Текст книги "Идея совершенства в психологии и культуре"
Автор книги: Галина Иванченко
Жанр: Общая психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
4.3. Одиночество как (не)совершенное состояние
Одиночество учит сути вещей, ибо суть их тоже одиночество.
Иосиф Бродский
Мартин Хайдеггер писал: «Быть дома повсюду значит: всегда и, главное, в целом». Быть «всегда и в целом» – не есть ли это признак действительно совершенного состояния, на которое не могут повлиять никакие внешние факторы? Ведь пока наше состояние духа недостаточно совершенно, оно неустойчиво, не цельно. Вторая книга «Исповеди» Августина Блаженного начинается словами – «Господи, Радость неложная, Радость счастья и безмятежности, собери меня, в рассеянности и раздробленности своей отвратившегося от Тебя, Единого, и потерявшегося во многом» (Августин, 2000, с. 24). «Собирание себя» в одиночестве кажется современному человеку недоступной и редкой – еще и опасной – роскошью. Но в жизни всегда есть место аскезе одиночества, какими бы долженствованиями мы ни были связаны.
Исследователи автобиографий нередко отмечают двойственный характер первых воспоминаний, либо поразительно «безлюдных», либо сфокусированных на присутствии близких людей. Переживания новизны мира и радости бытия также оказываются возможны и в состоянии одиночества, и в со-присутствии с другими, о чем говорится в романе Франсуазы Саган:
Именно в одиночестве мне довелось познать моменты необыкновенного, почти сверхъестественного счастья, когда вокруг, в каком-то ослепительном, концентрированном озарении постигаешь, что жизнь великолепна, что она полностью и безоговорочно оправдана в эту именно секунду простым фактом твоего существования. А в другие моменты счастье сопереживалось с кем-то. Кажется, таких моментов было гораздо больше. Как будто, чтобы открыть ничтожную молекулу счастья, необходим такой микроскоп для улавливания чувств, в котором фокусируются лучи от двух пар глаз (Саган, 1992, с. 274).
Можно считать одиночество тяжким грузом, раковиной, которую подобно раку-отшельнику человек вынужден тащить всегда за собой и на себе; но можно считать и состоянием открытости миру, настроенности на мир и на Другого.
В состоянии одиночества ярко переживается или, точнее, видится подобно вечноускользающему облику Синей птицы основа бытия. В.В. Медушевский (1992) напоминает об этимоне слова «вечность», мыслимой не в виде бесконечно большого времени, но как онтологическая основа времени, а для человека – как начало, способное при определенных условиях возвысить и вознести на неумирающую вершину бытия каждое мгновение жизни. В индоевропейских этимологиях этимон «вечности» – «жизненная сила» (следы находим в «у-вечный» в исходном значении «бессильный»).
Даже если человек самодостаточен и спокойно переносит одиночество, у него могут быть веские основания не считать свое состояние совершенным. Как, например, в записях Франца Кафки 1920 года –
Подняться ему мешает какая-то тяжесть, чувство застрахованности на всякий случай, ощущение ложа, которое ему приготовлено и принадлежит только ему; а лежать неподвижно мешает ему беспокойство, которое гонит его с ложа, мешает совесть, беспокойно стучащее сердце, страх перед смертью и желание опровергнуть ее, все это не дает ему лежать, и он поднимается снова. Эти подъемы и опускания, и некоторые случайные, несущественные наблюдения, сделанные на этих путях, суть его жизнь (Кафка, 1993, с. 116).
Самодостаточность позволяет легко переносить одиночество, не просто легко – как благо (по крайней мере, людям определенного типа!). Но является ли самодостаточность добродетелью, скажем определеннее – христианской добродетелью? В.В. Медушевский пишет (1992, с. 55):
– Что есть истина? – вопрошал некогда самодостаточный человек саму Истину. То был вовсе и не вопрос даже, ибо, по точному определению Писания (Иоанн 18:38), Пилат не спросил, а сказал, и, сказав, вышел. Что скрывается за этим холодным суждением в маске притворного вопрошающего познания? Равнодушие к истине? Больше сего: жесткое неколебимое желание не знать ее и превозношение над ней.
Многим и многим видится неэтичность и высокомерие в той легкости, с которой некоторые люди переносят одиночество. Марка Аврелия, отнюдь не худшего римского императора, подданные не любили – отчасти и за это. Римлянин считал неудачным, несчастливым день, когда ему приходилось обедать в одиночестве. По своей воле лишать себя общества – не только жителям великой империи, но и нашим современникам кажется подозрительным и извращенным поведением.
Отчасти извинительным выглядит такое поведение в случаях тонкой нервной организации. Убедившись, что ребенку необязательно с утра до вечера общаться со сверстниками и со взрослыми, столкнувшись с протестом, в том числе и психосоматическим, ребенка-интроверта, родители, возможно, оставят его в покое. Томас Пинчон в рассказе «Энтропия» говорит об опасностях соприкосновения с внешним миром одной из героинь (Обад), обладающей тонкой структурой мира внутреннего:
Чистоте архитектоники ее мира постоянно угрожали подобные вспышки анархии: разрывы, наросты и скосы, сдвиги и наклоны – ей приходилось беспрерывно перенастраиваться, чтобы вся структура не обратилась в нагромождение дискретных и бессмысленных сигналов (Пинчон, 1996, с. 217).
Что и говорить, трудно представить, что будет с Обад, заставь ее автор или жизнь непрерывно быть на людях, лишившись возможности «перенастройки». Нормально ли «бежать одиночества»? Является ли, напротив, «здоровым» избегание общения с другими людьми? Блез Паскаль как-то сказал сестре, сетующей на его равнодушие к своему здоровью: «Вы не знаете всех благ болезни и всех бед здоровья». Одиночество, даже если рассматривать его как болезненное для человека состояние, тоже может сообщить дополнительный импульс процессам творчества, самореализации, самопознания. Но ценность одиночества не сводится к «подталкиванию» к «нужным» состояниям.
Одиночество позволяет нам почувствовать невозможность выйти за пределы собственного Я, невозможность полного взаимопонимания, вечной любви, ничем не омраченного легкого существования… Можем ли мы назвать иные состояния, в которых так горько и точно будут «очерчиваться циркулем железным» эти невозможности? А человеку нужны – даже в болезни и в отчаянии, особенно в болезни и отчаянии, – возможности («приходит возможность, отчаявшийся оживает, начинает дышать» – говорил Кьеркегор; цит. по: Шестов, 1992, с. 75).
Но «возможности есть не всегда, они вообще вторичны по сравнению с невозможностью – самым глубинным из источников вочеловечивания человека» (Гефтер, 1993, с. 8). Одиночество не дразнит нас невозможностью, не длит иллюзию возможности. Как никакое другое состояние, оно позволяет – иногда лишь собрав все ресурсы, все мужество, всю волю – увидеть нашу жизненную ситуацию в истинном свете.
Совершенность состояния одиночества – в его способности возвращать нам целостность и аутентичность. Не зря многие виды творчества, само по себе творческое состояние настойчиво требуют от нас уединения, ухода от общения.
Это не всегда было возможно.
Так, напоминает Энтони Сторр, английская женщина в викторианскую эпоху лишь небольшое время в течение дня (послеобеденный отдых) могла уклоняться от конвенциональных требований быть «терпеливым ангелом», внимательной слушательницей для всех домашних и для гостей. Даже знаменитая своей благотворительной деятельностью, открытостью и милосердием Флоренс Найтингейл нашла лишь единственный способ уклониться от своих «ангелических» обязанностей – нервное заболевание, позволившее ей писать в одиночестве спальни (Storr, 1988, p. 94).
Ранее мы говорили о триаде «нарциссизм – мания величия – враждебность», лежащей в основе одиночества. Но в своих позитивных и креативных аспектах одиночество опирается на совсем иную триаду, или, лучше сказать, динамическую констелляцию «бытийных ценностей» (истины, добра, совершенства, самодостаточности, простоты, уникальности и т. д.), по А. Маслоу. Возможно ли найти эти ценности в своей жизни без внимательности и открытости состояний одиночества? В одной из последних работ основатель гуманистической психологии писал, что понятие креативности и понятие здоровой, самоактуализирующейся, интегрированной личности кажутся ему все более и более близкими (Maslow, 1970).
В самом слове «совершенство» имплицитно, можно даже сказать – буквально (фонетически) присутствует «свет». Подобно тому как счастливые, самоактуализирующиеся пары, как говорил А. Маслоу, легко узнать по «особому сиянию глаз», истинно плодотворное одиночество можно узнать по свету, который медленно и неуклонно, или напротив – стремительно и побеждающе заливает наше Я, проникая в самые отдаленные уголки и обнаруживая невысказанное, нереализованное, не принятое нами когда-то.
Согласно психотерапевту и экзистенциальному философу Медарду Боссу, защита есть «невысвечивание» отдельных аспектов жизни, а психопатологическое состояние подобно выбору жизни в темноте. Терапия возвращает людей к их базовой светлости и открытости. М. Босс, также как и Хайдеггер, с которым он был связан многолетней дружбой, говорит о том, что человеческая экзистенция есть разделенная (совместная) экзистенция. Встречаясь, мы «высвечиваем» друг друга, через вспышку света во мраке начинаем видеть то, чего не могли увидеть раньше (Boss, 1962).
Это же позволяет нам и искусство:
Когда короткая фраза говорила Свану о тщете его мучений, он находил отраду в той самой мудрости, которая перед этим причиняла ему нестерпимую боль, когда он словно читал эту мудрость на равнодушных лицах людей, расценивавших его любовь как ни к чему не обязывающее развлечение. В отличие от них, короткая фраза, что бы она ни думала о кратковременности подобных душевных состояний, видела в них вовсе не что-то менее серьезное, чем проза жизни, но как раз наоборот, бесконечно возвышающееся над нею, так что только эти недолговечные душевные состояния и стоило выражать в звуках (Пруст, 1992, с. 367).
Ситуации, «высвечивающие» наше одиночество (с его мучительностью и напряженностью), делающие его явным для других и, главное, для нас, одновременно свидетельствуют и о том, что наши отношения с миром и с другими людьми не вполне удовлетворяют нас.
В опубликованной «Новым миром» переписке Евгения Трубецкого и Маргариты Морозовой есть эпизод, когда Трубецкой уговаривает свою возлюбленную съездить весной к Черному морю, отдохнуть, поправить здоровье, полюбоваться красотой цветущей весны, на что Маргарита ему возражает:
Я могу вынести весну, юг, море только с тобой вместе, а одна, когда ты далеко, видеть всю эту красоту и поэзию – гореть, кипеть и быть одной – этого я не могу себе представить. Я там или заболею, или, что еще хуже, убегу к тебе!» (Наша любовь…, 1993, из письма М.К.Морозовой Е.Н.Трубецкому 7 января 1911 г.).
Такие два исхода прогнозирует в еще не состоявшемся, но воображаемом состоянии одиночества М. Морозова. Почему же так непереносимо это состояние, подчеркиваемое весенним пробуждением природы юга? Вероятно, «ключ» не в самой южной весне или особенностях женской (либо лично адресата Е. Трубецкого) природы. Трубецкой не мог ехать со своей возлюбленной, потому что он не считал возможным разводиться с тяжело больной женой, матерью его детей. Безысходность экзистенциальной ситуации и делает одиночество особенно невыносимым, тем более без опоры на труд, заботу о других и тысячи повседневных привычек, скрадывающих чувство изоляции в обычном окружении.
Другой распространенный вариант ситуаций, выявляющих и усугубляющих наше одиночество – это праздники. Елена Мазур (2004) пишет о «феномене рождественской тоски», связывая его со вскрытием депрессии, которая удерживается привычным повседневным ритмом жизни, множеством дел и обязанностей. При освобождении от внешнего ритма и всплывают проблемы, негативные состояния, чувства.
Рильке пишет своему адресату – «молодому поэту» – именно в канун праздника:
Мой дорогой господин Каппус, Вы не должны остаться без моего привета в дни, когда начинается Рождество, и Вам в часы праздника будет труднее, чем обычно, сносить Ваше одиночество. Но когда Вы сами заметите, какое большое это одиночество, порадуйтесь этому: зачем (спросите себя сами) одиночество, если нет в нем ничего большого? …Есть только одно, что необходимо нам: это одиночество, великое одиночество духа. Уйти в себя, часами не видеться ни с кем – вот чего надо добиться. Быть одиноким, как это с каждым из нас бывает в детстве, когда взрослые ходят мимо, и их окружают вещи, которые кажутся нам большими и важными, и взрослые выглядят такими занятыми, потому что тебе непонятны их дела. И когда ты, наконец, увидишь, что все их дела ничтожны, их занятия окостенели и ничем уже не связаны с жизнью, почему бы и впредь не смотреть на них, как смотрит ребенок, смотреть как на что-то чужое, из самой глубины своего мира, из беспредельности своего одиночества, которое само по себе есть труд, и отличие, и призвание? (Рильке, 1999, с. 434–435).
Мы приходим к необходимости развивать не просто нашу устойчивость, толерантность к одиночеству, но все наши ресурсы, саму нашу личность, наше несговорчивое Я…
И Вас не должно смущать в Вашем одиночестве, что есть в Вас что-то, что не соглашается и желает выхода. Именно это желание, если Вы им распорядитесь спокойно и неспешно, если увидите в нем Ваш рабочий инструмент, Вам поможет отвоевать обширные и новые владения для Вашего одиночества. Люди научились с помощью условностей решать все сложные вопросы легким и наилегчайшим образом; но ясно, что мы должны помнить о трудном. Все живое помнит о трудном, все в природе растет и, обороняясь, как может, хочет стать чем-то неповторимым и особым, любой ценой одолевая все преграды…
…хорошо быть одиноким, потому что одиночество – трудно. И чем труднее то, чего мы хотим, тем больше для нас причин добиваться именно этого (там же, с. 437–438).
Трудность одиночества, согласно Рильке, – это не просто тяготы переживания одиночества, это долгая и трудная дорога к самому себе:
И хорошо любить, потому что любовь – трудна. Любовь человека к человеку, быть может, самое трудное из того, что нам предназначено, это последняя правда, последняя проба и испытание, это труд, без которого все остальные наши труды ничего не значат. Поэтому молодые люди, которые только начинают свою дорогу, еще не умеют любить; они должны этому научиться. Учиться всем своим существом, всеми силами и всем своим одиноким, нелюдимым, ищущим добра сердцем (там же, с. 438).
Таким образом, мерой совершенства человека становится его способность переносить одиночество. Одиночество Рильке и Цветаевой – пожалуй, наиболее яркий пример. Очень точно связь одиночества с самой творческой основой обозначена В.В.Заманской: «Глубина трагизма Цветаевой происходит от знания неминуемости одиночества как земной судьбы поэта. Но от прозрения этой трагической изначальной истины и особая высота Цветаевой, ее облика… Через одиночество к поэту сходят свыше мужество, серьезность, божественное начало. Поэтому одиночество такой же дар Бога, как и талант, составная таланта. И потому оно открывается во всей своей плодоносящей глубине избранным, возвышая их над миром, людьми и собой» (Заманская, 2002, с. 174). Не только в поэзии Марины Цветаевой, но и во всей русской поэзии XX века проблема одиночества была поставлена не в социальном и этическом, а именно в экзистенциальном плане: одиночество оказывается необходимым условием для самоуглубления личности, для самопознания, для самоопределения.
«Три источника вдохновения: Природа – Свобода – Одиночество» – формулирует Марина Цветаева (2001, с. 78). Но как часто вдохновенное уединение перетекает во всеобъемлющее одиночество.
Одиночество является желанным и необходимым состоянием тех, чьи замыслы связаны с наукой, искусством, литературой, с любой жизненной задачей, требующей самоотдачи, творческой аскезы, самоограничения. В особенности важны первые годы, когда и складывается характер, и растет мастерство, и начинает формироваться образ жизни. Кто только ни писал о том, что одиночество – наиболее подходящее начало для реализации великих замыслов! Одно из ярких свидетельств – дневниковые записи Ромена Роллана, которые он приводит в своей «Автобиографии». Эта запись сделана после выхода одобрительной рецензии в журнале «Ревю де Пари» пьесы Роллана «Людовик Святой»: «Важнейшее условие, необходимое гению, – это моральное одиночество. Однако гений делает все, чтобы от него освободиться. Разумеется, потому, что оно его тяготит… но знает ли он, в чем его истинное благо?..»
Ромен Роллан полагал, что художник еще может противостоять безразличным ему людям, но
…Горе ему, если среди этих «других», которые его окружают, есть любимые им и любящие его люди! Ибо если он не обратит их насильно в свою веру (это может произойти только в том случае, если вера его одержит победу в итоге целой жизни, отданной борьбе), то его вера с каждым днем будет крошиться в его руках. Спасти его сможет только эгоизм <…>
…Художнику, пока он не достигнет пределов своего развития, лучше оставаться в одиночестве, а слава, если ей угодно, пусть приходит потом! (Роллан, 1966, с. 454–456).
Писатель апеллирует и к Гёте, который тоже вполне определенно подчеркивал благотворную роль одиночества в жизни художника: «Насильно вырванный из безвестности и покоя, которые одни только и благоприятствуют созданию великих творений, я очутился на свету, где художник теряется среди других людей, где безразличие или интерес к нему, где хула и похвала отбрасывают его в сторону от его собственной дороги!» (цит. по: Роллан, 1966, с. 457). И еще: «Всякое значительное произведение есть дитя одиночества» (там же).
Близкие взгляды высказаны Райнером Рильке в очерке «Огюст Роден». Одиночество великого скульптора на всех этапах жизненного пути торжествующе выявляет себя: сначала в жизненном замысле, потом – в его исполнении.
«Роден был одинок перед тем, как пришла к нему слава. И слава, может быть, лишь усугубила его одиночество. Ибо слава, в конце концов, – только совокупность всех недоразумений, скапливающихся вокруг нового имени» (Рильке, 1999, с. 274).
Рильке, как и Роллан, видит источник уверенности художника в своих творениях в неколебимом одиночестве раннего этапа, этапа становления творческой индивидуальности: «Может быть, как раз благодаря тому, что все его развитие шло само по себе в нерушимой тишине, сохранял он могучую уверенность впоследствии, когда о нем спорили, когда противоречили его творению» (там же, с. 282).
В письмах Рильке Марине Цветаевой одиночество обнаруживает и второй свой лик, тревожащий и даже пугающий той платой, которую приходится приносить за творческие свершения. Так, в письме от 17 мая 1926 года Рильке говорит о том состоянии, о той экзистенциальной ситуации, в которой он оказался в предшествующие месяцы:
Я живу одиноко (не считая редких дружеских визитов), так же одиноко, как я жил всегда, и даже более: в постоянном и подчас жутком нарастании того, что называется одиночеством, в уединении, достигающем крайней и последней степени (ибо раньше, в Париже, Риме, Венеции, где я жил подолгу один, не чувствуя своего одиночества, – …везде было какое-то соучастие, чувство сообщности и приобщенности): однако Мюзот решительней, чем другие места, оставил мне лишь возможность свершения, прыжка в пустоту, отвесно, вознесения всей земли ко мне… (Рильке, 1999, с. 409).
Рильке неслыханно быстро написал «Орфея» («каждая часть – в три дня!») и «Элегии»:
Восторг и победа, Марина, не имеющие себе равных! Но чтобы этого добиться, мне необходим был тот избыток одиночества во всей своей убийственности (там же).
В чем же «убийственность» этого избытка одиночества? Рильке чувствует, что он преступил некую грань:
…Стремясь за пределы достигнутого, я пытался продлить невозможные условия чрезмерной отрешенности (не из упрямства, не из желания отвоевать у благодати еще что-то вдобавок, а лишь потому, что впустить к себе «другого», жить им и ради него значило бы мгновенно (или сразу вслед за мгновением) возложить на себя задачи и заботы, которых мне следовало остерегаться в ту пору, когда я совершил уже все, до и свыше предела, слишком много, чтобы так просто перейти затем к новому занятию)… механически и слишком долго я терпел такое же необычное затворничество в героической долине, под солнечно-яростным небом виноградной страны, – впервые в жизни, и как-то каверзно, мое одиночество обернулось против меня, уязвляя физически и делая мое пребывание наедине с собой подозрительным и опасным, и все более тревожным из-за телесного недомогания, заглушившего теперь то, чем была издавна изначальнейшая для меня тишина (там же).
Невольно начинаешь думать, читая это письмо, что «оптимальность» стратегий творчества и жизнетворчества «работает» до каких-то пределов, свыше которых, даже доверившись своей интуиции и «остерегаясь» «другого» с его задачами и заботами, творец становится уязвимым, подобно тому как губительное действие солнечных лучей намного сильнее в разреженном воздухе высокогорья.
Но, пожалуй, наиболее цельную концепцию, настоящую «поэму одиночества» оставил Рильке в «Письмах к молодому поэту», написанных на протяжении 1903–1908 годов. Поэту, приславшему ему свои стихи и тревожащемуся о том, достаточно ли они хороши (некоторые редакции журналов, случалось, возвращали их), Рильке дает совет: обратитесь к своему детству, к своим глубинам, чтобы найти ответ на вопрос – надо ли Вам творить:
Попробуйте вызвать в памяти из этого большого времени все, что Вы забыли, и Ваша личность утвердит себя, Ваше одиночество будет шире и будет домом в сумерках, мимо которого будут катиться волны людского шума, не приближаясь к нему. И если из этого обращения к себе самому, из этого погружения в свой собственный мир родятся стихи, то Вам даже в голову не придет спрашивать кого-нибудь, хорошие ли это стихи. Вы больше не пожелаете заинтересовать Вашими работами журналы: Вы будете видеть в них Ваше кровное достояние, голос и грань Вашей жизни. Произведение искусства хорошо тогда, когда оно создано по внутренней необходимости. В этом особом происхождении заключен и весь приговор о нем; никакого другого не существует (там же, с. 421).
Об этом же Рильке напоминает своему корреспонденту несколько лет спустя:
Не думайте, что та большая любовь, которая когда-то была доверена Вам в детстве, утрачена Вами; разве известно Вам, не зрели ли в Вас тогда большие и добрые желания и замыслы, которыми Вы и сегодня живете? Я думаю, что эта любовь лишь потому так сильно и властно живет в Ваших воспоминаниях, что она была Вашим первым глубоким одиночеством и первой духовной работой, которую Вы в Вашей жизни совершили (там же, с. 442).
«Творения искусства всегда безмерно одиноки, и меньше всего их способна постичь критика», – пишет Рильке. И вердикт безмерно одиноким творениям может выносить только плодоносное, внимательное одиночество естественного развития.
В чем смысл одиночества? Можно ли быть вместе с близкими, будучи одиноким, любя и ценя одиночество? Письма адресата Рильке не сохранились, мы не знаем, содержались ли там эти вопросы, но ясно, что «феноменология жалоб» поэта была знакома Рильке – он ясно видел в пути другого то, что уже изучил, пережил, прожил сам:
Но все, что, быть может, станет уделом многих, одинокий уже сегодня может готовить и строить своими руками, которые ошибаются реже. Поэтому любите одиночество и встречайте боль, которую оно причиняет Вам, звучной и красивой жалобой. Все ближнее удалилось от Вас, говорите Вы, и это знак, что Ваш мир уже становится шире. И если ближнее вдали от Вас – значит Ваша даль уже под самыми звездами и очень обширна; радуйтесь росту Ваших владений, куда Вы никого не возьмете, и будьте добрыми к тем, кто отстал от Вас, и будьте уверенны и спокойны в общении с ними, и не мучайте их Вашими сомнениями, и не пугайте их Вашей верой или радостью, понять которую они не могут. Ищите какого-нибудь простого и верного союза с ними, который не обязательно должен быть отменен, если Вы сами станете иным, совсем иным; любите в них жизнь в чужом для Вас проявлении, имейте снисхождение к старым людям, которые боятся того одиночества, к которому Вы возымели доверие (там же, с. 431).
Но даже становящееся привычным одиночество сохраняет грозную, головокружительную глубину, к которой трудно, почти невозможно привыкнуть. Одиночество задает совсем иную перспективу ви́дения мира, почти непосильную для человека:
…в сущности, здесь нет никакого выбора. Мы неизменно одиноки. Можно обманываться на этот счет и поступать так, словно бы этого не было. Вот и все. Но насколько же лучше понять, что это именно так, и во всем исходить из этого. Конечно, может случиться, что у нас закружится голова, потому что все, на чем привык отдыхать наш глаз, у нас будет отнято; уже не будет ничего близкого, а все дальнее окажется бесконечно далеким. Кто из своей комнаты, почти без приготовления и перехода, был бы перенесен на вершину большой горы, тот чувствовал бы нечто подобное: безмерная неуверенность и сознание, что ты отдан во власть безымянной силы, почти уничтожили бы его. Ему казалось бы, что он может упасть, или что он выброшен в мировое пространство, или он разорван на тысячи частей: какую чудовищную ложь должен был бы изобрести его мозг, чтобы объяснить и усвоить состояние его чувств. Так для того, кто одинок, изменяются все понятия о расстоянии и мере; и сразу внезапно совершаются многие из этих изменений и, как у человека на вершине горы, рождаются необычные представления и странные чувства, которые, на первый взгляд, превосходят все, что может человек вынести. Но необходимо, чтобы мы пережили и это. Мы должны понимать наше существование как можно шире; все, даже неслыханное, должно найти в нем свое место (там же, с. 444).
То, о чем пишет Рильке, это не только «расширение сознания», на достижение которого направлены столь многие техники медитации, религиозные и психотерапевтические практики. В воистину безмерном, лишенном и конца и меры мире, опираясь на ускользающее одинокое Я, мы должны не просто пребывать – должны использовать это состояние для развития, для творчества, для дальнейшего роста.
И, наконец, когда долго работаешь в одиночестве и с одиночеством, одиночество начинает работать с тобой, о чем пишет молодому поэту в своем последнем письме к нему Рильке:
…В эти рождественские дни я часто о Вас думал и пытался вообразить, как Вам должно быть спокойно в Вашем одиноком форте, среди пустынных гор, к которым мчатся великие южные ветры, словно хотят разломать их на большие куски и поглотить.
Громадной должна быть та тишина, в которой есть место таким движениям и шумам; и если подумать, что во всем этом еще ощутимо и присутствие дальнего моря, которое тоже звучит, быть может, как самый чистый тон в этой первозданной гармонии, то Вам можно лишь пожелать, чтобы Вы терпеливо и с доверием позволили работать над собой этому удивительному одиночеству, которое потом уже нельзя будет вычеркнуть из Вашей жизни, которое во всем, что Вам предстоит пережить и сделать, будет жить, как безымянное влияние, будет действовать тихо и неумолимо, как в нашей крови неизменно движется кровь наших предков… (там же, с. 429–430).
Не есть ли мера совершенства человека его способность быть одиноким, превратить одиночество в плодотворную работу над собой, над своими отношениями и творениями?
Но зададимся и иным вопросом: можно ли всю жизнь прожить в одиночестве, не находя или даже не пытаясь найти «заслуженного собеседника» (А. Ухтомский)? Впрочем, одиночество как дар, который дан человеку в его распоряжение, предоставляет весьма условную изолированность от других. Э. Левинас утверждает, что ничто не дается даром, «одиночество субъекта – больше, чем изоляция человека, целостность объекта. Это, так сказать, одиночество вдвоем: иной, нежели Я, сопровождает Я подобно тени. Двойственность скуки, отличающаяся от знакомой нам в мире социальности, к которой Я бежит от своей скуки <…>. Двойственность, пробуждающая ностальгию по бегству, не удовлетворяемую никакими неведомыми небесами или новой землей: ведь в наши путешествия мы берем с собой самих себя» (Левинас, 2000, с. 55).
Мучительная «двойственность скуки» – совсем не то, чего ищет человек, отказываясь от общества других. Джеймс Сайр приводит слова Томаса Мертона: «если вы ищите уединения только потому, что предпочитаете одиночество, вы никогда не сможете убежать от мира и его эгоизма; у вас никогда не будет внутренней свободы, которая одна может дать вам полное уединение» (Сайр, 2002, с. 153). И здесь полезным оказывается разведение социального (негативного) одиночества (болезненное переживание нехватки близких отношений, понимания) и экзистенциального (позитивного) одиночества (готовность к уединению, условие личностного роста, творческой активности). Независимость друг от друга (и вместе с тем взаимосвязь) социального и экзистенциального одиночества была продемонстрирована в недавнем исследовании (Салихова, Леонтьев, Осин, 2006). Выборка состояла из «творческой» (студенты Института современных искусства) и «нетворческой» частей (студенты юридического факультета Московского института экономики, менеджмента и финансов). Основной вывод исследования – у людей, занимающихся творчеством, показатель экзистенциального одиночества выше, при том, что значимых различий по шкале социального одиночества не оказалось.
Одиночество, таким образом, реализует свой совершенствующий потенциал как исчерпание себя и вместе с тем как сохранение в качестве возможности, как преодоление себя, как преображение.
Гений Пушкина исключительно точно обозначил некогда два состояния, равно приманчивых для нашей российской ментальности: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Не покой ли и воля, или даже оба этих состояния вместе, создают утопию одиночества как самодостаточного, достойного состояния?
Покой, с одной стороны, соотносится с целым спектром состояний, имеющих отношение к вечному, завершенному, достигшему полноты и цельности, а с другой стороны – это состояние невыявленности, потенциальности (может быть, даже эквипотенциальности). Покой содержит в себе не просто одну из возможностей, а именно множественность их. Покоящиеся горы могут покрыться льдом и снегом либо весенними цветами, затянуться туманом, обрушиться лавинами; безбрежное спокойное море может замерзнуть у берегов, вспениться бурными волнами, наконец, загореться, как Черное море в 1927 году, когда к небу взвился полукилометровый столб вспыхнувшего сероводорода.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.