Электронная библиотека » Исайя Берлин » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 22 марта 2015, 17:55


Автор книги: Исайя Берлин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Волна терроризма достигла своего пика в 1881 году, когда был убит Александр II. Желанная революция не разразилась. Революционные организации были уничтожены, и новый царь избрал политику жесточайших репрессий. В целом его поддерживало общественное мнение, ужаснувшееся убийству императора, который к тому же освободил крестьян и, как говорили, обдумывал другие либеральные реформы. Самых видных лидеров движения казнили или сослали; менее значительные бежали за границу, а Плеханов и Аксельрод, наиболее талантливые из тех, кто остался на свободе, постепенно сдвинулись в сторону марксизма. Их приводила в замешательство собственная оговорка Маркса, что Россия в принципе может избежать капиталистической стадии развития даже без помощи мировой коммунистической революции (Энгельс признавал это значительно неохотнее и с оговорками). По их мнению, Россия фактически уже вступила в стадию капитализма, а поскольку в России, как в свое время на Западе, развитие капитализма неизбежно, нет смысла отворачиваться от «железной» логики истории. Поэтому социалисты не должны сопротивляться индустриализации, а должны поощрять ее, извлекая пользу из того, что она, и только она, может воспитать армию революционеров, которая способна свергнуть капитализм, – армию растущего городского пролетариата, организованную и дисциплинированную самими условиями своего труда.

Беглый взгляд на индустриальное развитие России в 1890-е годы вроде бы подтверждал марксистский тезис. Этот тезис привлекал революционную интеллигенцию по многим причинам: он претендовал на научный анализ законов истории, которые не обойти никакому обществу; он мог доказать, что, хотя на свете много насилия, страданий и несправедливости, историческая конструкция неумолимо обнаруживает себя и все-таки будет иметь счастливый конец. Те, кто чувствовал себя виновным, принимая эксплуатацию и бедность или, во всяком случае, не делая активных (т. е. насильственных) шагов, чтобы смягчить или предотвратить их, как требовала политика народников, успокаивали совесть «научной» гарантией того, что дорога, хотя и покрытая трупами невинных жертв, непременно приведет к вратам земного рая. В соответствии с этой точкой зрения экспроприаторы превращаются в экспроприированных просто по логике развития, хотя исторический путь можно сократить и облегчить угрызения совести сознанием, что ты принадлежишь к организации, а уж тем паче – что ты все больше знаешь о рабочих и их лидерах. Это особенно привлекало тех, кто, не желая продолжать бесполезный терроризм, который просто вел в Сибирь или на эшафот, теперь нашел теоретическое оправдание для мирных занятий и духовной жизни, значительно более близкой интеллектуалам, чем бросание бомб.

Героизм, бескорыстность, личное благородство народников часто отмечалось их марксистскими оппонентами. Их считали достойными предшественниками истинно революционной партии, а Чернышевский иногда получал даже более высокий статус и наделялся интуицией гения – эмпирической и ненаучной, но инстинктивно верной, обнаруживающей истины, которые могли доказать только Маркс и Энгельс, вооруженные научным инструментарием, а его и у Чернышевского, и у других русских мыслителей того времени еще не было. Маркс и Энгельс были очень снисходительны к русским: их хвалили за результаты, поистине поразительные, если учесть непрофессионализм, удаленность от Запада и доморощенные средства. Только русские из всей Европы к 1880 году создали в своей стране подлинно революционную ситуацию; тем не менее Каутский, в частности, разъяснял, что нет замены профессиональным методам и использованию новых технологий, которые предполагает научный социализм. Народничество было списано; его признали смесью неорганизованного морального возмущения и утопических идей в сумбурном разуме крестьян-самоучек, благонамеренных университетских интеллектуалов и вообще тех, кто пал жертвой социальных бед переходного периода между концом отживающего феодализма и началом новой, капиталистической фазы в отсталой стране. Марксистские историки до сих пор склонны описывать его как движение, совмещающее неверную интерпретацию экономических фактов и социальной реальности, как благородный, но бесполезный индивидуальный терроризм и стихийные, неуправляемые крестьянские мятежи – необходимое, но жалкое начало реальной революционной деятельности, прелюдию к настоящей пьесе, шествие наивных идей и разочарований, сметенное новой революционной диалектической наукой, которую провозгласили Плеханов и Ленин.

Каковы были цели народничества? Серьезно спорили о средствах и методах, о выборе времени, но не о конечных целях. Анархизм, равенство, полноценная жизнь для всех – это признавали все. Пестрое разнообразие революционных типов, которые так хорошо и любовно описывает в своей книге Франко Вентури (якобинцы и умеренные, террористы и учителя, лавровцы и бакунинцы, «отшельники», «непокорные», «деревенщики», члены «Земли и воли» и народовольцы), – все движение как будто всецело поглощено одним мифом: что, как только монстр будет сражен, спящая царевна (русское крестьянство) очнется и без всяких дальнейших осложнений заживет долго и счастливо.

Именно об этом движении Франко Вентури написал очень полную, ясную историю, подробнейший из созданных на каком-либо языке отчет об определенной стадии русского революционного движения. Если движение не победило, если оно основывалось на ложных посылках и его легко пресекла царская полиция, стоит ли описывать жизнь и смерть партии, ее дел и идей, или все это имеет лишь исторический интерес? На этот вопрос Вентури осмотрительно, как подобает объективному историку, не дает прямого ответа. Он рассказывает историю в хронологической последовательности; объясняет, что было; описывает причины и следствия; освещает отношения различных групп народников друг с другом, а нравственные и политические суждения оставляет для других. Его работа – не апология народничества или его оппонентов. Он не осуждает и не хвалит, а только старается понять. Успешное решение этой задачи уже не нуждается в дальнейших похвалах. Возможно, кто-то еще задумается, нужно ли было так легко списывать народничество, как сделали и коммунистические, и буржуазные историки. Так ли безнадежно ошибались народники? Полностью ли заблуждались Чернышевский и Лавров – и Маркс, который их слушал?

Был ли капитализм действительно неизбежен в России? Последствия растущей индустриализации, предсказанные народниками-экономистами в 1880 году (столько же социальных и экономических страданий, как во времена промышленной революции на Западе), стали очевидными до Октябрьской революции и в особенности после нее. Можно ли было их избежать? Некоторые историки считают такой вопрос абсурдным. Что случилось, то случилось. Если мы не отрицаем причинно-следственную связь в человеческих делах, мы должны считать, что то, что произошло, могло произойти только так и не иначе; спрашивать же, что могло бы произойти, если бы ситуация была другой, – пустая игра воображения, недостойная серьезных историков. И все же этот академический вопрос не лишен актуальности. Многие страны, например Турция, Индия, некоторые государства Ближнего Востока и Латинской Америки, пошли по пути замедленной индустриализации, чтобы уменьшить вероятность мгновенного разорения отсталых областей до того, как их можно будет реконструировать, то есть сознательно предпочли этот путь форсированному маршу коллективизации, к которому в наши дни прибегли русские, а за ними китайцы. Ставят ли эти немарксистские правительства свои страны на путь, ведущий к неотвратимой гибели? Ведь они продолжают именно народнические идеи, во многом составляющие основу социалистической экономической политики.

Когда Ленин в 1917 году осуществил большевистскую революцию, избранная им техника, по крайней мере prima facie, напоминала ту, которую рекомендовали русские якобинцы, Ткачев и его последователи (переняв ее у Бланки и Буонарроти). Именно она чаще других обнаруживается у Маркса и Энгельса, во всяком случае – после 1851 года. Капитализм, свергнутый в России в 1917 году, в конце концов, не был зрелым. Он возрастал, еще не придя к власти, он боролся с оковами, надетыми на него монархией и бюрократией, как было и во Франции XVIII века. Но Ленин действовал так, как будто капиталисты уже у власти. Он поступал и говорил, словно это так, но революция победила не столько благодаря тому, что большевики взяли финансовые и промышленные центры, сколько благодаря тому, что они захватили политическую власть решительными и обученными группами профессиональных революционеров, точно так, как учил Ткачев. Если бы русский капитализм достиг той стадии, которой, в соответствии с марксистской исторической теорией, он должен был бы достичь, чтобы пролетарская революция была успешной, захват власти таким незначительным меньшинством, или просто путч, не смог бы ex hypothesi продержаться так долго. Именно это снова и снова повторял Плеханов, резко осуждая Ленина в 1917 году и не принимая его довода, что многое может быть позволено в отсталой стране, если только результаты в должное время поддержат ортодоксальные марксистские революции, успешно проведенные в индустриально развитых странах Запада.

Этого не произошло; ленинская гипотеза оказалась исторически несостоятельной; и все же большевистская революция парализована не была. Может быть, марксистская историческая теория ошибочна? Или меньшевики неверно ее поняли и скрыли сами от себя заложенные в ней антидемократические тенденции? В каком случае их выпады против Михайловского и его друзей полностью справедливы? К 1917 году на этом же был основан их собственный страх перед большевистской диктатурой. Более того, результаты Октябрьской революции оказались странно схожими с тем, что предсказывали оппоненты Ткачева как неминуемое следствие его методов: появилась элита, обладающая диктаторской властью, теоретически созданной для того, чтобы исчезнуть, когда исчезнет в ней необходимость, но, как снова и снова повторяли народники-демократы, на практике становящейся агрессивнее и сильнее и стремящейся властвовать вечно, этому диктатура сопротивляться не могла.

Народники были убеждены, что смерть крестьянской общины будет означать смерть или, во всяком случае, серьезное препятствие для свободы и равенства в России; левые социалисты-революционеры, бывшие их прямыми потомками, преобразили это в требование децентрализованного, демократического самоуправления крестьян, которое принял Ленин, когда пошел на альянс с ними в 1917 году. В определенный момент большевики отвергли эту программу и превратили ячейки обученных революционеров (возможно, самый самобытный дар народников революционной практики) в иерархическую централизованную политическую власть, которую народники твердо и горячо осуждали, пока их самих в конце концов не объявили вне закона и не истребили.

Практика коммунистического движения, как всегда с готовностью отмечал Ленин, многим обязана движению народников. Она заимствовала технику своих противников и с заметным успехом применила ее именно к тому, чему они так сопротивлялись.

Молчание в русской культуре

[351]351
  «The Silence in Russian Culture» © Isaiah Berlin 1957


[Закрыть]

I

Обостренное самосознание – одна из самых поразительных особенностей современной русской культуры. Никогда еще ни одно культурное сообщество не было столь всецело поглощено самим собой, мыслями о собственной природе и своем особом предназначении. С 1830-х годов и до наших дней русская литература (как художественная, так и научная) посвящена по преимуществу самой России. И великие романисты, и изрядное число менее известных писателей, равно как и подавляющее большинство героев русского романа, – все они обычно озабочены не просто решением личных, семейных, сословных, профессиональных проблем, но еще и национальной миссией страны, той перспективой, которая открывается перед Россией, тем уникальным положением, которое обеспечено их принадлежностью к единственному в своем роде сообществу с неповторимыми проблемами. Эта самопоглощенность нации объединяет прозаиков и драматургов, придерживающихся самых разных взглядов. Такой фанатичный религиозный проповедник, как Достоевский, такой назидательный моралист, как Толстой, такой эстет и психолог, занятый вечными вопросами, как Тургенев (такова, во всяком случае, его репутация на Западе), такой аполитичный писатель, избегавший проповедничества, как Чехов, – для каждого из них в течение всей жизни «русский вопрос» оставался ключевым. Русские публицисты, историки, литературные критики, философы, социологи, теологи, поэты – все без исключения, от первого до последнего, неустанно бились над вопросами: «что значит быть русским?», «каково предназначение русского человека и русского общества?», «в чем заключаются русские добродетели и пороки?». Но больше всего их волновала историческая миссия России, ее роль в мировой истории, в частности – проблема ее социальной структуры: строится ли русское общество (скажем, соотношение образованного слоя и основной части населения, индустрии и сельского хозяйства) по собственным законам, как явление sui generis, или, напротив, оно сходно со структурой других стран, а может быть, даже представляет собой аномальное, недоразвитое, мертворожденное воплощение прогрессивной западной модели?

Начиная с 1880-х годов Россию наводнил мощный поток книг, статей, памфлетов, невероятно скучных для современного читателя и посвященных в большинстве своем решению следующей дилеммы: суждено ли России жить по своим собственным законам (тогда опыт других стран практически ничему не может ее научить), или, напротив, все беды России проистекают от обособленности и беспечности, от пренебрежительного отношения к тем универсальным законам, которые управляют всяким обществом. Западные писатели (даже американцы, которым также присуще обостренное национальное самосознание, хотя и в более скромных размерах) далеко не всегда мучают себя вопросом о том, будет ли предмет, о котором они размышляют в художественных произведениях, научных трудах или повседневных заметках, правильно вписан в историческую, нравственную и метафизическую перспективу. В России, по крайней мере – со второй половины XIX века, существовала противоположная тенденция. Любой серьезный писатель задумывался над тем, как соотносится его замысел с вечными вопросами, с целью человеческого существования. Долг каждого, кто считал себя достаточно проницательным и мужественным для осмысления своего индивидуального, социального и национального опыта, сводился к одному и тому же: соотнести волнующие его проблемы с тем путем, которым идет общество, прежде всего русское, потом уже – все человечество (это в том случае, если мы имеем дело с детерминистом), или соотнести свои проблемы с тем путем, которым на определенном историческом, или моральном, или метафизическом этапе своего развития общество должно следовать, – тут мы имеем дело с человеком, исходящим из представления о свободе выбора.

Некоторую ответственность за это пронизывающее русскую культуру умонастроение, несомненно, несет романтизм, преобладавший в европейской литературе и журналистике 1830–1840-х годов, особенно немецкий романтизм, акцентировавший проблему уникальной исторической миссии разных сообществ, будь то немцы, промышленники или поэты. Однако лишь в России дело зашло так далеко. Частично это объясняется тем, что период мощного воздействия романтизма на русскую культуру совпал со стремительным продвижением России в центр Европы после Наполеоновских войн. Частично российская самопоглощенность национальными проблемами связана с тем чувством унижения за собственную культуру, которое побуждало образованные слои русского общества болезненно и нетерпеливо искать своей собственной достойной роли, соотносимой, помимо всего прочего, с возраставшей политической мощью России. Ситуация обострялась тем, что европейский мир склонен был свысока смотреть на русских, побуждая их и самим смотреть на себя свысока как на грязную массу варваров, управляемых жестоким деспотом и годных только на то, чтобы уничтожать свободные и более цивилизованные народы. Определенную роль в развитии этих умонастроений могла сыграть, как считают некоторые исследователи, и та мощная потребность в телеологических и даже эсхатологических концепциях, которая свойственна всем культурам, испытавшим воздействие Византии и православия, – потребность, которую не могла удовлетворить русская церковная иерархия, страдавшая от недостатка интеллектуальных ресурсов. Умственным запросам образованных и критически настроенных молодых людей русская церковь, несомненно, не отвечала.

Каковы бы ни были, однако, истоки их умонастроений, подспудно они определялись уверенностью, что все проблемы взаимосвязаны и что должна существовать некая единая мировоззренческая система, в терминах которой эти проблемы можно описать и решить. Более того, почти все верили: отправная точка и конечная цель общественной жизни, образования, морали заключается в том, чтобы обнаружить такую систему. Отказываясь от ее поисков во имя каких-то иных задач (скажем, во имя науки или искусства, счастья или личной свободы), человек сознательно и эгоистично, руководствуясь только субъективными соображениями, совершает безответственный поступок. Столь радикальный подход характеризовал не только левое крыло русской интеллигенции, но и людей других политических взглядов: он был широко распространен как в религиозных, так и в светских, как в литературных, так и в академических кругах. Почти каждая философская система, претендовавшая на статус цельного знания и окончательные ответы, встречала пылкий прием среди всех этих жаждущих, то есть готовых к незамедлительному ответу, мыслителей, по преимуществу идеалистически настроенных, исключительно последовательных в своих логических построениях, но иногда слишком ригористичных.

Такие системы не замедлили появиться. Первой была немецкая философия, прежде всего – ее гегельянский извод, мысливший историю в качестве основной и единственной истинной науки. Правда, Гегель пренебрежительно считал славян племенами, пребывающими вне истории, и утверждал, что, подобно «вымершей» китайской цивилизации, те не играют роли в развитии мирового духа. Эту часть гегелевской философии в России просто обошли, примыслив к его схеме всемирной истории представление об особой роли славян вообще и русских в частности, опирались при этом на авторитет Шеллинга, последовательного противника Гегеля. После бешеного увлечения Шиллером, Фихте, Гегелем и другими немецкими идеалистами в России столь же ревностно уверовали во французских пророков социализма – Сен-Симона и Фурье, а также их многочисленных последователей и толкователей, выдвигавших радикальные, «научно обоснованные» концепции революционного переустройства общества. Сила воздействия французских социалистов была так велика, что некоторые их русские ученики, воспринявшие эти концепции буквально, были готовы идти на заклание. Затем следовало множество других Lebensphilosophie, вдохновленных идеями Руссо, контианским позитивизмом, дарвинизмом, неомедиевизмом, анархизмом. Все эти учения Россия восприняла в куда более радикальном ключе, чем Западная Европа. В отличие от Запада, где философские системы зачастую слабели и постепенно выдыхались в атмосфере циничного безразличия, в Российской империи они становились символом веры, за которую сражались, веры, вскормленной ненавистью к консервативной идеологии – к мистическому монархизму, славянофильской ностальгии по старине, клерикализму и подобным направлениям мысли. Кроме того, надо учитывать, что в условиях абсолютистского государства, где отвлеченные идеи и мечты легко становятся заменой реальности, принимая самые фантастические формы, эти учения определяли судьбу своих приверженцев в такой мере, которая вряд ли известна в иных культурных сообществах. Превратить историю, или логику, или одну из естественных наук (например, биологию или социологию) в теодицею, искать и в конечном итоге суметь найти в рамках этих наук ответы на мучительные нравственные и религиозные сомнения, трансформировать эти науки в светскую теологию – все это, вообще говоря, не ново в истории человечества. Но русские довели этот процесс до острого и отчаянного героического наслаждения. Встав на этот путь, они привнесли в мировой опыт то, что теперь называют полной самоотдачей.

Больше века тому назад русские критики западной цивилизации объявили европейскую философию поверхностной. Чтобы показать ее ограниченность и нравственную сухость, ссылались на характерное для западной мысли убеждение, что разные сферы человеческой деятельности могут существовать независимо друг от друга, что творческая и гражданская жизнь не нуждаются в соотнесении, что хороший химик вполне может оказаться семейным тираном и картежным шулером, а проникновенный композитор – закоснелым реакционером (это не должно, однако, волновать ни критику, ни публику). Русским людям самых разных убеждений западная философия представлялась искусственной, распадающейся на части и не выдерживающей критики в сравнении с глубиной того всеобъемлющего взгляда, согласно которому индивидуальная и социальная сферы жизни мыслились неотделимыми друг от друга и все составные части личности рассматривались в единстве – как элементы, находящиеся в постоянном взаимодействии. При оценке художника казалось невозможным отделить его творческую ипостась от гражданской. Научная честность математика автоматически ставилась под сомнение, если он изменял жене. Последовательное разграничение общественной и частной жизни не допускалось. Любая попытка оградить ту или иную сферу жизни от вторжения извне служила лишь доказательством того, как ошибочно думать, будто истинное предназначение человека не пронизывает собой все его поступки и отношения с людьми; не говоря уже об ошибочности того мнения, что у человека вообще нет особой роли и призвания. Отсюда вытекал важный вывод: в чем бы ни заключалась цель человечества – в Государстве (согласно гегелевской доктрине) или в создании ученой, артистической и деловой элиты, правящей обществом (согласно последователям Сен-Симона и Конта), в Церкви (если следовать сторонникам теократии) или в парламенте, реализующем волю нации (если принять точку зрения демократов и националистов), или, наконец, в том классе общества, который, по замыслу «истории», призван освободить себя и все человечество (позиция социалистов и коммунистов), – главная цель имела право подчинить себе абсолютно все. Сама идея самоценности человека или какой-то сферы его жизни казалась не чем иным, как попыткой ограничить, сузить, скрыть, изгнать истину, уклонившись от всемирного закона, потакая слабостям и порокам.

Вера в существование одной-единственной истинной цели, служению которой нужно подчинить всю свою жизнь, одного-единственного метода, позволяющего эту цель обнаружить, и лишь избранного круга людей, способных открыть и объяснить истину, – это древнее и хорошо известное убеждение может принимать разные формы. Но и в самом идеальном варианте оно, в сущности, тоталитарно. Даже его либеральные версии, допускающие некоторые сомнения относительно природы истины, метода ее обнаружения, статуса ее жрецов, не отменяют однажды установленной обязанности всех и каждого этой истине подчиняться. Плюрализм и независимость не признаются ценностями. Напротив того, существует презумпция единственной истины и единой нормы жизни. Допускается лишь разнообразие пороков и ошибок. Неудивительно, что семена марксистской идеологии, проникшей в Россию в 1870–1880-е годы, пали здесь на почти идеальную почву.

II

Марксизм включал в себя, по сути, все, что искали молодые русские revoltés[352]352
  мятежники (фр.).


[Закрыть]
. Опираясь на «научно обоснованную» модель истории, марксизм претендовал на открытие истинной цели жизни. Проповедуемые им нравственные и политические ценности преподносились как объективные: они вырастали не из произвольных, относительных и непредсказуемых мнений разных людей, классов или культур, но опирались на непререкаемые принципы, основанные на «объективном ходе вещей» и дарующие всем людям спасение и освобождение – в той мере, в какой люди способны эти цели осознать. Марксизм проповедовал нерасторжимое единство людей и социальных институтов. Подобно французским философам XVIII века, марксисты полагали, что все настоящие, поддающиеся решению проблемы в основном технологичны, что цели жизни – то, чего люди могли бы или хотели бы достичь, если бы знали свои истинные интересы, – определяются новой научной картиной мира. Единственная проблема в том, как достигнуть этих целей. Задача требовала не нравственных или политических, но технических решений, поисков правильных средств для достижения рационально обоснованной и универсальной цели. Иначе говоря, задача сводилась к проблеме социальной инженерии.

Известная фраза Сталина о писателях – «инженерах человеческих душ» уже своей образностью выдает марксистский источник, многое открывая по существу. Разъяснение правильных социальных задач, подкрепленное «научным» анализом общественного развития, входило в обязанности интеллектуалов. Затем через систему образования и посредством «формирования» правильных взглядов у сограждан им внушалось, что они вооружены единственно верным учением и действуют в рамках этого учения как хорошо подогнанные друг к другу части отрегулированного механизма. Показательно сравнение, использованное Лениным в книге «Государство и революция», одной из самых его известных политических деклараций: свободное общество, избавленное от классового угнетения, уподоблено фабрике или мастерской, где рабочие почти механически выполняют свои обязанности. Истоки этого образа – в технократической картине мира. Марксисты оперировали понятиями «благополучие», «порядок», «безопасность», «свобода действий» – разумеется, для тех, кто этого заслуживает, поскольку для всех «посвященных» цель была общая. Последний лозунг не предполагал свободы выбора; «свобода» предоставлялась лишь в рамках единственно правильного пути, способного привести человечество к вечному блаженству. Мы имеем дело со старой якобинской доктриной, очень древней, восходящей к Платону. Однако в предыдущие эпохи никто, пожалуй, не принимал этого учения столь непосредственно и фанатично.

В первое десятилетие после Октябрьской революции все эти принципы, служившие моральным и метафизическим обоснованием тоталитаризма, были восприняты искренне, по крайней мере – коммунистическими вождями. На этом этапе, каковы бы ни были личные просчеты Троцкого и Зиновьева, Бухарина и Молотова, чекистов или даже самого Сталина, нет никаких оснований сомневаться в искренности и глубине их убеждений. Разумеется, между ними возникало много разногласий, но споры касались не целей, а средств. Только когда дискуссии зашли слишком далеко, их заклеймили как «уклонистов». Троцкий, например, опасался, что хорошо укрепившаяся и глубоко засевшая бюрократия будет тормозить революционное движение, нуждающееся в людях темпераментных, живых, тесно связанных с текущей жизнью, бесстрашных, преданных делу мировой революции, на полдороге к которой они не остановятся. У так называемой Рабочей оппозиции возражения вызывала концентрация власти в руках Центрального комитета коммунистической партии: они требовали равенства и демократического контроля, который осуществлялся бы рабочими организациями. Правые уклонисты полагали, что быстрые темпы коллективизации приведут к дисбалансу экономики, пауперизации и серьезным разрушениям, нанеся советской экономике более значительный вред, чем мучительный процесс постепенной ликвидации крестьянской собственности, а заодно и ее защитников, равно как и других так называемых пережитков капитализма. Они были сторонниками менее стремительных темпов и более мягких мер. Шли дискуссии и о том, в какой мере можно было использовать армию в ходе индустриализации.

Самые острые споры возникали, пожалуй, на культурном фронте. Одни полагали, что любая, как тогда говорили, «пощечина» буржуазной культуре Запада, в какой угодно форме – будь то футуризм, модернизм или иного рода протест против традиционного искусства, служит eo ipso выражением большевизма, поскольку это бросает вызов западному истеблишменту, подрывая его нравственные и эстетические основы. В эти годы под флагом культурной войны с капиталистическим миром развивалось экспериментальное искусство, иногда очень смелое и интересное, иногда – лишь эксцентричное и менее ценное. На этот «культурный большевизм», получивший некоторую популярность и в Германии, коммунисты потом жестоко обрушились. Творчество талантливых писателей или художников мало привлекало членов партии, для которых коммунизм был связан с верой в особую пролетарскую культуру, творимую массами. Эксперименты авангардистов воспринимались ими лишь как чудачества или как декаданс, отражавший упадок той самой буржуазной цивилизации, которую революция и призвана уничтожить. Стоит заметить, что Ленин очень не любил все формы модернизма: его отношение к радикальным художественным экспериментам было предельно буржуазным. Но он не делал попыток навязать свои эстетические взгляды, и под опекой наркома образования Луначарского, драматурга-неудачника, писавшего в духе критического реализма, но сопротивлявшегося откровенной варваризации, острые споры об искусстве не прекращались. В партийных кружках царил разброд. Лидеры пролетарской культуры не могли прийти к соглашению: должно ли искусство создаваться отдельными талантливыми людьми, которые служат рупором пролетариата и в очищенном виде доносят до масс настроения рабочих, или, как утверждали экстремистски настроенные идеологи, творческие индивидуальности как таковые не нужны, поскольку искусство нового коллективистского сообщества должно стать коллективным. Некоторые даже полагали, что творить надо сообща, группами, а рецензии, статьи и художественные манифесты должны быть плодом совместных усилий, причем каждый автор мыслился анонимным участником общего дела, а все они несли коллективную ответственность. Словом, многие считали, что пролетарское искусство призвано рисовать обновленную жизнь, придав ей впечатляющий вид, приподняв ее над реальностью, если необходимо – создав особую социалистическую образность; другие полагали, что перед искусством стоит строго утилитарная задача – способствовать упрочению коммунистического общества, документально запечатлев создание основы социалистической экономики, уничтожение старого мира, строительство фабрик, колхозов, электростанций, тракторов, комбайнов, единообразной одежды и пищи, однотипных домов массовой застройки, книг, и главное – счастливого, не обремененного сложными проблемами, стандартного человека.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации