Текст книги "Пересуды"
Автор книги: Хьюго Клаус
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Мы
– Что за польза от президента, о котором все знают что он кровавый тиран, снабжающий полицию тысячами дубинок, которые подводят электрический ток в 150 000 вольт к тестикулам заключенного. И наше правительство знает это.
Кто обучает специально подобранные президентом войска обращаться с электрическими средствами защиты? И наше правительство знает это.
Перед вами Учитель Арсен, гарцующий посреди «Глухаря» на любимой игрушечной лошадке прав человека. Никто не слушает. Нам показалось, что Лайпе Нитье впал в кому.
– Кома, кома – легко сказать. Какая стадия, вот что важно! У комы гораздо больше стадий, чем ты думаешь.
– Учитель, Учитель, вы и медицину можете нам преподать?
– Сперва – говорит Учитель, всегда готовый поделиться избытком знаний с ближними, и его толстую рожу озаряет вдохновение. – Сперва стадия, близкая ко сну, сменяется потерей сознания. Исчезновение рефлексов, отсутствие реакций.
Толстые щеки, меж которых свободно болтается язык, немереная дурость, глядящая сквозь толстые стекла очков, широкий морщинистый лоб, мешки под глазами.
– При вегетативном состоянии отдельные части тела больного могут двигаться, хотя человек пре-
бывает в забытьи. Он может строить какие угодно рожи – почему бы и нет? – но ничего не замечает вокруг себя, и, может быть, это даже хорошо. Потом наступает то, что мы называем «синдромом запертого человека», которым страдает Лайпе Нитье, он не может говорить, но ментально реагирует и способен к коммуникации движением своих глаз. Теперь ты.
Лайпе Нитье сел, потом лег – могу поклясться. С головы до ног. Его битва со смертью продолжалась дольше, чем у любого из жителей Алегема. Кожа казалась пересохшей. Потом он вышел из комы и сказал, что едва не умер, да так оно и было.
Ноэль
Я ждал, держа наготове полотенце, свежее, из шкафа. Доктор Вермёлен мыл руки под краном. Странно, ведь он даже не прикоснулся к Рене. Потом выпил несколько рюмок геневера. Доктор торжественно заявил властям, что Рене не в состоянии участвовать в следствии, мама готова его расцеловать. Он заявил господам стряпчим с папками, полными документов, что Рене страдает от последствий контакта с содержащим арсеникум ползучим растением, вызывающим рак. Я не такой дурак, чтобы это забыть, но кое-что все-таки пропускаю, хотя стараюсь изо всех сил, до боли в затылке. Не то чтоб я все понимал, но я должен, по крайней мере, запоминать звуки, пока они не растворились в воздухе.
Высокое напряжение нейронов, электрическое напряжение скрытых воспоминаний в нашей пыльной лавке. Что-то в этом роде.
Между тем на лице Рене появляется маска смерти. Я сижу рядом с его кроватью. Мне хочется, чтобы Бог позволил мне умереть вместо Рене. Я хотел бы, чтобы Бог пересоздал меня ради шутки. Но Бог ничего не делает ради шутки. Он тоже должен подчиняться. Не спрашивай меня кому. У Бога было время подумать, когда Он позволил мне разбиться, наверное, Он где-то схалтурил, ведь вторая версия Ноэля Катрайссе оказалась не слишком удачной.
Дыхание Рене ускоряется, я слышу странные звуки, хрип.
– Отходит, – шепчу я. – Мама, он отходит.
– Куда? – спрашивает она громко.
– Этого никто не знает.
– К снежным чудовищам, – говорит она.
Отец почему-то начинает орать, что сейчас не время нести чушь.
– В такой момент, черт бы вас всех побрал!
Доктор Вермёлен говорит, мы должны ему сто восемьдесят франков.
– Меньше, чем в прошлый раз, – говорит мама.
– Но я и делал гораздо меньше.
– Вы еще придете? – спрашивает отец.
– Возможно. Мне пора. Смотрите, чтобы он не простудился. Если даже ему станет жарко, не давайте ему раскрываться.
Хорошо, что Рене этого не слышит, он не переносит жары. Ни экваториальной, ни даже от нашей печки.
– Я должен идти. К Хендриксену, у него корова все время блюет и кусает других коров за вымя. Интересный случай. Потом – к Фредье Делуа, подхватил корь в сорок четыре года. Потом – в инспекцию городского контроля. Мы, доктора, обязаны сообщать о серьезных случаях, но я могу сообщить только о многоуровневой инфекции.
Потом он осматривает маму, отдельно, у нее в комнате, и она возвращается в кухню совершенно успокоенной. Доктор Вермёлен удаляется, мама ставит на стол кровяную колбасу и яблочный мусс, но со мной что-то не так, вы давно знаете, что со мной что-то не так, но в этот раз другое «не так»: мне совсем не хочется есть, хотя я обожаю кровяную колбасу, особенно с изюмом.
– Что думает доктор о полосках у него на спине?
Мама говорит:
– Это пройдет. Что-то с селезенкой, разрыв, что ли, вызвавший кровотечение, ничего серьезного.
Врет. Это правда, без селезенки можно спокойно дожить до самой смерти. Но все равно она врет. Она может.
– А тебе он что сказал?
– Ничего особенного, – говорит.
– Врешь.
– Тебе не нравится кровяная колбаса? Ты совсем не ешь!
Она прижимает ладони к глазам, словно пытаясь остановить слезы, и стонет:
– Я заслужила наказание, но почему оно настигло меня через моего ребенка?
– Альма, – отец говорит. – Прекрати, пожалуйста.
– Да, мама. Пожалуйста.
– Я сняла все деньги с банковского счета.
– Все? – спрашивает отец.
– Я должна лечь в больницу в Варегеме, – говорит. – У меня нет другого выхода. У нас ничего не осталось. Ни одной бутылки не продано. И монашки больше не берут у меня вязания. Я несколько недель потратила, а сестра Клара и говорит: «Я бы взяла, да матушка настоятельница не позволяет». Потому что сестры из их ордена были изнасилованы и убиты белыми в форме наемников, и она уверена, что среди них был наш Рене.
– Матушка настоятельница, – отец говорит, – да просто она из Изегема, вот тебе и объяснение.
Хотел бы я знать, что я могу сделать для Рене и для мамы. Или для отца. Или даже для наших деревенских, слепо уверовавших, что мы, семья Катрайссе, виноваты в их болезнях. «Западнофламандская чума распространяется», – говорят по радио между сообщениями о погибших во Вьетнаме и умирающих с голоду в какой-то стране, состоящей из одной пустыни, – на фиг они в таком месте поселились, спрашивается?
Позже, вечером, приходит студент университета, экспериментатор. На нем черные кожаные перчатки. Слишком молод, слишком незаметен, принес бутылку, завернутую в серебряную бумагу. Нам пришлось закрыть ставни, чтоб не засветить содержимое бутылки. Сипаденобол. Что-то в этом роде. Воздействует на клетчатку. Юный шарлатан капает Рене в рот три капли из пипетки. Мама сжала руки, ее всю трясет.
Этот университетский щупает пульс Рене, считает. На счет десять у Рене изо рта выходит огромный ком чего-то зеленого, в горле у Рене писк, так пищит такса Юлии.
Рене узнает меня.
– Эй, дурашка, – говорит.
Выходя из лавки, юный доктор-чародей признается, что страшно волновался, его чудесное средство помогает в трех случаях из десяти.
– Тебе бы по шее за это, – мама говорит.
– Кто занят исследованиями, мадам, обязан рисковать.
Мне стало легко оттого, что Рене лучше, и я думаю о Юлии, о ее лице, устремленном вперед, и как она уперлась подбородком в плечо. И две белых полусферы, которые она раскрывала для меня, и «звездочку» между ними.
– О чем задумался? – мама говорит.
О Юлии, которая была моей. И как она изящно берется за него тремя пальчиками, словно это трубочка со сливочным кремом из кондитерской. Я должен выгнать Юлию из моей памяти, иначе мне придется как-нибудь ночью забраться в дом Гектора и Гедвиги и поджечь его.
Альма
Два часа назад Альма вымылась дома, холодной водой. Она хочет явиться к Нему живой, острой, легкомысленной. Она и забыла, как длинна и извилиста дорога от станции до Его дома. За прошедшие годы здесь появилось четыре, нет, пять гаражей и два супермаркета. Новые улицы и школа. Сразу за огромным валуном с надписью «Аркадия» начинаются Его владения: кипарисы, платаны, кустарник; парк, когда-то искусно распланированный, зарос, одичал, кое-где торчат сухие стволы. Проржавевшие ворота распахнуты. На подъездной дороге – четыре разбитых автомобиля.
Только что на берегу канала, нет, раньше, когда она, едва выйдя из дверей вокзала, шла вдоль ряда кафе, а из них пахло пивом и кофе, Альма мысленно представляла себе, как подойдет к огромному господскому дому, а Он будет ждать ее на крыльце. Он спросит ее, где была она столько времени, а она скажет: «Лучше будет, если сперва ты ответишь мне на этот вопрос».
На что он: «Как давно оно было, прошлое?»
И она: «Только ты можешь посчитать, у меня было слишком много горя». Нет, нельзя, он может подумать, что я жалуюсь.
Какая длинная дорога. А в конце – дом, перестроенная монастырская ферма. На двускатной крыше красная черепица разной формы и оттенков. Боковые флигеля крыты темно-серым тростником. За ними – кирпичные своды загона для овец. Альма прислоняется к стволу гигантского пятнистого платана. Узловатые корни у ее ног извиваются, словно окаменевшие змеи.
Очнувшись, она видит перед собой человека в тяжелой зеленой пелерине; он стоит, расставив ноги, и смотрит на нее. Потом, опершись на вилы, отвешивает поклон. В первое мгновение ей чудится, будто это – Он, исхудавший, беззубый и лысый, потому что из-под берета не выбиваются волосы. Но это, конечно, слуга, помощник. Он снова кланяется.
– Я полагаю, вы заблудились, – говорит.
– Нет. Я хочу видеть Его.
– В настоящее время ситуация такова, мефрау, что это возможно только в случае получения недвусмысленного распоряжения минеера.
– Я должна поспеть на обратный поезд.
Старик самодовольно ухмыляется:
– Поспеть на обратный поезд не всякому удается.
Она обходит слугу и направляется к дому.
Замедляет шаг, она не может предстать перед Ним запыхавшейся. Останавливается у входа.
– Ты изменилась, – говорит слуга. – Я забыл твое имя, но ты выглядишь по-другому. Раньше ты, кажется, была блондинкой?
– Пепельной блондинкой.
– А теперь – соль с перцем.
Он кивает. Слуга.
– Ты считала, что имеешь право стать здесь полновластной хозяйкой. Признавайся. Я много раз видел, как ты приходила.
– Может быть.
Ехидный смешок.
– Ты приходила сюда. Рыскала по всем комнатам. Больше двадцати лет назад. Он был тогда аж в самой Аргентине. Перед отъездом оставил ворота открытыми, для тебя. У нас тогда пропали три коровы.
Он отворяет перед ней тяжелую дубовую дверь.
Внутри ничего не изменилось, мебель стоит на прежних местах, стены по-прежнему выкрашены под мрамор. Альма вернулась в дом, который много лет звал ее назад, чаще всего – во сне. Только свет изменился. Сквозь узкие, высокие стеклянные двери – три метра в высоту, метр в ширину – больше не проходит солнечный свет.
Она чувствует себя так, словно случайно забрела в провинциальный музей.
– Садись же.
Почтительно поклонившись, он выходит.
Надо было взять такси на станции. Как она устала.
Шкаф работы Буля[74]74
Андрэ Буль (1642-1732) – французский художник, мастер-мебельщик.
[Закрыть] – инкрустированный медью, оловом и перламутром. Два больших дрезденских зеркала в рамах позолоченной бронзы. Голландская медная люстра. Восьмиугольный стол шестнадцатого или семнадцатого века. Бронзовая ваза «ампир», у которой отломилась ручка, когда ее швырнула в Него любовница-голландка, которая ела только бутерброды с сыром или шоколадом, зато пила все, что обнаруживалось в пределах досягаемости. Об этом Он рассказывал ей на резиновой фабрике в Эшвеге. Когда она спросила, попадались ли среди Его баб по-настоящему уродливые.
Гардины перламутрово-серой тафты, пыльные. Слуга вернулся.
– Он еще спит. Он подаст нам знак, когда проснется.
Нам. Я и слуга на равной ноге. К ее изумлению, слуга проходит мимо и садится, положив ногу на ногу, в ампирное кресло против гобелена со сценой охоты и оленем, истекающим кровью в левом углу.
– Как звать тебя? – спрашивает Альма.
– Браунс.
– А по имени?
– Так и зови – Браунс.
Она глядится в маленькое зеркальце. Щеки пылают. Подкрашивает губы; помада темно-красная, как у дешевой шлюхи.
– Не стоит так стараться, – замечает Браунс. – Он почти ничего не видит.
– Почти?
– Серые хлопья. Это неизлечимо. Он не узнает тебя. У него, в отличие от вашего покорного слуги, отсутствует зрительная память.
– Я должна успеть…
– …на обратный поезд. Если позволите, я отвезу вас на станцию в нашем автомобиле. Могу я спросить, куда идет поезд, или вы не хотите говорить? Если так, я остановлю машину у входа на станцию. Мы можем одолжить вам зонт, потому что, как вы, возможно, заметили, уже некоторое время идет дождь.
Дождь не утихает.
Через четверть часа раздается звоночек, слабое подобие того, что трезвонит у двери нашей лавки, вся моя жизнь подчиняется звонкам.
– Он проснулся.
Браунс видит: что Альма собирается встать, и поднимает руку.
– То, что он проснулся, не означает, что он может переносить общество посторонних.
Альма выходит в холл, пол выложен черно-белыми мраморными плитами, на стене – поясной портрет принца де Линя[75]75
Шарль-Жозеф де Линь (1735-1814) – полководец, дипломат и писатель, представитель старейшего бельгийского княжеского рода. Много лет провел в России.
[Закрыть], о котором Он ей рассказывал. Она – истинная хозяйка этого дома. Хотя пробыла здесь всего один день, когда приходила, неся под сердцем дитя.
Она поднимается по парадной лестнице. Как тогда, в тот единственный день в пустом доме. Только медленнее, тяжелее, затаив дыхание, но не думая об этом. Она находит спальню в конце коридора, отворяет дверь и видит Его – кого еще она могла увидеть, кроме своего желанного?
Он чудовищно разжирел, у него совсем не осталось шеи. Его обнаженная грудь, которая видна, потому что парчовый халат не застегнут, блестит, словно смазанная маслом. Живот покоится на коленях. Он крупнее и шире любого из мужчин, которые встречались Альме. Он дремлет в кресле, растопырив худые колени, зажав в мясистой ладони серебряный колокольчик тонкой работы.
Все равно Альма узнает его лицо, погребенное под бледными слоями жира. Браунс входит, минуя ее, на нем нет башмаков. Альме кажется, что Он видит ее сквозь свои необычайно тонкие веки Она оглядывает комнату. Позади дивана – приоткрытая дверь, ясно: гардеробная. Альма чувствует запах кожи, когда Браунс уходит туда и когда он возвращается, неся кусок шелка с изображением огня в оранжевых, красных и желтовато-зеленых тонах. Он окутывает шелком Его плечи. Туша никак не реагирует. Ах нет. Пасть раскрылась, демонстрируя руины зубов. Хапнула изрядный кус воздуха и, кажется, засмеялась.
– Ему нужен шарф, – говорит Браунс неожиданно громко. – Без шарфа он не в состоянии переносить кого-либо, но вчерашний шарфик весь в соплях, его нужно немедленно выстирать.
Браунс выдергивает какую-то яркую тряпку из-под Его задницы, нюхает ее. На камине терракотовый бюст, кто-то из Его предков, представительный мужчина в бакенбардах и высоком воротничке, министр финансов при Леопольде Первом. Альма откашливается. Звук, похоже, разбудил Его. Раскосые глаза, две щелочки под тонкими бровями в складках жира, ищут источник кашля.
– Эта дама валялась в траве, – объясняет Браунс. – Упала в обморок от любви. Должно быть, она вас и в самом деле любит.
– Да. – Альма делает шаг к Нему.
– А… а… а… – Как будто Он передразнивает больного, показывающего врачу горло.
– Ну же, – говорит Альма. – Вспоминайте.
– Альма, – откликается он уверенно, и слезы потоком льются из ее глаз. Она не говорит: «Как бы чудовищно Ты, мой повелитель, ни выглядел, я счастлива видеть Тебя, и никогда не смогу я пресытиться Тобой, твоим ароматом, о, наплюй на меня, со всем презрением, на какое Ты способен, ибо ты всегда презирал кошачье распутство и неверность женской расы, о, позволь вознести Тебе неистовую хвалу сейчас, ибо я больше не могу возносить хвалу Тебе вслух с тех пор, как Ты оставил меня, с тех пор, как меня окружил теплом и любовью ближний мой, волею случая ставший моим мужем.
О, мой повелитель, вся я, все тело мое, до сокровенных глубин, знает это, видит, чувствует и радуется».
Она не смахивает слез, глаза ее горят.
Он опирается мягкими руками в старческих веснушках о колени, помогая своему колоссальному телу выпрямиться.
Слыхал ли Он о том, что случилось с Альмой? И вдруг Он вскидывает правую руку вверх. Этого не может быть, не может быть, чтобы Он приветствовал Альму нацистским салютом.
– Альма, – повторяет Он яснее и увереннее. Рука Его тянется к ней, касается мокрой щеки, подбородка, гладит ее лицо.
– Что за день, что за день! – говорит Браунс. – Невозможно поверить.
– Альма, – снова говорит Он. Словно смакуя звук ее имени.
– Что вам подать? – спрашивает Браунс.
– Ничего.
– Krug?
– Нет.
– Roederer Cristal?[76]76
Krug, Roederer Cristal – очень дорогие сорта шампанского.
[Закрыть]
– Нет.
Она берется пальцами за его запястье. Вблизи Него к ней возвращаются жесткие, осторожные движения профессиональной медсестры. Она садится на краешек дивана.
Он вертит головой, лицо его сияет.
– Зачем я пришла? Я хотела рассказать вам о ребенке. Сообщить вам.
– О ребенке, – повторяет он почти радостно, его память начала работать.
Кажется, они разыгрывают сценку из прошлого, из времен войны, когда они оказались в прифронтовой полосе. Она говорит:
– Мне пора возвращаться домой, прямо сейчас. Я все та же дурочка, собиравшаяся стать невестой. Твоей и только твоей.
Он снимает шарф с шеи, повязывает им голову и прячет лицо в ладонях. Она благодарна ему не за то, что он позволил ей делать вид, будто она не замечает его жуткого состояния, но за то, что он приготовился слушать ее рассказ, несмотря на тьму, заполнившую его глаза и уши.
– Ты имеешь право знать. Хотя никогда не интересовался тем, что со мной случилось, а если и вспоминал меня иногда, то ничего не делал. Или просто надеялся, не ожидал, но надеялся, что я еще жива и нам не будет дано вместе войти в Валгаллу. Слышишь меня? Ни на секунду не явилась бы мне мысль дать знать о себе, если бы не родился ребенок. Когда я узнала, что ты вернулся из Аргентины назад, в свой дом, что, по слухам, заработал там миллионы, как какой-нибудь сицилийский мафиози, вернувшийся домой из Америки, темная сторона моей души пожелала тебя увидеть, чтобы рассказать о ребенке, но было слишком поздно.
– Меняем тему, – говорит Он, и она послушно рассказывает ему о чуме, быстро и неожиданно убивающей людей в ее деревне, о бессилии докторов и о том, что Учитель Арсен считает это скорее случайностью, чем неизбежностью. – State your business[77]77
Говори, какое у тебя дело (англ.).
[Закрыть] – говорит Он.
Она не понимает.
– Business[78]78
Дело (англ.).
[Закрыть] – повторяет она. И ждет.
– Я тебя выслушал, – говорит сидящий колосс, опирающийся на тонкие белые ноги с длинными пальцами.
Она опускается на колени, целует его щиколотку, подъем стопы, икру. Боль сжимает ей грудь, сидя у его ног, она рассказывает о ребенке, которого назвала Рене, потому что имя это значит «дважды рожденный», в первый раз – в Германии, в момент зачатия, меж пылающих стен города в горах, и во второй раз в мертвенно-тихой деревне, когда он покинул ее тело.
– Не люблю сюрпризов, – говорит Он, поднимаясь. Шарф соскальзывает на плечи, потом падает на ковер.
Он движется удивительно элегантно: отходит к окну, раздергивает шторы, валится на изношенные простыни незастеленной постели, запахивает внахлест полы халата.
– Память моя ослабла, – говорит Он, – так же, как способность судить о чем-либо, cognitive abilities[79]79
Познавательные способности (англ.).
[Закрыть]. Это зафиксировано юридически.
Могучее тело поворачивается. Он выдвигает ящик ночного столика и достает пакет имбирных вафель. Протянул ей вафлю, она отказалась.
– Чем занимается Рене?
– Он уже не встает с постели.
– Чем он зарабатывает?
– Одно время служил наемником в Конго.
– В каком чине?
– Этого я не знаю.
– Женат?
– Нет.
– Он, что ли, спец по мальчикам?
– Насколько я знаю, нет.
Она рассказывает, что люди считают, будто Рене – источник страшной болезни, распространяющейся в их деревне.
Он поглощает имбирные вафли.
Иногда, говорит Альма, она думает, что вряд ли стоит ожидать улучшения ее положения в деревне, даже если Рене не станет.
Ее прерывает блеющий смех, кровать сотрясается. Он едва не подавился. Лицо становится фиолетовым, только серые бородавки не поменяли цвета.
– О, о, о! – В восторге он валится на гору подушек. – Конечно, он мой сын. Узнаю родную кровь. Я умираю? Значит, все должны последовать за мной. Точно, мои гены!
Серебряный колокольчик в Его руке зазвонил, казалось, Он помолодел лет на десять.
– Альма.
– Да. (Всегда «да». Только для Тебя, больше ни для кого.)
– Он напугал власти, до сих пор их пугает. Даже если все умирающие вместе с умершими завтра утром восстанут с постели, чтобы дожить до Судного дня, то и тогда выйдет, что он нанес больше вреда, чем человеку назначено. Ах да, я полагаю, у меня аллергия на арахис. Если съем арахису, мне трудно дышать и все тело чешется.
– Одна инъекция антигистамина, – в Альме вновь пробуждается опытная медсестра.
Браунс входит тихонько, на цыпочках.
– Имбирные вафли кончились, – говорит Он.
– Немедленно займусь проблемой, – отвечает Браунс и исчезает, уже совершенно бесшумно.
– Это твоя вина, – говорит Альма. – Тебе не отвертеться, все указывает на тебя. Вся вина целиком ложится на тебя, только так оно будет правильно. Кто пожалуется, будет наказан. Мы не можем решать, что верно и что неверно в отношении таких, как ты, чтобы не довести себя до нервного расстройства. Ты сам должен определить это, все очень просто.
Браунс не стал закрывать дверь в спальню. Странная идея, однако. Сквозит. Он пытается поплотнее застегнуть халат, напоминающий церковное облачение и, должно быть, сшитый по мерке еще до того, как он жутко, непомерно разжирел. Почему Альме нельзя застегивать на нем халат, шить, мерить, гладить?
Альма смотрит на Него, как в последний раз, череп с прилипшими прядями светлых волос торчит из ворота халата, как голова черепахи, присыпанная охряной пудрой. Голова трясется. Синдром Паркинсона. В какого монстра превратился ее любимый.
Не такой уж Он и монстр, удобно откинувшись на подушки, Он рассказывает, что едва Он заболел, как со всех концов света стали являться его дети. Никому неизвестные матери объявляли, что выносили плод любви, именно Его любви, а не чьей-то еще, предъявляя бесспорные доказательства и данные под присягой показания, заверенные нотариусами и адвокатами; некоторые мамаши лично являются к его дверям, и Браунсу приходится их прогонять.
– Что ж он меня не прогнал?
– Время от времени Браунс дает себе передышку. Это позволяет ему держать себя в тонусе.
Из коридора доносится комментарий Браунса:
– Нечасто попадаются дамы, несущие свое горе с таким достоинством.
– Как тебе удалось это разглядеть?
– Имеющий глаза – видит.
Браунс вносит и ставит на постель сверкающее серебряное блюдо с имбирным печеньем. Пока Он жует в священной тишине, Альма глядит в окно. С прошлого ее визита подъездную дорогу расширили, оранжерея обрушилась, свет стал мягче. Потом Он говорит:
– У меня теперь аллергия почти на все. Я чувствую, как растут и отвердевают пятна экземы на коже. Иногда они чешутся, и я оживаю. Чем болен Рене? Малярией? Бери-бери? Посоветуй ему прыгать со скакалкой. Если не будешь отрывать пятки от земли, заболеешь бери-бери. Ах, ноги, ноги! Жирный Герман с трудом мог ходить оттого, что всю жизнь носил слишком узкие сапоги. Классно он их надул в Нюрнберге.
Треть блюда опустела.
– Иди сюда.
Она опустилась на колени у края его постели.
– Ближе.
Она пододвинулась ближе, оперлась на подушку. Его глаза налиты кровью, радужка – серая.
– Чего ты хочешь, малышка? Чек? На какую сумму?
– Я не затем пришла. – Она отстранилась.
– Не плачь! – распорядился Он. – Скажи, у Рене длинные волосы? Он носит цветные рубашки? Курит? Нюхает? Какие наркотики предпочитает?
– Никаких. Иногда – амфетамины.
Он одобрительно бормочет:
– Адольфины. Гитлер давал их пилотам вермахта.
Не позволяя Ему соскользнуть в прошлое, она говорит:
– Завтра или послезавтра за ним должны придти, предстоит расследование, тюрьма, я не перенесу этого. Я хочу, чтобы ты остановил их. Чтобы ты позвонил Государственному министру[80]80
Minister van Staat – в Бельгии – почетный титул, присваиваемый некоторым политикам пожизненно, за заслуги перед страной.
[Закрыть], он когда-то тебе помогал.
– И я ему.
– У Рене есть право…
– Помолчи о правах, – вдруг заорал Он. – Особенно при мне. Браунс, убери ее отсюда.
– Если ты не поможешь Рене, я напишу в газеты и на телевидение, они с удовольствием покопаются в твоем прошлом.
– Я не был приговорен.
– Был. «В отсутствие обвиняемого».
– Дело прекращено. – Он тяжело дышит.
– Ты видишь меня? – Альма притянула Его к себе за плечи. Почти коснувшись носом Его носа.
– Если захочу. – На неузнаваемом, бесформенном лице застыло упрямое выражение.
– Тогда ты увидишь, как я пройду сквозь огонь. Был тут один комиссар, которого заставили уйти на покой раньше срока, звать Блауте. Ты должен помнить имя.
– Блауте, – произносит тем же тоном, каким раньше сказал «Альма».
– И люди из ВОВ. Попроси отложить дело. Ненадолго. Дай своему сыну умереть спокойно.
Она разжимает руки, Он валится на подушки.
Браунс говорит:
– Пошли. Пошли, Альма.
И все, только это и было? Альма знает, как горько станет укорять себя за то, что пришла, что позволила обращаться с собой как со шлюхой, что уничтожила лучшие воспоминания, уничтожила прошлое.
– Я больше не увижу тебя, – единственное, что она может сказать, но бог любви слышит и преподносит ей последний подарок, рот, набитый имбирным печеньем, бормочет:
– Я помню все. Все три дня на резиновой фабрике «Феникс», в Эшвеге.
– Правда? – недоверчиво спрашивает она.
– Все. Даже снежных чудовищ.
У нее перехватывает горло.
– Спасибо, – говорит она и оглядывает комнату, запоминая желтые пятна на подушках, скомканные простыни, грязные окна, сквозь которые видны кипарисы и пустая чаша бассейна, окруженного колючей проволокой, засохшие пряные травы в огороде, аскета Браунса и обернувшегося монстром любимого, безмолвного и неподвижного. И все это она, невеста-дикарка из их общего прошлого, покидает, не оборачиваясь, выходит за дверь и спускается по лестнице, прямая, как струна, непобежденная.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.