она, конечно, ловко все скрывала. Потакая ему, она терпеливо выслушивала разглагольствования об антисемитизме в католической церкви, среди польского крестьянства и во Франции во время дела Дрейфуса. Но случись ей увидеть лицо нестерпимо еврейское (например, как у моей жены Дорис), строй ее мыслей сразу становился совершенно иным, нежели у Айры или у Артура Миллера.
Эва ненавидела Дорис. Спрашивается, почему? Женщину, которая работала в больничной лаборатории! Бывшую лаборантку! Домохозяйку, жену и мать из Ньюарка. Какую угрозу могла ощущать в ней знаменитость, кинозвезда? Так ли уж трудно ей было бы мириться с ней? У Дорис был сколиоз, с годами появились боли, ей пришлось пойти на операцию – вставили стержень, который не очень-то прижился, и так далее и так далее. В результате у Дорис, которая для меня была красивой как картинка с того момента, когда мы познакомились и до самого дня ее кончины, позвоночник деформировался, и это было. Да и носик у нее не был прям, как у Ланы Тернер. И это тоже было заметно. Повзрослев, она сохранила тот же акцент, с которым говорили в Бронксе, когда она была ребенком, и Эва в ее присутствии просто места себе не находила. Видеть ее не могла. Вид моей жены несказанно раздражал ее и расстраивал.
За те три года, что они были женаты, нас пригласили к обеду лишь один раз – один, представляешь? Эва на нее взглянуть не могла. Ей все было отвратительно – что Дорис носит, что говорит, как выглядит. Ко мне Эва относилась с опаской; со мной у нее вообще счеты были другие. Я был учителем из Джерси – то есть никем по ее меркам, но она видела во мне потенциального врага и поэтому была со мной неизменно вежлива. Даже очаровательна. Примерно так же, как с тобой, я думаю. Ее мужество не могло не восхищать меня: хрупкая, нервная женщина и, в общем-то, без царя в голове, а так высоко взобралась, такой стала знаменитостью – это требует большого упорства. Все время биться, двигаться, всплывать, после всех ее карьерных срывов создать свой дом, устроить светский салон, развлекать всю эту шатию… Конечно, Айре она не подходила. А он – ей. Совместный бизнес у них не заладился. А все равно охомутать его, еще одного, еще раз выйти замуж, опять начать новую жизнь с нуля – это, как ни крути, дорогого стоит.
Если забыть, что она была женой моего брата, забыть то, как она относилась к моей жене, попытаться взглянуть на нее совершенно непредвзято, – что ж, яркая, пикантная штучка. Она, наверное, останется все той же яркой, пикантной штучкой, какой в семнадцать лет приехала в Калифорнию и начала сниматься в немом кино. В ней чувствовалась личность. И в фильмах это было заметно. За внешним лоском она скрывала большую силу духа – я бы сказал, еврейскую силу духа. Когда она могла расслабиться (что позволяла себе, правда, не часто), было в ней и великодушие. Расслабится, и тут же видишь: есть в ней что-то правильное, какая-то совестливость, что ли. Вникать старалась. Дернется, почувствует, что стреножена, – и все насмарку. С ней невозможно было установить отношений, независимых от социальных ролей; никакого самостоятельного, личностного интереса она ни к кому не испытывала. Да и на ее слово нельзя было полагаться, во всяком случае, в долгой перспективе – тем более что с другого боку у нее всегда Сильфида.
М-да, после того как мы ушли тогда, она и говорит Айре, имея в виду Дорис: «Ненавижу этих идеальных жен, о которых мужья вытирают ноги. Не женщина, а коврик какой-то». Но в Дорис Эва не коврик увидела. Увидела еврейскую женщину, с которой в чем-то ей было не сравниться.
Я знал это; Айра мог меня даже и не посвящать. Он и не посвящал – стыдно было. Мой младший братик мог рассказать мне что угодно, любому мог рассказать что угодно – такое за ним водилось с того дня, как он научился говорить, – но этого он мне не мог рассказать до тех пор, пока все не рухнуло. А я и без него знал: женщина запуталась, споткнулась о свою собственную несбывшуюся сущность. Ее антисемитизм был просто частью роли, которую она все время играла, он, как прием, был частью техники исполнения. Я думаю, вначале он подвернулся ей почти нечаянно. Он был не столько злонамерен, сколько машинален. И очень хорошо в таком качестве вязался со всем остальным, что она делала. Так что все, с этим связанное, шло мимо ее сознания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.