Электронная библиотека » Филип Рот » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Мой муж – коммунист!"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 00:44


Автор книги: Филип Рот


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Да и весь ритуал похорон тридцать седьмого президента был такой же невыносимый. Хор и оркестр морской пехоты гремел песнями, придуманными специально, чтобы отбить у человека охоту думать и ввести его в состояние транса: «Привет вождю», «Америка», «Наш добрый старый флаг», «Боевой гимн республики» и, конечно, «Звездно-полосатый стяг», но это уж вообще – сильнейший всенародный наркотик, мгновенно отшибающий память у всех и обо всем. Для массового гипноза предпринято было все возможное: фанатик Билли Грэхем с его экзальтированными речами, задрапированный флагом гроб, несущие его униформисты всех цветов кожи, наконец, гимн, двадцать один залп салюта, и всё, отбой – народ в трансе.

Потом микрофон захватили реалисты, виртуозы-гешефтмахеры, мастера расправы над оппонентом с помощью подковерной борьбы, те, кому моральные соображения приходят в голову последними; запели полную притворства, набившую оскомину старую песню обо всем, кроме реальных дел, страстей и радостей покойного. Клинтон превозносил «удивительный жизненный путь» покойного и вдруг в порыве свойственной ему искренности неожиданно поблагодарил Никсона за «мудрые советы», которые тот давал лично ему. Губернатор Пит Уилсон заверил собравшихся, что большинство людей, когда думают о Ричарде Никсоне, представляют себе его «заоблачный интеллект». За ним последовал Доул с его слезоточивыми клише. «Доктор» Киссинджер, исполненный учености и благородства, заговорил в своем излюбленном кичливо-отстраненном тоне (но в голосе, заметим-ка, металл, пусть чуточку и поржавевший от налипшей грязи) и, надо же, решил воздать хвалу «нашему доблестному другу» словами Гамлета (интеллигент!), которыми принц описывает своего убиенного отца. «Он человек был, человек во всем; / Ему подобных мне уже не встретить».[33]33
  У. Шекспир. Гамлет. Пер. М. Лозинского.


[Закрыть]
Все было бы хорошо, но литература не первичная реальность, скорее нечто вроде дорогих одежд, в которые округло кутается претендент на должность мудреца, и Киссинджер совершенно не учел двусмысленности контекста, в котором Гамлет произносит эти слова по адресу несравненного короля. Но кому из сидевших там лицемеров, изо всех сил старавшихся глядеть без ухмылки на окончательное захоронение всех и всяческих концов, – кому из них пришло бы в голову править неграмотность придворного айда, призвавшего себе на помощь не тот шедевр? Кто взялся бы намекнуть ему, что если уж цитировать Гамлета, тогда не те слова, какими он поминает отца, а те, что он роняет по поводу дяди, Клавдия, нового короля, убийцы и узурпатора престола? Кто мог бы там, в Йорба-Линде, воззвать: «Эй, доктор, процитируйте лучше другое место: «Терпи, душа; изобличится зло, / хотя б от глаз в подземный мрак ушло»!»[34]34
  Там же.


[Закрыть]

Кто? Джералд Форд? Джералд Форд… До той поры ни разу я не видел, чтобы Джералд Форд был так сосредоточен, так явственно собрал бы в кулачок весь свой недалекий ум, как тогда, на этом чуть ли не для всех святом участке суши. Роналд Рейган своим коронным жестом поприветствовал солдата в форме, стоявшего в почетном карауле, – этот его приветственный жест, кстати, всегда отдавал легким безумием. Боб Хоуп сидел рядом с Джеймсом Бейкером. Поставщик оружия одновременно Ирану и никарагуанским «контрас» Аднан Кашогги сидел рядом с Доналдом Никсоном. Тут же и взломщик Гордон Лидди со своей наглой бритой башкой. По соседству с ним Спиро Агню – самый позорный из вице-президентов, рожа бессовестная, бандит бандитом. С ними и Дэн Куэйл, обаяшка и щеголь, светится, как начищенная пуговица. Бедняга просто на нет изошел от героических усилий: всегда пытался изображать интеллигентность и всегда безуспешно. Под ясным калифорнийским солнышком, обдуваемые ласковым ветерком, все они предавались довольно маловыразительной скорби – и те, кому обвинения были предъявлены, и кому не были, судимые и несудимые, осужденные и неосужденные, а «заоблачный интеллект» в конце концов перестал всеми правдами и неправдами хвататься за безграничную, никакими средствами не брезгающую власть, успев на своем веку вывернуть наизнанку мораль целой страны; ушел, упокоился в звездно-полосатом гробу человек, ставший причиной величайшего несчастья нации, первый и единственный президент Соединенных Штатов Америки, получивший от им же самим назначенного преемника полное и безусловное прощение за все совершенные им на высоком посту преступления.


А Катрина ван Тассель-Грант, уважаемая вдова Брайдена, этого самоотверженного слуги народа, купалась в своей значительности и болтала вздор. Уста, столь часто и безответственно изрыгавшие самую злокозненную, чудовищную чушь, доносили теперь до телезрителей весть о ее скорби по поводу тяжкой всенародной утраты. Жаль, что она родилась в Америке, а не в Китае. Здесь ей пришлось быть всего лишь коммерческой писательницей, знаменитой радиоведущей и хозяйкой светского салона в Вашингтоне. А там она могла бы от имени Мао возглавить культурную революцию.

За девяносто лет моей жизни, Натан, только два раза мне пришлось стать свидетелем действительно веселых похорон. На первых я присутствовал тринадцатилетним мальчишкой, а вторые наблюдал по телевизору три года назад, восьмидесятисемилетним старцем. Те похороны и эти как бы обозначили начало и конец моей сознательной жизни. И нет тут ни мистики, ни загадки. Не надо быть гением, чтобы разгадать, в чем их смысл. Это естественные, житейские события, которые ясно, не хуже какого-нибудь Домье обрисовали и нравы общества, и человеческие типы, и ту тысячекратно множимую раздвоенность человека, которая превращает его душу в клубок противоречий. Первые были похоронами канарейки мистера Руссоманно, сапожника, когда он умудрился купить гроб, конный катафалк, нанять плакальщиков с носильщиками и по-королевски похоронил своего Джимми, а мой любимый братец разбил мне нос. Вторые – когда хоронили Ричарда Милхауса Никсона с королевским салютом в двадцать один залп. Жаль, итальянцам бывшего Первого околотка не довелось посидеть в Йорба-Линде рядом с доктором Киссинджером и Билли Грэхемом. Уж они-то насладились бы зрелищем. Со смеху бы все попадали, услышав, до чего эти двое молодчиков додумались, ло каких низостей дошли, в какую грязь закопались, чтобы возвысить одну неотмываемо-грязную душонку.

Что же до Айры… Будь он жив и если бы слышал их – ох, как бы он опять взбесился: что за мир, все вкривь, все не в прок!

8

Теперь все обличительные тирады Айра произносил в свой адрес. Как этот фарс мог опрокинуть ему жизнь? Все какое-то лишнее, все не по теме, второстепенные детали бытия, все то, от чего предостерегал товарищ О'Де. Дом. Брак. Семья. Любовница. Адюльтер. Буржуазное дерьмо! Почему он не жил, как О'Дей? Почему, как О'Дей, не довольствовался проститутками? Настоящими проститутками, надежными профессионалками, уважающими правила, не то что балаболки-любительницы вроде его эстонской массажистки.

Он совершенно себя затерзал. Зачем он ушел от О'Дея, зачем вышел из профсоюза электриков, бросил фабрику грампластинок, приехал в Нью-Йорк, женился на Эве Фрейм, помпезно провозгласил себя Железным Рином? Его послушать, так у него буквально все в жизни было неправильно с тех пор, как он уехал со Среднего Запада. Всякий живой человек стремится в жизни что-то постигать, достигать чего-то, но нет, послушать Айру – это неправильно, не надо было… Конечно, никто не может угадать будущее, и все склонны совершать ошибки, – а он говорит: нет, опять все не так, я мог, я должен был предвидеть. Он не должен был позволять себе устремляться ни к одной из житейских целей нормального взрослого, амбициозного мужчины. Надо было стать рабочим-коммунистом и сидеть в Ист-Чикаго посреди голой комнаты под шестидесятиваттной лампочкой в одиночестве – вот что провозглашалось теперь верхом совершенства, аскетической высотой, с которой он низвергнут в преисподнюю.

Унижение наслаивалось на унижение, одно на другое, вот в чем дело. Это же не просто книгой по затылку его огрели – на него бомбу сбросили. У Маккарти в этих его несуществующих списках, ты ж понимаешь, было две, три, может, четыре сотни коммунистов, но аллегорически за них за всех должен был отдуваться кто-то один. Ну вот – Элджер Хисс, прекрасный пример. Через три года после Хисса его место занял Айра. А главное, для человека из толпы Хисс – это Госдепартамент, Ялтинская конференция, все вещи от фермера Джо страшно далекие, тогда как Айра – это был коммунизм в массовой культуре. Для искаженного общепринятого восприятия это был коммунист-демократ. Эйб Линкольн. Ну да, это очень легко укладывается в сознание: Эйб Линкольн как злокозненный представитель иностранной державы, Эйб Линкольн как величайший предатель Америки двадцатого века. Айра стал воплощением коммунизма, олицетворением коммунизма для всей нации; Железный Рин стал для каждого личным врагом, каковым Элджер Хисс стать никогда бы не мог.

И вот представь себе: великан, в котором так и бродит сила, человек, в общем-то, ко всякого рода нападком довольно равнодушный, но уж такие ушаты клеветы на него вылились, что в конце концов и он не выдержал. Великаны тоже уязвимы. Он знал, что не сможет от всего этого спрятаться, время шло, шло, и он решил, что переждать тоже не получится. Решил, что теперь, когда он со всех сторон уязвим, следует ждать удара отовсюду и в любой момент. Но ничего материального, осязаемого, с чем можно было бы сразиться, великан нащупать не сумел и на этом сломался.

Я приехал, забрал его, он жил с нами, пока ситуация не стала нестерпимой, и тогда я положил его в больницу в Нью-Йорке. Весь первый месяц он сидел в кресле, потирал колени и локти, трогал свои ребра, где они болели, но в остальном не подавал никаких признаков жизни, сидел, не подымая глаз, и жалел, что до сих пор жив. Я навещал его, но он почти не говорил. Время от времени раздавалось: «Все, чего я хотел…» И все. Ни разу эту фразу не закончил, во всяком случае вслух. Только это он и произносил, причем неделями. Пару раз пробормотал: «Оказаться вот так…», «Никогда не думал…» Но чаще всего раздавалось: «Все, чего я хотел…»

В те времена психически больным помочь было практически нечем. Из таблеток одни снотворные. Айра отказывался есть. В первой палате (для неспокойных, как это у них там называлось) было восемь коек, Айра сидел в халате, в пижаме и тапочках и с каждым днем становился все более похож на Авраама Линкольна. Тощий, изможденный и с линкольновской маской печали на лице. Когда я приходил, садился рядом с ним, держал его за руку, меня не покидала мысль, что, если бы не это сходство, ничего бы с ним не случилось. Зачем, ну зачем он взвалил на себя ответственность за это сходство?

Только через четыре недели его перевели в палату для выздоравливающих, где пациентам разрешалось одеваться в свое и где лечили активным отдыхом. Одни ходили играть в волейбол, другие – в баскетбол, но Айра этого был лишен из-за болей в суставах. Уже до этого он год жил с болью, которую ничем было не умерить; может быть, это и сразило его хуже всякой клеветы. Может быть, врагом, победившим Айру, была как раз физическая боль, а злополучной книге даже и близко ничего бы не удалось, если бы его дух не оказался подорван состоянием здоровья.

Тотальный крах. Больница была ужасна. Но дома его держать мы не могли. Целыми днями он валялся в кровати в комнате Лорейн, рыдал и ругал себя на чем свет стоит: О'Дей говорил ему, О'Дей предупреждал, О'Дей все это еще там, в иранских доках, наперед знал… Дорис садилась на край кровати, обнимала его, а он рыдал, выплакивал из себя свою боль. Все оставшиеся силы он вкладывал в эти рыдания. Ужас. Тебе не представить, сколько страдания может вмещать такая вот титанически-непокорная личность, бросившая вызов целому миру и на протяжении всей жизни борющаяся со своей собственной натурой. Вот это из него и изливалось – скрытая внутренняя борьба.

Иногда мне становилось страшно. Я чувствовал себя как на войне, когда нас бомбили в Арденнах. Кстати сказать, именно потому, что он был такой большой и самонадеянный, возникало ощущение, будто никто для него ничего сделать уже не сможет. Я смотрел в его вытянутое, изможденное, искаженное отчаянием лицо, на котором читалась безнадежность и горечь поражения, и мной самим овладевало отчаяние.

Приходя домой из школы, я помогал ему одеться; каждый вечер заставлял побриться и настаивал, чтобы он вышел со мной пройтись по Берген-стрит. Ах, Берген-стрит! Могла ли в те времена хоть одна улица в Америке сравниться с ней по благолепию и безопасности? Но Айру со всех сторон обступали враги. Его пугал цирковой шатер в парке, колбасы в витрине лавки Карцмана, а особенно кондитерская Шахтмана пугала – там у входа был газетный киоск. Айра пребывал в уверенности, будто о нем в каждой газете пишут, хотя много недель уже прошло с тех пор, как газетчики им наигрались, плюнули и забыли. Только «Джорнал Америкэн» все еще печатала выдержки из Эвиной книги. Чуть раньше-то – конечно: «Дейли миррор» даже украсила однажды его физиономией первую полосу. Да и солидная «Таймс» не удержалась, напечатала огромный очерк о страданиях Сары Бернар радиоволн, причем всю хренотень насчет того, что он якобы русский шпион, повторила самым серьезным тоном.

Но это уж так ведется. Трагедию, едва она завершится, передают журналистам, чтобы они опошлили ее и превратили в балаган. Может быть, благодаря тому, что вся эта безумная свистопляска оттопталась непосредственно по мне и ни одна глупая выходка газетчиков меня не миновала, мне представляется, что эпоха Маккарти в качестве объединяющей идеи послевоенного времени утвердила в старейшей в мире демократической республике верховную власть прессы, а значит, болтовни и сплетни. Если раньше было «На Господа уповаем», то теперь, значит, стало – на сплетню. Сплетня как альфа и омега, как месса и евхаристия; сплетня стала национальной религией. Маккартизм положил начало сдвигу не только серьезной политики, но и серьезного всего на свете в сторону развлекательства для массовой аудитории. Маккартизм стал первым послевоенным проявлением американского безмыслия, которое цветет теперь пышным цветом везде.

Самого Маккарти коммунисты никогда не интересовали; может быть, мало кто это понимал, но сам-то он понимал это. Показательные суды, которые были немаловажной частью его шумной патриотической кампании, нужны были в силу их театральности. А киносъемка всего лишь придавала происходящему вид якобы подлинной, реальной жизни. Лучше всех своих предшественников в американской политике Маккарти понимал, что людям, чьей работой является законотворчество, актерствовать весьма и весьма выгодно; понимал Маккарти и зрелищную ценность позора, умел потакать и способствовать массовому наслаждению паранойей. Он возвратил нас к истокам, назад в семнадцатый век с его дыбой и пыточным колесом. Эта страна ведь так и начиналась: моральное поношение было зрелищем. Маккарти сделался импресарио, и чем круче он забирал, чем более дикие предъявлялись обвинения, тем больше все от этого дурели и тем большим был успех представления. Джо Маккарти сколотил собственное шоу; вот в нем-то Айре и пришлось сыграть самую значительную роль в своей жизни.

Когда к делу подключились не только нью-йоркские, но и местные, джерсийские, газеты, это убило Айру окончательно. Они раскопали всех, кого Айра знал в округе Сассекс, и сумели их разговорить. У каждого фермера, местного старика и просто гопника, со многими из которых приятельствовал знаменитый радиоактер, нашлась своя история о том, как Айра приставал к ним с рассказами о пороках капитализма. У него был занятнейший знакомый в Цинк-тауне, старик-чучельник; Айра любил заходить к нему, слушать его рассказы, а теперь газетчики таксидермиста нашли, и он уж им порассказал! Айре даже не верилось. Но тот вовсю разливался: и как Айра вешал ему лапшу на уши, и как однажды заявился вместе с каким-то мальчишкой, и они на пару агитировали его и его сына против Корейской войны. Поливали грязью генерала Дугласа Макартура. Осыпали США всеми мыслимыми и немыслимыми ругательствами.

Агенты ФБР поработали с ним на славу. И над репутацией Айры в Цинк-тауне. Это они умели – загнать человека в угол, лишить поддержки ближайшего окружения, ходить по соседям, заставляя их предавать его… Должен тебе сказать, Айра всегда подозревал, что на тебя настучал именно таксидермист. Это ведь ты был с Айрой в мастерской чучельника, правда же?

– Я, конечно. Помню, его звали Хорес Бикстон, – отозвался я. – Такой маленький смешливый дядька. Подарил мне оленье копыто. Я с ним все утро просидел, наблюдая, как он снимает шкуру с лисы.

– Ну, ты за это копыто сполна заплатил. Посмотрел, как они лису обдирают, и лишился из-за этого Фулбрайтовской стипендии.

Я от души расхохотался.

– Говорите, агитировал против войны его и его сына тоже? Его сын глухонемой был. Он-то уж точно ни бельмеса не слышал!

– Такова она и была – эпоха Маккарти: на такие мелочи внимания не обращали. У Айры был еще один знакомый, в соседнем доме жил, горнорабочий, ставший инвалидом в результате какого-то несчастного случая на шахте, он у Айры подрабатывал. Айра с ними без конца возился, слушал, как они жалуются на цинковую компанию, ну и, конечно, агитировал их против системы, так вот, этого самого соседа, которого Айра кормил и опекал, тот таксидермист настропалил записывать номера машин, которые у Айриной хижины останавливаются.

– Я был знаком и с ним – ну, с тем, который инвалидом стал на шахте. Он с нами ел, – сказал я. – Его Рей звали. На него кусок породы упал, размозжил ему череп. Реймонд Швец. Бывший военнопленный. Он часто помогал Айре по хозяйству.

– Я думаю, Рей у всех там подрабатывал, – пожал плечами Марри. – Так вот, он, как кто приедет к Айре, записывал номера машин, а таксидермист передавал в ФБР. Чаще всего эти номера оказывались моими, и это использовали против меня как улику: зачем я брата-коммуниста, брата-шпиона навещаю так часто – вы подумайте, иногда даже с ночевкой приезжаю! Только один человек там сохранил Айре верность. Томми Минарек.

– Я знавал и его.

– Чудный старик. Необразованный, но большой умница. Из тех, у кого есть внутренний стержень. Однажды Айра взял с собой на его каменный отвал Лорейн. Томми бесплатно дал ей каких-то камешков, так дома потом только и разговоров было, что о нем. Когда Томми прочитал про Айру в газетах, он приехал к нему, зашел и говорит: у меня, дескать, кишка тонка, а будь я покрепче, сам был бы коммунистом.

Томми его, можно сказать, к жизни вернул. Именно он вывел Айру из ступора, возвратил к реальной жизни. Заставил Айру сидеть с ним рядом на отвале, где он был единственный начальник, – хотел, чтобы Айру там люди видели. Томми был уважаемым человеком в городке, и через некоторое время народ простил Айре, что он коммунист. Не все, понятное дело, но большинство. Они сидели там вдвоем, разговаривали, и так прошло года три-четыре; Томми учил Айру разбираться в минералах, передал ему все, что знал сам. Потом у Томми случился удар, он умер, а все свои камни – полный подвал – оставил Айре, так что Айра перенял у него целиком весь бизнес. И вот что интересно: город позволил ему! Айра сидел там целыми днями под открытым небом – это он-то, с его патологической подверженностью всяким воспалениям, – растирая больные мышцы и суставы, присматривал за цинк-таунским каменным отвалом до того самого дня, когда и сам умер. Солнечным летним днем продавал минералы, вдруг упал и умер.

Интересно, подумал я, избавился ли Айра под конец от своей всегдашней готовности спорить, дерзить, лезть на рожон, а когда надо, так и закон нарушить, или все это так и бушевало в нем все время, пока он торговал доставшимися от Томми образчиками минералов у входа на отвал через дорогу от автомастерской, куда можно было сходить в уборную? Почти наверняка все так и бушевало; у Айры всегда все бушевало внутри. Ни у кого на всем белом свете не было меньше способности мириться с поражением, и никто не умел справляться с настроениями хуже Айры. Рваться в бой – и при этом продавать детишкам пакетики камешков по пятьдесят центов! И ведь до самой смерти там просидел – сидел, а сам, наверное, все куда-то рвался, чувствуя, что всей своей статью (ростом и силой, боевым духом, мучениями несчастного детства) он заслуживает иной участи. Яростно страдал от невозможности изменить мир. Чувствовал себя горьким колодником. Как, должно быть, это душило его, как его разрушало его же собственное необоримое упрямство.

– С прогулки по Берген-стрит, – продолжал Марри, – пройдя мимо газетного киоска Шахтмана, Айра возвращался еще худшей развалиной, чем был до нее, и Лорейн тяжело это переживала. Не могла видеть великана дядюшку, с которым они вместе пели песню простого рабочего – ээ-юх-нем! ээ-юх-нем! – таким униженным, таким разбитым, и нам пришлось положить его в больницу в Нью-Йорке.

Он думал, что погубил О'Дея. Был уверен, что погубил всех, чьи фамилии и адреса были в тех двух записных книжечках, которые Эва передала Катрине, и был прав. О'Дей по-прежнему оставался его идолом, а газеты так и пестрели отрывками из писем О'Дея, надерганными из Эвиной книги; Айра был уверен, что для О'Дея это конец, и ужасно мучился.

Я попытался связаться с О'Деем. Хотел с ним встретиться. Я знал, насколько они были близки в армии. Помнил времена, когда Айра жил с ним в одной комнате в Калумет-Сити. Мне этот человек никогда не нравился, мне не нравились его убеждения, не нравилась его снисходительность пополам с лукавством, этакая уверенность, будто если он коммунист, так на него и мораль уже не распространяется, но я не мог себе представить, чтобы в случившемся он винил Айру. Я полагал, что О'Дей сумеет о себе позаботиться – что он силен и тверд в своем принципиальном коммунистическом самоотречении, чего не сумел подтвердить на практике Айра. И я, в общем-то, не ошибся.

В отчаянии я вбил себе в голову, что если кто и может вернуть Айру к жизни, так это О'Дей. Но я никак не мог найти его телефонный номер. Его не было в списках абонентов ни в Гэри, ни в Хаммонде, ни в Ист-Чикаго, ни в Калумет-Сити, ни в Большом Чикаго. Когда я написал ему по последнему адресу, что был у Айры, письмо вернулось нераспечатанным, с пометой «Адресат здесь не проживает». Я звонил во все профсоюзные конторы в Чикаго, звонил в книжные магазины левого толка, куда только не звонил. И лишь когда я уже отчаялся, вдруг как-то вечером дома зазвонил телефон, и это оказался он.

Чего я хотел? Сказал ему, где Айра. Сказал, в каком Айра состоянии. Сказал, что, если он захочет приехать на уикенд навестить Айру в больнице, посидеть с ним, просто посидеть с ним, я телеграфом вышлю ему деньги на билет, а остановиться он может в Ньюарке у нас. Мне не хотелось этого, но я старался завлечь его, говорил: «Вы так много для Айры значите. Он всегда хотел быть достойным сподвижником О'Дея. Наверное, вы сможете помочь ему».

На что тот тихо, спокойно и недвусмысленно, голосом закоренелого сукина сына, который до мозга костей себе на уме, отвечает: «Послушайте, господин учитель, ваш братец чертовски здорово подвел меня. Я всегда льстил себя надеждой, будто вижу людей насквозь: кто барахло, а кто нет. Однако на сей раз я обманулся. Партия, наши собрания – все это было прикрытием его личных амбиций. Ваш братец использовал партию для достижения своих карьерных целей, а затем предал ее. Если бы он действительно был красным, имел убеждения, он оставался бы там, где происходит борьба, а не сбежал бы в Нью-Йорк, в Гринич-виллидж. Но Айра всегда думал лишь о том, как бы покрасоваться: ах, какой он герой! Всегда только изображал из себя того, кем на самом деле не был. Разве длинный рост делает человека Линкольном? Разве бесконечные заклинания: «массы, массы, массы» – делают его революционером? Он не был революционером, не был Линкольном, не был никем. Он не был мужчиной – изображал из себя мужчину, как изображал и всё остальное. Изображал великого человека. Уж кто-кто, а он прикинуться умел. Одну маску сбросит и тут же оказывается в другой. Нет, ваш братец не был так прям и откровенен, как хотел, чтобы о нем думали. И никогда он не был идейным: единственная у него была идея – это его эгоизм. Он фальшивка, сволочь и изменник. Предал своих товарищей по революции, предал рабочий класс. Ренегат паршивый. Тварь продажная. Буржуазный перерожденец. Падкий на славу, деньги, положение и власть. Да еще и девкой этой соблазнился – цыпочкой своей голливудской. Уж какие там революционные убеждения – ни следа не осталось! Марионетка в руках оппортунистов. А может, и подсадная утка. Вы будете мне говорить, что он всю эту дребедень в своем столе случайно забыл? А не было ли это подстроено при участии ФБР? Жаль, что тут не Советский Союз, у них там знают, как поступать с изменниками. Я не желаю его видеть и знать о нем ничего не желаю. Потому что если я где-нибудь случайно встречу его – можете это передать ему, господин учитель, – пусть он поостережется. Передайте ему, что как бы он ни вилял, как бы ни размазывал хвостом по столу, а я его встречу так, что от него останется мокрое место, кровь на поребрике».

Вот так. «Кровь на поребрике». Я даже не нашелся, что ответить. Да и кто взялся бы рассказывать о чистоте и грехопадении воинствующему молодчику, который только себя считает всегда и во всем непогрешимым? Никогда в жизни не был О'Дей с одними таким, с другими другим, а с третьими третьим. Вся эта ваша зыбкость всего на свете не для него. Демагог всегда лучше и чище всех нас, потому что со всеми он демагог и ничто иное. Я повесил трубку.

Бог знает, сколько еще Айра провалялся бы в палате для выздоравливающих, если бы не Эва. Посетителей там не жаловали, да он и сам не хотел никого видеть кроме меня и Дорис, но однажды вечером вдруг пришла Эва. Врача не было, сестре, как положено, все до фонаря, и, когда Эва представилась женой Айры, сестра указала ей прямо по коридору, да и вся недолга. Он выглядел истощенным, безжизненным; говорить и то мог с трудом, так что при взгляде на него она заплакала. Сказала, что пришла просить прощения, а теперь и вообще на него без слез глядеть не может. Она просит прощения, он не должен ненавидеть ее, она не сможет жить, зная, что он ее ненавидит. На нее оказывали ужасное давление, он даже представить не может, какое ужасное. Она не хотела этого делать. Она всячески старалась как раз не делать этого…

Обхватив лицо руками, она плакала и рыдала, пока в конце концов не сообщила ему то, что все мы знали с самого начала, едва только первую фразу той злополучной книги прочли. Это все Гранты написали, до последнего слова, до последней запятой.

Тогда и Айра подал голос. «Зачем же ты им позволила?» – спросил он. Та говорит: «Меня заставили. Запугивали. Это все Катрина. Дурища. Вульгарная, ужасная женщина. Жуткая, жуткая баба. Я все еще люблю тебя. Вот я что хотела тебе сказать. Ты мне позволишь это сказать тебе, правда? Она не может заставить меня перестать любить тебя. Ты должен знать это». – «Чем же она тебя пугала?» – За многие недели впервые он произнес осмысленную фразу. «Она не только меня пугала, – ответствовала Эва. – Но и меня тоже. Говорила, что если я не буду помогать им, то и со мной покончат. Дескать, Брайден устроит, чтобы у меня никогда больше не было работы. Что я закончу свои дни в нищете. Но я упорствовала, говорила: нет, нет, Катрина, я не могу, не буду, что бы он мне ни сделал, кем бы ни был, я люблю его… И тогда она сказала, что, если я этого не сделаю, карьера Сильфиды рухнет, едва начавшись».

Ну, тут уж Айра разом стал самим собой. Подпрыгнул так, что едва крышу больничного корпуса не пробил. Что тут началось! Выздоравливающие, они, конечно, выздоравливающие – они сколько угодно могут играть в баскетбол и в волейбол, но мозги у них все-таки не совсем на месте, и двоих-троих вспышка Айры с катушек сбила. Айра давай орать: «Что? Ты это сделала для Сильфиды?. Ты сделала это ради карьеры доченьки?» А Эва в ответ: «Конечно! Все должны думать только о тебе! Только о тебе! А как же мой ребенок? Как насчет ее таланта?» Кто-то из пациентов кричит: «Бей ее! Дух из нее вон!» Другие плачут-рыдают, и, когда в палату вбежали санитары, Эва билась на полу, стуча в него лбом и кулаками: «Как же моя доченька! Моя доченька-то как же!»

Ну, ее сразу в смирительную рубашку – в те дни это было строго. Рот затыкать, правда, не стали, и Эва продолжала вопить и выкрикивать: «Я Катрине сказала! Нет! Ты не убьешь такой талант, как у моей дочери! Но она бы погубила Сильфиду! Я не могла! Ты бы тоже не мог! Как это так! Убить, уничтожить Сильфидочку! Я была бессильна! Просто бессильна! Я уступила самую малость! Только чтобы утихомирить ее, и все! Потому что Сильфида – это такой талант! Так же нельзя! Какая мать на всем белом свете! Позволит свое дитя! Обречь на страдания! Какая мать! Айра! Ответь мне! Какая мать поступила бы иначе?! Чтобы дитя страдало из-за глупости взрослых, их дурацких идей и прихотей! Как ты можешь меня винить? Разве у меня был выбор? Ты понятия не имеешь, через что мне пришлось пройти! Ты понятия не имеешь, что происходит в душе у матери, когда говорят, что сломают карьеру ее ребенка!! У тебя никогда детей не было! Ты не можешь понять, что такое мать! Что такое ребенок! Родителей! У тебя тоже не было! И детей не было! Разве ты можешь понять, что такое жертва!»

«У меня? У меня нет детей?!» – заорал Айра. В это время санитары уже уложили ее на каталку и протиснули в дверь палаты, но Айра бросился за ними, выскочил в коридор и бежал по нему, не переставая кричать: «А почему?! Почему у меня нет детей? Из-за тебя! Из-за тебя и твоей самовлюбленной гадины дочери!»

Эву укатили. Такого им проделывать, должно быть, прежде не случалось никогда – во всяком случае, с посетителями. Ей вкололи снотворного, уложили спать в палате для буйных, заперли и не выпускали из лечебницы до следующего утра, когда удалось отыскать Сильфиду, и та явилась, забрала мать домой. Кой черт принес Эву в лечебницу, была ли толика правды в ее истерических выкриках, и Гранты действительно силком заставили ее пойти на столь отвратный шаг, или то была всего лишь новая ложь, и мучил ли ее на самом деле стыд, с уверенностью мы никогда не узнаем.

Может, и правда. Конечно же, это не исключено. В те времена могло быть всякое. Люди дрались не на жизнь, а на смерть. Если это правда и она действительно потом мучилась, то Катрина гений. Нет, в самом деле: настоящий гений интриганства. Катрина точно угадала, с какого боку к ней подступиться. Предоставила Эве выбор из нескольких человек – кого предать, и Эва, оправдываясь бессилием, выбрала того, кого не могла не выбрать. Говорят, выше головы не прыгнешь, и верно говорят, а уж в отношении Эвы Фрейм – и подавно. Она превратилась в инструмент в руках Грантов. Милая парочка использовала ее в хвост и в гриву.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации