Текст книги "Лингвистика информационно-психологической войны. Книга 1"
Автор книги: Галина Копнина
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Быков-публицист «преподносит» враждебному окружению России ещё два «подарка»: указание на слабость нашей армии и на Россию как причину «оранжевых» революций, в том числе на Украине: «Отрекаются не просто от России, но от такой [выделено Быковым. – А.Б.] России. Страны, сделавшие прозападный выбор, не желают иметь ничего общего с опасным соседом. Опасен он прежде всего не своей агрессией – не та у нас армия, – а своей заразностью. Серая плесень ничуть не менее, а то и более заразна, чем оранжевая, красная, зелёная или любая иная» (Хроники, 80). И все эти «откровения» можно с полным правом расценивать как акты реального участия в ИПВ не «за», а против России.
В романе есть фрагменты, свидетельствующие о том, что в картине мира автора, в его художественной мастерской присутствует представление об ИПВ, её стратегиях и тактиках. Одна из классических тактик в военное время – вброс ложной информации, представленный как «утечка информации», направляющей действия противника по ложному пути: «Оба военачальника в соответствии с тайной договорённостью правительств сдавали друг другу результаты своих секретных совещаний, перевирали их с точностью до наоборот <…> Организовав взаимную утечку, генералы удовлетворённо повесили трубки и потёрли руки» (603–604). Жертвой тактики вбрасывания ложной информации, оговора становится один из центральных персонажей – губернатор Бороздин. Он бежал через всю Россию, на него началась настоящая охота. Ему и его спутнице «старательно перекрывали все отходные пути, (если) в каждом городе уже был развешан фоторобот, (если) началась газетная кампания...». Истинную причину опальный губернатор понимал: «Он совершил главный грех – нарушил тайный уговор, покинул чиновничью касту, сословие государевых людей, куда и впускали туго, а выпускать избегали вовсе». Но в развернувшейся газетной кампании «его обвиняли в громадных хищениях и разврате» (437). Другая ложь состояла в том, что инициатором обвинений представили народ («население»), и травлю вели от его имени, играя на стремлении простых людей к справедливости, на их ненависти к неправедным властям. С этой целью использовали старый как мир приём анонимки. И беспроигрышным средством было предъявление анонимки, написанной неграмотно, корявым почерком: «Во первых строках моего письма доводим ваше сведение, что гублинатор живёт с девушкой как с жиной примите экстрыные меры» (281).
Собственно, вся так называемая альтернативная история и есть ИПВ. «В конце концов, каждый верит, как хочет. <…> Были хазары на Руси, кто бы спорил. <…> Да, были. Но Каганат преувеличивать не следует. Гумилёв уже на этом обломался, выдумав, по сути, целое государство. А у него любой школьник десять подтасовок на главу найдёт» (147). Быков вносит свой немалый вклад, продолжая дело «альтернативщиков» на основе такого же приёма, например, вбрасывая в сознание неискушённого читателя мысль, что великий князь Владимир – «мудрый варяг» (53), а Пушкин (202), Ахматова (148), Пётр I и Меншиков (257) – «хазары»; «чеченцы – последний отряд тех, настоящих хазар, наследники Каганата», и «добивает» читателя «историческим открытием», объясняющим, почему «тихий советский лётчик Алексей Шварц вдруг взял себе псевдоним Жохар Дудаев? Что в итоге даёт нам столь знакомую аббревиатуру ЖД?» (140–141). Ясно, что автор вошёл во вкус «альтернации истории» и, выражаясь на языке жаргона, от души «прикалывается»: «Как вы сами-то не догадались, честное слово? Посмотрели бы на эти носы и усы, послушали бы язык…» (141).
Ещё пример стратегии «произвольная интерпретация реальных событий и фактов» на основе приёма подтасовок: «БГ» уже не просто «Борис Гребенщиков», а таинственный символ «Б-г» в еврейской транскрипции; его песня «Пора вернуть эту землю себе» – призыв к новой войне за возвращение хазар на свою родину (130). Излюбленная тактика перекраивания истории, с юмором демонстрируемая автором, – откровенная фальсификация фактов, содержащихся в письменных источниках: «Знаете, как Владимир крестил Русь? Дело было в хазарской столице Цецар, километров на двести по Днепру выше нынешнего Киева. Загнали всех в воду – женщин, стариков, детей… И не выпускали, пока не согласились перейти в новую веру. Называлось “крещение”. Некоторые так и утонули. Волохов уже не знал, смеяться ему или плакать. Он отлично представлял себе способы подгонки летописей и свидетельств под любую нужную версию…» (138).
На нескольких примерах автор раскрывает технологию информационной войны. Анекдотическая фальсификация фактов путём использования приёмов языковой игры на словообразовательном уровне, случайных звуковых сходств и на этой основе ложной этимологизации – интерпретация былины об Илье Муромце, якобы хазаре, «продавшемся» русским: «Всё не можете забыть, как наш Элия Эмуромец перешёл на вашу сторону и предательски напал на своих. – Волохов расхохотался. – Среди трёх богатырей Илья-Муромец еврей, <…> – едва выговорил он сквозь хохот. Эверштейн смотрел на него невозмутимо. <…> Вы никогда не замечали, что Муромец начал свою деятельность только в тридцать лет и три года? До этого он сидел, стало быть, на печи <…> А знаете Вы, Воленька, что такое на древнехазарском “печь”? Степь, дорогой друг <…> Отсюда русский миф о путешествиях на печи <…> Отсюда и печ-эн-эг, степной житель» (135–136). Достойным продолжением «гильотинирования» русского языка, авторского «прикола» стала история о том, что «чеченцы, с их рыцарственным и откровенным самурайским зверством, – последние остатки той стражи, которую предал Элия Эмуровец. Один из них его и достал потом. Некто Саул Ой-Вэй, в вашей транскрипции Соловей. Свистом он был действительно знаменит, а вот насчёт разбойника – это ваши сказители погорячились» (141). Тот же приём на основе версий «альтернативной истории» иронически обыгран и на материале фразеологизмов. Вместо «Не было ни гроша, да вдруг алтын» – «да вдруг “атлант”» (206). В устойчивом выражении с интенцией угрозы – «“показать, где раки зимуют”, слова “раки” якобы восходит к древнехазарскому проклятию “Рака!”» Отсюда же и название «речных тварей, ползающих задом наперёд», а впоследствии и страшной болезни (445–446).
Приём – подмена понятия или термина: «<…> Давайте договоримся о термине “больные”. Волохов уже понял, что в этих дискуссиях договариваться о терминах надо с самого начала, иначе подмена произойдёт так, что моргнуть не успеешь» (194). Пример стратегии провоцирования: путём хитроумных тактических ходов спровоцировать противника на нужное высказывание и интерпретировать его как добровольное признание своей неправоты или вины: «Но, на его беду, антихазарский элемент никак себя не проявлял. Тут следовало воспользоваться любимой тактикой преждевременных родов, – что-что, а провоцировать противника хазары умели» (398).
Особенно изощрённо эту стратегию использовал «прирождённый смершевец, из тех, о которых слагались легенды: дзержинец, наследник подлинного чекизма, способный выбить из бойца любое признание, за три дня превратить здорового малого в трясущуюся, кающуюся мразь» (45), – «элита элит» Евдокимов в процессе допросов ни в чём не провинившегося солдата Воронова. Солдат и был избран в качестве жертвы, чтобы доказать, что «невиноватых нет. Задача исключительно в том, чтобы найти вину» солдата (46–52).
«– Рядовой Воронов по вашему приказанию прибыл! – чётко рапортовала жертва, ещё не подозревая о своём новом статусе. – Так-так, – медлительно сказал Евдокимов. – Так-так… (Это тоже была азбука смершевца – тянуть время, чтобы жертва пометалась.) – Ну, что же… ммм… Воронов, да? Значит, письмецо ждёте?». Начало – в деланно дружелюбном тоне, жертва расслаблена. Получив заранее известный ему ответ «письмо от матери», следователь спрашивает, почему солдат уверен, что мать ему сразу ответит. Вопрос неожиданный и выбивает жертву из равновесия, заставляя мучительно искать в вопросе какой-то неизвестный, непонятый смысл. Цель достигнута: жертва приведена в состояние неустойчивости, реакция ослаблена. Палач ищет зацепку и, услышав, что естественная причина волнения матери – война, тут же переходит в наступление, подставив вместо «войны» как якобы тождественное понятие другое, однако означавшее нарушение устава с вытекающими карательными последствиями: «– А вы сообщили матери, что находитесь в районе боевых действий? – Голос Евдокимова начал наливаться свинцом». Уже предвкушая успех, смершевец чередой противоречащих друг другу вопросов-окриков отвлёк внимание жертвы на уставные формальности речевого поведения. Жертва сбита с толку, потеряла самообладание, стала беззащитна. Смершевец заорал. «Воронов дошёл до кондиции. Момент для пересмотра регистра был выбран безошибочно. – Значит, сначала волнуем мать, доводим её, можно сказать, до нервного стресса, – а потом вот так запросто являемся в Смерш за письмецом? Я правильно вас понял, товарищ рядовой? – Это тоже был любимый приём: перечислить с грозной интонацией несколько невинных фактов, из которых сейчас будет сделан неожиданный и убийственный вывод». Приписав жертве свою интерпретацию происходящего («Или вы полагаете, что в Смерше служат маразматики?»), палач уверенно вёл дело к концу. «Так, мысленно поворачивая перед собою Воронова, как деревянный шар, ища на нём зацепку, заусеницу, шероховатость, майор Евдокимов к концу второго дня был сполна вознаграждён. Воронов впал в истерику. Биясь в майорских сетях, как обречённая муха, рядовой был готов каяться в чём угодно». И, наконец, спровоцировав жертву на употребление инклюзивной формы «мы» вместо «я» посредством ряда сбивающих с толку и таящих угрозу вопросов, палач праздновал победу, чтобы по всем правилам софистики сделать нужный вывод. «Это была как раз необходимая Евдокимову проговорка. <…> Признался бы сразу: мы есть тайная организация, действующая в войсках противника для приведения их к небоеготовности! <…> – Проговорился, проговорился, – глядя в стол, словно жалуясь на чужое вероломство, заговорил следователь. – Предал мать. Всех предал. Себя предал. Но себя – что? Кто ты есть? Ты никто, понял? Но мать! Как ты смел предать свою мать!». Ещё раз подтасовка понятий и имён (биологическая мать; Москва – мать русских городов – столица Русской земли) и заключение: предал Родину! – классический образец манипуляции сознанием противника. Последнее, что сломило сопротивление арестанта, была ложь: когда «Евдокимов показал ему представление на арест всех его родственников, направляемое по месту жительства в связи с разлагающей пропагандой в военное время (представление было отпечатано на специальном бланке, такой метод воздействия официально разрешался Генштабом), Воронов признался в существовании тайной организации и назвал весь списочный состав своей роты.<…> – Встать! – приказал Евдокимов. – Что ж ты, гадина… дрисня… Своих сдал, да? Всех как есть? Всю роту? А ведь у всех тоже матери!».
Кольцевой повтор «мать» стал венцом садистской изощрённости палача. Стратегия допроса выстроена на спекуляции контекстными значениями лексемы «мать». В финале коммуникативного события появляется сильный художественный приём: ассоциация бездушной военной машинерии с неким ненасытным плотоядным животным: «– Унести это дерьмо, – брезгливо сказал Евдокимов. <…> – Завтра и употребим голубчика, – сказал себе Евдокимов. <…> По телу смершевца пробежала приятная судорога удовлетворения – не эротического, конечно, но что-то сродни пароксизму удовольствия, который испытывают крупные земноводные в момент насыщения. Интеллектуальная отрыжка, если угодно, – твёрдое сознание исполненного долга и лёгкая приятность полного, безостаточного поглощения. Жертва лежала в сарае. Сарай исполнял роль желудка».
За коммуникативным событием с фиктивными участниками плохо скрыты недавние исторические реалии: ЧК, её глава Ф.Э. Дзержинский (его портрет висел на стене) и СМЕРШ («смерть шпионам»: военная контрразведка в годы ВОВ: допрашивает прирождённый смершевец, из тех, о которых слагались легенды: дзержинец, наследник подлинного чекизма). Способом «отражённого рефлекса» осуществляется дискредитация обеих исторических реальностей.
Тема «коренного населения» выполняет в романе стратегическую задачу: дать гротескную иллюстрацию основной идеи произведения: цикличности, бесконечного повторения фаз, не позволяющих России движения вперёд, к прогрессу. Это художественная разработка идеи о крайне бедственном положении «коренного населения» сегодняшней России: «Землю у них отняли, в города по-настоящему не пустили, так что коренное население России сегодня поистине низведено до статуса бомжей» (Хроники, 44). В романе доминирует карикатура на «народ», его образ жизни, ментальное состояние, веру, язык. Некий учёный Василенко быстро выполнил государственный заказ, изобретя, дабы освободить власть от синдрома совестливости, неизлечимую болезнь, названную его именем – «синдром Василенко», а «больных» стали прозывать уже не бомжами, а васьками и машками. На уроках биологии детям объясняли, что васьки «не совсем люди»: «у них даже генный набор другой… Одни рождаются с умом, а другие без ума. <…> Они потому и бродяжничают и пьют, что ущербные» (317). «Судя по тому, что отец назвал Василия Ивановича человеком, он, кажется, был доволен приобретением» (327). Заразиться синдромом от васек нельзя: «это врождённое». «Оставалось только понять, почему синдром Василенко так распространён именно в России» (319). «Васьки в основном и жили сбором вторсырья, и сами были таким вторсырьём…» (102).
Так в русском языке появилось новое словообразовательное гнездо слов строго по законам морфологической деривации русского языка: васька; васёк; васёнок (ср.: телёнок, кукушонок и пр. из области зоонимов); васята; васятник (приют для васьков, ср.: «телятник», «свинарник»); васеринар (по аналогии с ветеринаром). Весь набор ассоциируется с самым популярным именем домашнего животного – кота. В рамках «гуманитарной программы» «вымытых, подлеченных и стерилизованных бродяг стали разбирать по домам» (317). Новообразования расширились, появилось целое лексикосемантическое поле, включающее:
типы действий с новым одушевлённым объектом: после стерилизации можно безбоязненно брать домой; учить, приручать, «показывать с васьками удивительные штуки»; дрессировать («надрессировать можно любого, нужен только стимул и индивидуальный подход»); выводить гулять; отлавливать; вывезти из города и уничтожить («когда жрать нечего»);
динамические признаки объекта (какие действия он способен производить): кусаться; сдохнуть (от перекорма сладостями); заговорить; есть из рук; трудно приручаться; отвечать, сколько будет трижды пять; ловить на лету куски ливерной колбасы; в шоу «Мой Вася» соревноваться, таская тяжести и показывая разные штуки; прыгать через скакалочку; играть в резинку; влезть на стульчик и начать читать «Как ныне взбирается вещий Олег / Замстить неразумным базарам»; ничего толком не уметь;
виды взаимоотношений между одушевлённым субъектом Homo sapiens и одушевлённым, но не Homo: питомец; обзавестись васьками; приобрести васька; выбрать любимца; «в троллейбусах и метро для васек выделили места в конце каждого вагона»; выезжать с васькой в отпуск; льготы и скидки для путешествующих с васьками; привязаться к домашнему ваську; мода на васек; дать говорящему ваську имя; массовая зачистка (план «Антициклон»: «когда жрать нечего – так и убить, опять же из жалости»); пустить васьков на колбасу;
признаки одушевлённого объекта: бездомный, ручной, вполне обучаемый, ласковый, подержанный, смирный, смышлёный, говорящий, грязный, зловонный;
оценки объекта, отношение к нему: беспомощные бродяги; пьянство, вырождение, грязь, безволие, безответственность; народ ленивый и хитрый; жадность в сочетании с тупостью: полная деменция; пассивность чёртова, неумение распорядиться своей судьбой; идиотская мечтательность; кроме как вечно гнить, ничего больше не умеет; от коренного населения тошнит; преданность кругу, циклу; болезненная тяга к езде по замкнутым траекториям; непобедимая инертность; упорное и неодолимое нежелание становиться нацией.
Грязные, вонючие «васьки», кругами бредущие по России, олицетворяют авторскую идею бесконечной цикличности российской истории, «коренная» Аша – их языческую природу: не работать на земле, а договариваться с ней, чтобы она сама плодоносила, дегунинские бабы, «которые с одинаковой покорностью пускали на постой и в койку все воюющие стороны по очереди» (17) – аномальную покорность, неспособность к сопротивлению. Деревня Дегунино – своеобразная столица большого «васятника». В ней щедро круглый год плодоносящая яблонька; печка, сама себя топящая и без устали пекущая румяные на все вкусы пироги; банька, наполняющаяся жаром, стоит местному сказать «Банька, топись!». До этого места «Гитлер в сорок втором так и не добрался, не то исход войны мог быть совершенно другой» (18).
Итак, до светлых времён «антивасийской» революции коренное население России – если и Homo, то уж никак не sapiens. Но Россия всегда была славна своей культурой, литературой, дала миру плеяду писателей немеркнущей славы. Роман заставляет читателя усомниться и в этом. «Мне одно непонятно, – размышляет Волохов. – Почему при такой истории – с её кругами, неверием ни во что, угнетением и прочая – такая культура? Уж никак не захватническая, верно?». С помощью другого ключевого персонажа, Гурова, «прозревший» оказавшийся «коренным» в каком-то колене Волохов делает сенсационное открытие: «Культуру сделали раскаявшиеся варяги и передумавшие хазары, а наши – так, фольклор да сумасшедший Хлебников» (384). Гуров – ранее: «Вся так называемая великая культура стояла на раскаявшемся варяжстве и раскаявшемся хазарстве» (202–203). О Пушкине иронично – «наш прозорливец» (171).
Итак, великая русская культура – блеф? Самые знаменитые русские, может быть, и не совсем русские: «Кто писал по-русски лучше Бабеля и Зощенко, в чьём хазарстве не сомневалась Ахматова? А сама горбоносая, чёрноволосая Ахматова? Мне от бабушки-хазарки были редкостью подарки»… (148). К тому же, вещает Быков-публицист, «крупные русские писатели были в большинстве своём людьми неумными»; в набор непременных качеств великого писателя у нас всегда входит великая глупость (Хроники, 112; 115). Следует целый ряд «разоблачающих откровений». «Книга Гоголя “Избранные места из переписки с друзьями” поражает именно глупостью. <…> Достоевский гениален, когда говорит о психологии, но стоит ему коснуться геополитики, правительства или Стамбула – выноси святых. Толстой – пример наиболее яркий: положим, в “Войне и мире” есть ещё здравые мысли, почерпнутые, впрочем, большей частью из Шопенгауэра… но все его земельные теории, его педагогический журнал “Ясная Поляна“…, его Евангелие… Трудно представить себе что-нибудь более скучное, плоское и безблагодатное, чем теоретические и теологические работы Толстого. Статья же его “О Шекспире и его драме“, равно как и трактат “Что такое искусство“, поражают такой дремучей, непроходимой глупостью, что поневоле уверишься: великий писатель велик во всём <…>. Этот великий знаток человеческой и конской психологии делается титанически глуп, стоило ему заговорить о политике, судах, земельной реформе, церкви или о непротивлении злу насилием. Вот почему толстовское учение и подхватывалось в основном дураками» (Хроники, 113–114). Но известно, что одним из таких «дураков» был философ Л. Витгенштейн, освоивший русский язык, чтобы читать в подлиннике именно религиозно-философские работы Л. Толстого.
О Чехове в романе хазар-идеолог Эверштейн пренебрежительно-саркастически: «этот их пресловутый Чехов, геморроидальный чахоточный медик» (402). Более снисходительно и пространно Быков-публицист: «Некоторым исключением выглядит Чехов… Но и он в своих прогнозах (и в оценках людей) бывал близорук, как и в жизни… Вот почему и самые симпатичные его персонажи ущербны, плосковаты: нет второго дна, есть удручающая одномерность и пошлость…» (Хроники, 114). Не был обойдён попыткой развенчания и нобелевский лауреат Набоков. Интеллектуал Эверштейн в романе «просвещает» Волохова: «Ну, не прикидывайтесь младенцем. Вы отлично знаете, что за Набокова писала жена. Он был типичный балованный аристократ, продукт многолетнего вырождения, а она его без памяти любила, дура, и дарила ему всю себя, весь свой талант» (126–127). Публицист: «Не стану напоминать, какую чушь периодически нёс Набоков, как субъективны и завистливы его литературные оценки…» (Хроники, 114–115). Досталось писателю, публицисту, философу В.В. Розанову, когда Эверштейн говорил об обструкции со стороны «истинно русской» интеллигенции «всяким мишигинерам вроде Розанова» (133). Упоминаются «ужасный пан Твардовский» и «частушечный Исаковский» (126). Как выражение бездеятельностной натуры народа интерпретируются русские сказки, «в которых добро никогда не побеждало – его угнетали, а оно смирялось» (119); «Это был отголосок местной древней сказки – о том, что ничего не надо делать самому, скажешь волшебное слово – всё и сделается» (252). А сказки Афанасьева – «грубейшая фальшивка» (391).
Агрессивный наскок на величайших представителей русской литературы поражает безапелляционностью крайне негативных оценок. И в публицистическом тексте, и в романе отсутствует какая-либо аргументация, нарушены принципы этики. Автор бравирует независимостью суждений, радикально отличающихся от принятых в международном табеле о рангах. Оговор, дискредитация великих в их немеркнущей славе? Мёртвые, как известно, сраму не имут. Какое послание автор – через культурологические фантазии – посылает современникам? Не знакомые с феноменами манипуляций и информационных войн читатели вовсе не защищены от подобных «спекуляций». Следовательно, это акт прямого проявления ИПВ.
В плане языковых средств вербальной ИПВ ярко активизированы антитеза (гениален – выноси святых, великий знаток – титанически глуп), синонимический ряд пейоративно-оценочных слов, приём восходящей градации (глупость – дремучая, непроходимая глупость – титанически глуп), ирония (знаток человеческой и конской психологии; этот их пресловутый Чехов), контраст литературной лексики и просторечья («погиб на бабе»), приём физиологизации (геморроидальный чахоточный Чехов). Последний приём в романе используется неоднократно: генерал Скобелев «погиб на бабе» (27); «скучный бухгалтер Маркс, любитель вурста» (617); о Чаадаеве: «Нет, сумасшедшим он не был. У него геморрой был, потому он и смотрел на вещи так мрачно» (134); Д.И. Писарев – «шизофреник и аскет» (156); Ленин, «когда случилось похмелье, в одночасье помер от ломки, хотя враги и утверждали, что от сифилиса» (Хроники, 87).
Не менее категоричен и ироничен романист в вопросах веры. Вброс идеи, отрицающей учение Христа, находит место в дискуссиях персонажей на религиозные темы. «Есть такая версия, – поучает настоятель Николай, – что христианство вброшено в мир хазарами, чтобы растлить воинский дух северян и прочих боевитых народов» (499). Посредством тактики абсолютизации отдельных фактов происходит дискредитация всего христианского вероисповедания: «Бродячие учителя, люди без нации, люди нечистой крови превратили бы весь мир, дай им волю, в царствие небесное. <…> Нечего лезть к нам с христианством <…> Зачем нам христианство? Что за учение? Или по Европе не видно, до чего оно довело? Или не его именем жгли и грабили коренное население несчастной Южной Америки, укрывавшееся за океаном от страшного старого мира? Или не христианские миссионеры разрушали последние островки блаженной первобытной идиллии? Не надо нам этого, не смейте вторгаться. <…> Это наш дом. Пусть захватчики не пытаются нам внушить, что в нашем доме плохо, а в доме отца хорошо. Знаем мы этого отца, и если у него такой сын, то и дом, вероятно, не лучше» (610– 611). Во внутреннем монологе Гурова, представителя «коренного населения», исповедующего язычество (двоебожие), Иисус и его апостолы называются иносказательно, парафразами пейоративной оценочности. Иносказательно-метафорически используются парафразы «наш дом» (мир коренных жителей с их идеей круга и верой в вечность) и «дом отца» (христианский мир). Сакральное «Бог-отец», «Бог-сын» заменяется пренебрежительно-уничижительной парафразой с указательными местоимениями «этот», «такой».
Неоднократно используется тактика десакрализации: перевода высокого, сакрального на бытовой уровень. Святотатством для верующего звучат размышления «коренного» Гурова, интерпретирующего в духе обыкновенного адюльтера тайну рождения Иисуса и бегства богоматери Марии с младенцем в Египет: «А что ж, не жалко мать с ребёнком? Жалко, очень жалко. Мы люди сентиментальные. Но разве мы не помним, как это уже было? <…> Нечего придумывать про ангелов: сама всё знала, схватила мужа, которому изменила, да и сбежала в пустыню, и в пустыне родила» (610).
Как способ тактики десакрализации автор использует в вероисповедальном контексте иронию. Ирония может граничить с богохульством: «Страдальческая фигура на кресте оскорбляла его [Плоскорылова. – А.Б.] душу, всецело посвящённую солнценосному учению. В подсобке хранился ведический знак… да двенадцать изображений варяжских божеств – почти весь пантеон, кроме Велеса, которого сожрали ненасытные мыши» (61); «…Господь, наш Господь, у которого с иронией туго, юмор скорее английский…» (492); «У хазар Иисус – какой-то диссидент, любящий выпивать в обществе приятелей и учеников, изрекатель афоризмов… У варягов – абсолютный диктатор, не признающий милосердия, непрерывно самоутверждающийся… Один в качестве идеала навязывает сверхчеловека, второй – недочеловека, но оба промахиваются» (478). Парафраза распятия в сочетании с глаголом оскорблять по-настоящему оскорбляет чувства православного верующего. Просторечно-грубоватая ирония, переводящая духовную сферу в прозаически-обыденную, некорректна в религиозном контексте. В последнем примере десакрализация происходит с переводом возвышенно-духовного в общественно-политическую сферу. Кощунством назовёт верующий человек интерпретацию «Тайной вечери» как обыденно-житейской сцены с низведением символического акта в заурядную «выпивку», а будущих апостолов – в приятелей-собутыльников. Учение Христа представляется простым собранием афоризмов. Этимон агентивного окказионализма «изречь/ изрекать» имеет словарные пометы «устар. и ирон». Верх кощунства для верующего – отрицание милосердности Христа, его неполноценности. Перевод сакрального в низменно-житейское дополняется неадекватными в данном контексте глаголами «навязывать» и «промахиваться». Наряду с милосердием отвергается ещё одна притягательная черта православия – самоотверженность в проявлении человеколюбия. Плоскорылов: «…ненужная самоотверженность, навязанная нам хазарскими извращениями христианства» (27).
Взамен милосердия и самоотверженности христианской вере приписываются диаметрально противоположные черты человеконенавистничества: «Для русского православного дискурса, репрессивного по своей природе, в высшей степени характерны именно эти две тенденции: истребительная – во-первых…» (Хроники, 22). «Главное извращение христианства, которое воцарилось на Руси, – утверждает отец Николай, представитель некоего сектантского христианства, – всё – долг, никакого счастья. Кто-то наврал, что в монастырях должна быть казарменная дисциплина; да отчего же? <…> Только в варяжском монастыре могли придумать ни на что не похожий институт послушания – все эти бессмысленные дисциплинарные упражнения… Варяжество сделало из христианства какой-то, извините, бред – апофеоз долга, насилия, изобрело Бога-командира, перед которым все виноваты, и он всех периодически – в наряд» (479). Мишень критики, точнее – злословия, извращающего сущность православия, – монастырский, вообще, церковный уклад. Основное средство манипуляции сознанием адресата – гипербола, перерастающая в гротеск. Основной тактический приём – ассоциация с военной сферой: казарма, командир, наряд, насилие. Та же ассоциация доминирует в размышлениях Волохова. В них фигурируют «священник-мошенник» и «непреклонный русский Бог. Бог… ничем не отличался от сержанта». Такого «монстра с пронзительным взором» могли породить только захватчики; «ни один народ не в силах был бы молиться чёрной доске – закоптелому прообразу чёрного квадрата; а если вдуматься, русский Бог именно и был чёрным квадратом». А «в загробном пространстве… праведники маршировали на плацу, горланя строевые псалмы, а грешники… бесконечно чистили сортир, дежуря по роте» (179–180). Под маской персонажа автор вторгается в святая святых православия (Бог – священнослужитель – молитва – икона) и глумится над верой и верующими. Ассоциация с «чёрным квадратом» Малевича добавляет агрессивному выпаду утончённой изощрённости. Агрессии подвергается визуальный образ православной архитектуры: «Храм получился аккуратный, истинно воинский, с арктической устремлённостью вверх, с чисто декоративным, несерьёзным крестом и без всякой уродливой луковицы, этой неотъемлемой принадлежности православия» (60). Все приведённые примеры свидетельствуют о том, что и в отношении вероисповедания, а именно православия, в романе наличествуют приемы открытой ИПВ.
Быков прекрасно владеет языком. В романе представлены выразительные образцы социолектов: бюрократического; армейского фольклора; бытового; богемного; специфического языка «коренного населения». Авторская речь – типичный современный литературно-разговорный язык. О его происхождении лаконично и чётко сказал в интервью философ М.К. Мамардашвили: «Понимаете, культура устроена всё-таки как пирамида. Широкие её нижние слои “окультуриваются” постепенно, проходя более высокие этажи и усваивая их язык. А в 20-е годы пирамида культуры полностью перевернулась. Язык низа, почти бессознательной массы, оказался стандартным, “нормальным” языком всей культуры. Язык “управдомов”, который описывали Булгаков и Зощенко. Но он со временем стал уже не предметом писательского изображения, а языком самой литературы» [Мамардашвили 2011: 191–192]. Как следствие, стала «нормой» оснащённость речи персонажей всех социальных кругов грубой, вульгарной, даже обсценной лексикой. Концентрация такой «нормальной ненормативности» в романе Л.Д. Быкова представлена в образцах армейского фольклора полковника Здрока, генерала Паукова, но также и в авторской речи.
Помимо воли автора, язык становится и самостоятельным компонентом авторской концепции. Речь представителей «коренного населения» России теоретически должна представлять образец исконного, истинного русского языка, как известно, «великого и могучего». Язык – важнейший атрибут этноса. Крайнюю степень карикатурности представление о языке «туземцев» получает в явно пародийном фрагменте, посвящённом функции обсценной лексики в языке «коренных». «Главным словом» объявляется всем известное трёхбуквенное: «Она [Аша. – А.Б.] рассказывала ему, что самые священные слова они, захватчики, объявили запретными, грязными, хотя трёхбуквенное, которым были исписаны все заборы, – слово волшебное, призывное: в нём слышится вой западного ветра, его призывают волки, когда нужно принести удачу или унести врага; <…> и когда крикнешь волшебное слово – западный ветер примчится и всё за тебя сделает. <…> Губернатор хохотал. Это объясняло, конечно, почему все заборы и лифты были исписаны древним заклятием» (245). Пародия завершается авторским хулиганским «шедевром» – «заклинанием западного ветра “волшебным” трёхбуквенным словом» (632–633). «Великий и могучий» представлен откровенно злой пародией.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.